— А письмо я получил…
— Вот и хорошо, — весело отозвалась Зоя. — Ты не обращай внимания. Мало ли что может написать женщина, особенно, если у неё дурацкое настроение…
Она вышла, и я тут же погасил свет, чтобы, отдёрнув штору, смотреть в окно, как Зоя идёт по скользкой ледяной дорожке, посверкивающей под жёлто-зеленой луной.
Зоя знала, что я гляжу ей вслед. Она остановилась, махнула рукой: хватит, мол, смотреть, глаза проглядишь — и в ту же минуту с ближайшего сугроба серой змейкой взметнулась позёмка, и, набирая силу, закружила-заплясала вокруг Зои, и через каких-то минут пять уже ничего не было видно — снег, всхлипы ветра, грохот листа железа, сорванного с крыши, и в этом тарараме шла женщина в чёрной шубке и красной вязаной шапочке…
Эта шапочка, заметная издали, примерещилась мне следующим вечером у поликлиники. В её левом крыле было что-то вроде общежития, и жил там в одной из комнат весёлый человек Володя Писаренко. Он знал кучу всяких анекдотов, играл на гитаре, пел преферансист был классный, а кроме всего прочего пользовался ещё и успехом у местных дам.
Так вот, красная шапочка промелькнула под тусклым фонарём, скрипнула дверь, вылетело из неё облачко пара и второе от края окно, ярко светившееся, потускнело — Володя Писаренко выключил верхний свет и воткнул в розетку ночник. Оригинальная, кстати, штучка: вроде как восьмигранник, и на каждой грани — какой-нибудь мифологический сюжет. Меня потрясала Леда в объятиях Лебедя. Этот ночничок Володи привез из Афин. Он через каждые два года куда-нибудь ездил по турпутёвкам.
Кто-то маленький и подлый, вдруг оживший во мне, толкнул изнутри, ударил в ребра и шепнул: «Ну, что смотришь? Леда в объятиях Лебедя, а Зоя в Володиных, да!»
И сердце у меня остановилось, а потом покатилось, покатилось и, не опомнись я, наверное, разбилось бы. Но кто-то, насмешливый и глупый, во мне теперь живущий, словно рентгеном стены просветил. И сердце моё зашлось, и впервые в жизни я почувствовал мучительно острые покалывания в груди…
И кто-то другой, разумный и осторожный, подмигнул и надвинул шапку на лоб: «А, может, ничего и нет, дружище? Примерещилось, к примеру. Или это не она, братан, а совсем другая, нам не известная особа».
Но ехидный снова толкнул кулаком под ребро, и сердце, странно дернувшись, повисло на тонкой ниточке, и защемило, и заныло, и затрепыхалось птицей.
Так! Надо позвонить Зое. Если она дома — значит, всё в порядке. Но как это сделать? Может, пойти в Дом культуры? Нет, не тот вариант: там сейчас репетирует оркестр, куча народу, у методиста Галины Николаевны обязательно кто-нибудь сидит, все курят, зубоскалят и придумывают какой-нибудь КВН или ещё чего, только зря стараются — всё равно, как до дела дойдёт, желание у всех пропадёт, и у Галины Николаевны у первой: она просто обожает всякие планы и мечты, не больше.
Так-так, что же делать? Может, пойти Е гостиницу — там, говорят, установили таксофон. Но, опять-таки, администратор Лида Румянцева или, того хуже, баба Вера-уборщица обязательно подслушают и, уж будьте уверены, сделают такие выводы, что лучше их обеих сразу застрелить.
И тут я вспомнил, что, уходя с работы, не закрыл форточку. Чтобы попасть в контору, всего-то и делов: залезть на завалинку и проскользнуть в широкую — медведь пролезет! — форточку. Я, конечно, так и поступил.
К телефону долго никто не подходил. Наконец, я услышал голос Зоиной мамы:
— У телефона!
Звучало это как-то по-старинному нелепо, и я всякий раз сдерживался, чтобы не прыснуть в трубку.
— Добрый вечер! Нельзя ли услышать Зою Ивановну?
Носовой платок, положенный на трубку, наверное, действительно изменил голос, потому что меня спросили:
— А кто это?
— Пациент!
— Что-то не пойму, кто это. Серёжа, это вы?
— Пациент.
— Больных она принимает в поликлинике.
— Но у меня сердце болит сейчас. Понимаете?
— Нет, не понимаю. «Неотложку» вызывайте! Зои Ивановны нет дома…
Так! Всё понятно! Ах ты, чёрт!
Окно Володи Писаренко не светилось. Чёрная яма. Тишина. Впрочем, нет, где-то поёт Эдит Пиаф. Какой-то шорох, вскрик… Нет, бред, галлюцинация. Это всего лишь скрипнул под ногами снег, и ветер ударил сосульки. Никого у Володи нет. А вдруг? О-о-о-о! Я стукнул в раму и отпрянул к стене, краем глаза пытаясь увидеть, отдёрнется ли штора. Никакого движения! И ещё раз стукнул, и ещё. Даже если бы Володя был дома, пусть и не один, он, как человек любопытный, обязательно посмотрел бы, кого это принесла нелегкая средь ночи.
Тёмный провал окна. Колючий силуэт алоэ. Никакого движения.
Я замёрз до того сильно, что меня начало тошнить от холодного, острого воздуха.
Дома кое-как согрелся. Вскипятил чайник, заварил горсть каких-то сухих листьев напополам с корешками шиповника — эту смесь мне Зоя Ивановна дала. Сказала, что тут, на Севере дальнем, новичкам нужно принимать адаптогены, чтобы побыстрее привыкнуть к его климату.
