[72] находим весьма оригинальное утверждение: «Таким образом, повесть содержит не только многочисленные аллюзии на крестные страдания Христа, но, допуская (благодаря крестообразной форме его рук и ног), что Василий Андреевич знаменует собой фигуру Христа, повесть внедряет в сознание читателей-христиан восприятие физического воскресения Христа как утверждение духовного возрождения Василия Андреевича»[73]. Далее Г. Р. Джэн делает не менее спорный вывод о том, что однозначное отрицание фундаментальных христианских таинств и чудес является абсолютным только применительно к «народным» сочинениям Толстого, а в произведениях, написанных для «образованного читателя» «…воскресение Христа, центральная тайна христианской веры, стала для него (т. е. для Толстого. – А. Т.) скрытым источником художественного вдохновения и изображения»[74].
Лучшим комментарием к изложенным точкам зрения является сам текст повести «Хозяин и работник». Наиболее показательные для характеристики толстовских праведников эпизоды содержит описание предсмертных мыслей героев во время снежного бурана.
Никита, сознавая близость кончины, по словам автора повести, не боялся смерти, чувствуя свою зависимость от «главного хозяина», который «не обидит». В том, что «главный хозяин» не имеет отношения к православной вере и не обозначает образ Христа, убеждает внутренний монолог Никиты: «Грехи? – подумал он и вспомнил свое пьянство, пропитые деньги, обиды жене, ругательства, нехождение в церковь, несоблюдение постов и все то, за что выговаривал ему поп на исповеди. – Известно, грехи. Да что же, разве я сам их на себя напустил? Таким, видно, меня Бог сделал. Ну, и грехи! Куда ж денешься?» (29: 36–37). Бог «обижает» Никиту, заставляет его грешить, а «главный хозяин» нет. Налицо такое же самооправдание, обвинение Бога и отсутствие покаяния перед Ним, какое определяет «праведность» отца Сергия и Пашеньки и духовную жизнь самого Толстого (см. упоминавшуюся уже его дневниковую запись о необходимости смирения и покаяния перед людьми, а не перед Богом).
Василий Андреевич с первых мгновений его «обращения» тоже становится художественным проводником авторских идей, далеких от христианства. К примеру, в момент ожидания неминуемой смерти, поданный Толстым как начало прозрения героя и максимально объективного восприятия им действительности, Василий Андреевич принимается молиться и вдруг «несомненно» понимает, что «этот лик, риза свечи, священник, молебны – все это было очень важно и нужно там, в церкви, но что здесь они нечего не могли сделать ему, что между этими свечами и молебнами и его бедственным положением нет и не может быть никакой связи» (29: 40). Внезапность и решительность отречения Брехунова от христианства совершенно идентична отречению отца Сергия и показывает изначальное неверие главного героя «Хозяина и работника». Итак, очевидна полная невозможность сопоставления Василия Андреевича с фигурой Христа. Сравнение со Христом, сделанное Г. Р. Джэн на основании крестообразной формы расположения рук и ног Брехунова, спасающего от замерзания Никиту, демонстрирует скорее чисто интеллектуальные построения самого исследователя, чем реально присутствующий в произведении глубинный смысл (или «подтекст», говоря словами Джэна).
Помимо всего, рассуждая о роли фигуры Христа в творческом наследии Толстого, необходимо учитывать собственно писательское отношение к образу Богочеловека. Дневники, записные книжки, письма, философско-религиозные трактаты и устные высказывания Толстого недвусмысленно дают понять неприемлемость для него божественной природы Христа. Важно иметь в виду и следующую мысль писателя: «Соединиться воедино мы все можем не около Христа, а около истины, которая наверное одна прежде всех веков» (66: 321). Интересно, что Ф. М. Достоевский выражал в свое время прямо противоположную убежденность в нереальности истины вне Христа и готовность быть до конца со Христом, даже если докажут отдельное существование истины. Именно здесь, в осмыслении фигуры Христа, заложено кардинальное отличие толстовских не кающихся перед Богом праведников от праведников Достоевского.
