— Нет, давай сумку. Ух, какая тяжёлая! Камни там, что ли?
— Так не пойдёт, — вдруг сказала Иснючка. — У меня риску больше!
— Что? — не понял Володя. — Какого риску?
— Да ведь не ты, а я буду торговать, — объяснила Иснючка. — Менты, проверки разные, всякий обидеть может…
— Ну, я пошла! — сказала Люба.
— Тебе — два рубля, мне — три, — продолжала Иснючка. — По справедливости!
— Завтра побазарим, — Володя весело сверкнул фиксой. — Думаешь, кроме тебя других желающих нет?
— Давай сумку, — сказала Люба. — У вас тут разговоры неизвестно когда кончатся, а мне ещё ужин надо приготовить.
— Идём, идём, — Володя вскинул сумку на плечо, обернулся к Иснючке. Ну, тётка, покедова! Шевели извилинами…
Люба шла молча. Володя, напротив, говорил без умолку, но о чём — этого Люба не слышала: она думала, как лучше сказать ему, чтобы он оставил её в покое — сразу, как к крыльцу подойдут, или всё-таки пусть зайдёт, хоть немного согреется, вон как его нос побелел, наверное, отморозил.
— Ты бы нос потёр, — сказала она. — И уши у тебя побелели. Не чувствуешь, что морозом прихватило?
— А, это уже навсегда! — отмахнулся Володя и глянул на Любу своими веселыми глазищами так, что у неё у самой сердце будто застыло. Недаром его Цыганом прозвали!
— Я уши ещё в восьмом классе отморозил, — продолжал Цыган. Капитально! Зойку Авхачёву помнишь? Да что ты молчишь? Хоть бы кивнула, что ли…
Люба кивнула.
— Ну вот, иду я, значит, в школу, — сказал он, — а морозище — ужас какой! Я шапку на арбуз по самые уши натянул, уже собрался на аллюр переходить, чтоб, значит, согреться. Тут меня эта баядерка догоняет: «Привет!» Ну как при ней станешь аллюром скакать да уши варежкой тереть? Я ведь форсю, как-никак — жених, в бейцалах малафейка играет, и девок уже тогда начал жать по углам, ну и как такому ухарю показать Зойке, что замёрз? Неудобно как-то. А она, как на грех, едва-едва шевелится, ей-то что, в шубе, валенках, ещё и тёплых трусов, наверное, наподдевала. Чую: уши у меня уже и щипать перестало, а нос, напротив, болит и что-то в нём свербит. В общем, кое-как до школы дошконделяли, сели за парты, а весь класс на меня уставился. Что такое? Уши у меня покраснели, распухли и повисли оладьями, нос — как пирожное «трубочка», только розового цвета, и прикоснуться к нему нельзя: болит! Отправили меня из школы домой, бабка, наверное, неделю лечила гусиным жиром, какими-то отварами. А теперь даже слабый мороз мне наказанье…
Люба помнила Зойку Авхачёву. Эта долговязая девица, окончив школу, уехала в город, провалила экзамены в институт, но каким-то чудом попала на конкурс красоты и — надо же! — стала победительницей. Злые языки утверждали, что Зойка кому надо дала, вот и вышла «миссой». Но Люба в эти сплетни не верила: девка и в самом деле была ох как хороша, и это просто счастье, что сумела вырваться из посёлка, не осталась тут, где её красоту всё равно никто бы не оценил.
А Цыган никак не успокаивается, не хочет молчать, ну будто словесный понос на него напал.
— Я этой Зойке столько букетов перетаскал — не сосчитать, — рассказывал он. — То в оконную раму букетик воткну, то на крыльцо подброшу, то в почтовый ящик засуну. Все клумбы у соседей обобрал! А бабы, сама знаешь, на цветы падкие. Вот и Зойка, гляжу, заинтересовалась: кто это ей георгины да гладиолусы таскает? Чтоб она на кого другого не подумала, я нарочно стал ей показываться: стукну, допустим, камешком в окошко, подожду, пока она выглянет, и воткну букет между штакетинами забора. Вроде как таюсь, но она-то всё видит! Короче, однажды сама ко мне подошла: «Не обрывай больше чужие клумбы, пожалуйста». Я, конечно, шлангом прикинулся: «Что такое?» А она смеётся: «Пойдём лучше на танцы сходим». Ну, пошли. Потанцевали. А после, как я её повёл домой, она щебетать стала: «Ой, луна! Ах, звёзды! Чу, соловей запел». А я завалил её на скамейку и что-то про любовь нашёптываю…
— Прекрати, — сказала Люба. — Сил моих больше нет это слушать! Как можно такие подлости делать?
— Да успокойся ты, — цыкнул Володя. — Как у нас до дела дошло, так эта баядерка вдруг как вскочит. «Ты что? — кричит. — Ты что? Я ещё девочка! И не походили мы с тобой как другие, и стихов ты мне не читал…» А я молчу, соплю, знай себе на неё напираю. А она бешеная сделалась, вцепилась ногтями мне в морду, пинается и орёт благим матом. Слышу: люди бегут, кто-то в свисток свистит. Ну, кинул я Зойку и давай драпать…
Люба остановилась, укоризненно посмотрела на него и молча потянула сумку из его рук.
— Ты что, мамуля? — Володя держал ношу крепко, не отдавал. — Ну что ты так переживаешь? Не тронул я эту дуру, ей-богу…
— Дурак ты! — сказала Люба, и голос её дрогнул. — Она думала, что это любовь, а ты хотел её просто использовать.
— Наше дело не рожать, сунул, вынул и бежать, — дурашливо пропел Володя.