И когда, разморенный теплом и чаем, я заснул, а может, и не заснул, не знаю, но было мне видение: Зоя целуется с Володей, вот так и так, и так как со мной!
Я тут же вскочил, заметался по комнате, схватился за какую-то книгу — оказалось, «Манон Леско» aббата Прево. Изящный томик тут же был обронён, и снова я заварил чай, и вперился в темень за окном, и думал о Зoe, и мысли, одна нелепей другой, будоражили меня до самого утра…
— Ты ревнуешь? Я знаю! — с торжеством сказала Зоя, когда я спросил её, где она была вчера вечером. Она пришла ко мне как ни в чём не бывало, розовощёкая от мороза и свежая.
— И зря ты потревожил маму. Она уже спала. А тут звонок: пациент, сердце, что за чушь! Ничего лучше не мог придумать?
И оправдываться пришлось мне.
— Знаешь, Сережа, ты лучше всех, — грустно оказала Зоя, и попросила у меня сигарету. — Бабы будут тебя любить. Сильно! И не потому, что ты ласковый, Сережа. А потому, что в любви думаешь не о себе, а о женщине… Молчи, молчи! Но потому и будут тебя обманывать, Серёжа…
— Почему?
— Не знаю. А впрочем, знаю! Чтобы понять: ты, как ни крути, лучше всех. А может, чтобы досадить тебе? Ты, в любви такой серьёзный, требуешь и от женщины того же. А она, допустим, не может принадлежать тебе безраздельно… Ах, нет, не так! — Зоя прикусила нижнюю губу, её глаза потемнели. — Всё не так я говорю, какие-то глупости на ум идут. А, вот! Придумала. Женщина может быть не уверена в тебе или в себе, ей другая партия нужна, или она, к примеру, уже замужем и, значит, привязывать её к себе ты просто не имеешь права…
— А если я предложу руку и сердце?
— Не захочешь, Серёжа.
И, наверное, это была правда. Я никогда не смог бы простить своей жене, что у неё до меня был кто-то, кого она любила, говорила всякие нежные слова, может быть, те же самые, какие и мне нашёптывает, весь её опыт, повадки, сущность — всё это создавал ведь не я, а тот, другой, и, целуя женщину, я целовал бы и его, научившего её, быть может, очень многому. Что-то навсегда остаётся в женщине от мужчин, которых она знала, и в мужчине всегда присутствуют все его женщины.
— Тебя послушать, так получается: ложась в постель с одним мужчиной, женщина поневоле занимается групповым сексом — и с ним, и со всеми своими бывшими любовниками, — рассмеялась Зоя. — Да ещё и его женщины при этом присутствуют. Содом и Гоморра!
— Ну, не знаю, — сказал я, чтобы хоть что-то сказать, потому что мне не хотелось продолжать эту тему. — Думай, как хочешь…
— А я не думаю, я знаю, — Зоя провела указательным пальцем по моей щеке. — Если я люблю человека, то других для меня не существует. И знаешь, что самое ужасное?
Я пожал плечами, не отрывая взгляда от её вдруг потемневших глаз.
— Самое ужасное, что когда мне придётся исполнять супружеский долг, быстрая серая тень пробежала по её губам, — я обязательно вспомню тебя. И в тот момент, когда он войдет в меня до конца, я закрою глаза — и ты будешь со мной вместо него…
— Ну-ну, — сказал я, и что-то запершило в горле. — Ладно тебе. Не думай об этом. Давай лучше займемся любовью. Мне нравится, когда твои ноги на моих плечах…
— И я поколачиваю тебя пятками по спине, — рассмеялась она. — Ты немножко мазохист, Серёжа. Ах, как я хочу, чтобы ты вбил свой кол, и глубже, и сильнее, и крепче…
Она всё-таки была немножко бесстыдной. И мне это нравилось.
Потом, внезапно, как всегда, засобиравшись домой, Зоя вдруг кинула взгляд на подоконник и спросила:
— А рапан так и молчит?
— Да, — машинально ответил я. — Полная тишина!
— Это, наверное, от того, что в раковине есть дырка, совсем крохотная, в «хвостике», — сказала Зоя. — Может, её нужно заделать? И тогда в раковине оживёт море…
Когда она ушла, я исследовал раковину и, действительно, обнаружил: у неё отбит кусочек самого верхнего завитка. Но откуда Зоя это знала?
Я взял немного замазки и заделал дырочку в рапане.
На проигрывателе лежала пластинка Рэя Кониффа. «Дождь». Я включил музыку. Теплые струи заплясали по асфальту, зашуршали в траве, запрыгали по крышам. Дождь в большом городе. Мокрая мостовая. Девушки под яркими зонтами. Прохожие прячутся под карнизами и навесами. И так весело и смешно какой-то парочке, которая, взявшись за руки, кружится под внезапным ливнем! А сквозь облако уже проглядывает солнце, и его блики скользят по влажной листве тополей, и по бутонам мальв, и опадают лепестки разноцветных космей…
Зоя всё это любит. Но откуда она знала, что у меня есть эта пластинка?
Уже и глупый давно бы понял, что она бывала в этой квартире, когда тут жил другой мужчина. И держала в руках раковину рапана, и слушала Рэя Кониффа, и, может быть, делала с хозямном то же самое, что и со мной.
Но я этого не хотел понимать.
Перед отпуском — по примеру других «северян», я взял его сразу за три года, это, считай, больше пяти месяцев отдыха — я спросил Зою, что ей привезти с «материка».
— Что сам захочешь, — был ответ.