— Отойди от меня, — шепнула Люба. — Даже смотреть на тебя не хочу! И где у меня, дуры, ум был, когда с тобой связалась! Вон ты какой… «Сунул, вынул и бежать» …Ты всех баб, и меня тоже, используешь!
Володя, не ожидавший такой реакции, остолбенел. Он поставил сумку на снег, полез за сигаретами и закурил. А Люба, не желая оставаться рядом, нагнулась, чтобы подхватить свою сумку. И тут он ударил её по руке. Не больно, но довольно ощутимо.
— А ты меня любишь? — зло спросил он и сплюнул. — Что-то ни разу не слышал…
— Шёл бы ты домой, а? — стараясь оставаться спокойной, ответила Люба. Устала я от тебя. Как-нибудь потом поговорим…
— Нет, сейчас!
До Любиного дома оставалось всего каких-то метров сто. И, кажется, Валечка хозяйничала на кухне. Там горел свет. Это Любу немного успокоило. Если Володя нахально за ней увяжется и напросится на чай, то хоть не одна с ним останется. Какая Валечка никакая, а всё-таки дочка, вдвоём-то незваного гостя легче выпроводить.
Но оказалось, что Валечка куда-то ушла, забыв выключить электричество: в коридоре и на кухне ярко горели все лампочки.
— Выпьешь со мной для согреву? — спросил Володя, доставая пузатую бутылку коньяка из внутреннего кармана куртки. — Пять звёздочек, дагестанский!
— Нигде не работаешь, а коньяки распиваешь, — сердито сказала Люба. — И откуда только деньги берёшь?
— Пусть медведь работает, — весело заржал Володя. — У него четыре лапы!
— На, пей! — Люба достала из шкафчика маленький стаканчик, поставила его на стол. — Разносолов у меня не наготовлено. На рынке весь день стояла, а не у плиты…
— А вон там, под полотенцем что лежит? О, какой аромат! Не иначе блины с маслицем, а? — Володя откинул льняное полотенце, которым было прикрыто фаянсовое блюдо. На нём высилась горка поджаристых ноздреватых блинчиков. Любе бы порадоваться надо, что дочка наконец хоть что-то сама сделала, но она только чертыхнулась: угораздило же Валечку проявить свои кулинарные способности как раз в тот день, когда её родная матушка решила дать отставку прилипчивому ухажёру.
— Ешь — не жалко, — буркнула Люба.
— Давай налью тебе пять капель, — предложил Володя. — Для компании. Один пить не люблю.
— А за что пить собрался? — Люба решила съехидничать. — За любовь, что ли? Так подожди, я сейчас пластинку поставлю: Игорь Николаев, «Выпьем за любовь!»
— Ну чё ты ко мне прицепилась? — Володя заиграл желваками. — Какая может быть любовь, мамуля? Она как призрак: все о нём говорят, но никто не видел…
— Мамуля у тебя на другой улице живёт, — обиделась Люба. — Никакая я тебе не мамуля!
— Не понял, — Володя привстал со стула и, прищурившись, зло взглянул в Любины глаза. — Ты серьёзно надумала поставить на мне крест?
— Да пошёл ты! — сказала Люба и отвернулась от него, чтобы не видеть этого пронзительного, обжигающего взгляда. — Крест ставят на том, что было. А у нас, считай, ничего и не было…
— Неужели?
— Ладно, пей и уходи, — примирительно сказала Люба. — Была без радости любовь, разлука будет без печали…
— Без печали, говоришь? Ну-ну!
Володя отвинтил золотистый колпачок бутылки, плеснул в стакан светло-коричневую жидкость, весело сверкнувшую брызгами.
— Закусывать коньяк блинами — это что-то! — сказал он. — Неужели в этом доме не найдётся хотя бы ломтика лимона?
Лимон был. В холодильнике. Нарезанный тонкими кружочками, он лежал на блюдечке с позолоченной каёмочкой. Вечерами Люба обожала пить чай с лимоном, причём, не каким-нибудь китайским, сухим и больше на апельсин похожим, а с настоящим — калифорнийским или, на худой конец, испанским. Ярко-желтый, с пупырышками, тут же пускающий на срезе крупную мутную слезу, он напоминал о детской мечте увидеть дальние страны, о радостях, которые уже случились и которые, даст Бог, ещё будут.
Люба решила, что Володя вполне может обойтись без лимона, не барин! Да и вообще, с чего бы она должна перед ним выслуживаться?
— У меня тут не ресторан, — сказала она. — И даже не кафетерий. Иди к Верке, она тебе и лимончик нарежет, и бутербродик с икоркой сделает. Если у тебя денежки есть…
— А у тебя для меня, выходит, ничего нет? — Володя снова наполнил стаканчик и опрокинул его в рот. — Ни лимона. Ни любви.
— О, чего захотел! — Люба подперла бока руками. — Выпил — и на любовь потянуло? Счас! Да кому ты нужен такой?
Лучше бы она промолчала, ничего не говорила. Её слова обидно задели Цыгана, который по-зэковски считал: всем бабам нужно одно и то же, а любовь — это костер: не бросишь палку, гореть не будет. Пренебрежительное замечание — «кому ты нужен такой?» — он истолковал как насмешку и сомнение в его способностях самца.
— Что, твой Санечка лучше, да? — с тихой угрозой спросил он. — И ты ему говорила, как любишь и хочешь его?
— А твоё какое дело?
— Такое! Хочу услышать, как ты это говоришь. Хоть разочек!
— Не дождёшься…
— Да?
Он встал и, не обращая внимания на её возмущения, стянул с себя свитер и бросил его прямо на пол. Люба попыталась выскользнуть из кухни, но он схватил её за плечи и рывком привлёк к себе.