Но если Достоевский как бы противостоял в этом смысле Толстому, то Лесков действительно, как он сам говорил, «совпал» с ним. «Канонизация» Лесковым грешников, не имеющих нужды в покаянии и исправлении своей нечистой с православной точки зрения жизни, однако деятельно служащих «униженным и оскорбленным», не может вызывать никаких сомнений. Достаточно указать на переработку проложного сказания о епархе Феодуле и миме Корнилин – рассказ «Скоморох Памфалон». Главный герой лесковского произведения, скоморох Памфалон, оправдывает свой недостойный шутовской путь добывания денег необходимостью помощи бедным. В конце рассказа, так и не раскаявшись в недостойном ремесле скомороха, герой Лескова возводится ангелом на небо, то есть приравнивается к другим святым.
И все же, в отличие от Лескова, Толстого не удовлетворяла до конца такого рода «канонизация». Он чувствовал, что деятельная благотворительность, материальная помощь бедным и сиротам еще не составляет сути праведности. Об этом свидетельствует письмо Толстого Лескову, написанное еще 4 июля 1891 г. по случаю голода в России: «Доброе же дело не в том, чтобы накормить хлебом голодных, а в том, чтобы любить и голодных, и сытых. И любить важнее, чем кормить, потому, что можно кормить и не любить, то есть делать зло людям, но нельзя любить и не накормить. Пишу это не столько вам, сколько тем людям, с которыми беспрестанно приходится говорить и которые утверждают, что собрать денег или достать и раздать – доброе дело, – не понимая того, что доброе дело только дело любви, а дело любви – всегда дело жертвы» (66: 12). Иными словами, Толстому было необходимо высшее обоснование человеческой жизни, духовная правда, изображению которой и посвящена повесть «Хозяин и работник».
Любопытно отметить, что Толстой и сам зачастую выводил образы праведников-«благотворителей», не обладающих даром духовной любви ко всем людям. Например, в рассказе «Чем люди живы?» главный герой, сапожник Семен, несмотря на то что он преподносится как ответ на вопрос, поставленный в названии (люди живы любовью), не отличается способностью любить «и голодных, и сытых». К. Н. Леонтьев в уже упоминавшейся книге о Толстом и Достоевском справедливо отмечал недоброжелательный и даже злобный характер реакции Семена и его жены на пришедшего к ним с заказом богатого купца. Любовь их была весьма односторонней и определенно направленной, распространяясь только на бедных. Таким образом, заметна некоторая эволюция представления о праведничестве у Толстого в 1880—1890-х годах, хотя, надо сказать, внутренние переживания его авторских праведников по-прежнему остаются в пределах двухмерного, «земного», человеческого, а не трехмерного пространства.
3. Праведники и подвижники и тема воскресения в романе «Воскресение»
Тема воскресения, обращения грешника на путь новой жизни, ставшая для Толстого особо актуальной со второй половины 1880-х годов, в 1890-х годах получила некое художественное завершение и обобщение в романе «Воскресение». Среди исследователей этого произведения до сих пор идут споры о смысле его названия, о том, кто же духовно воскресает, Нехлюдов или Катерина Маслова. Большинство отечественных послереволюционных ученых склоняются к мысли о нравственном превосходстве Катюши над ее обольстителем, а возрождение Нехлюдова воспринимают как авторские натяжки и отступление от реализма. Однако существует и иное мнение. Так, И. Б. Мардов в одной из своих работ, развивая идею «духовного роста», делает вывод, что Толстому важнее не достигнутая степень нравственного совершенства, а процесс освобождения от «обманов веры», «пробуждение» сознания к новой жизни, приводящее человека к «акту воскресения», и именно это «воскресение» воплощено в образе Нехлюдова[75]. Некоторые же ученые (к примеру, Н. А. Кунаева, Е. П. Егорова), считая подлинно возродившейся Катюшу Маслову, тем не менее воспринимают евангельский конец романа как естественное завершение произведения, вытекающее из всего замысла писателя.
Однако в дореволюционных интерпретациях «Воскресения» наблюдается большее разнообразие мнений. Ставшие классическими слова А. П. Чехова о том, что самое интересное в романе «князья, генералы, тетушки, мужики, арестанты, смотрители», а не Нехлюдов и Катюша, свидетельствуют о невозможности для него рассматривать главных героев толстовского произведения как праведников. Еще очевиднее убеждает в справедливости подобного утверждения чеховское отношение к финальной части «Воскресения»: «…писать, писать, а потом взять и свалить все на текст из Евангелия, – это уж очень по-богословски»[76]. По-видимому, здесь сказался «тенденциозный» подход к толстовскому произведению, о котором нетрудно догадаться, исходя из слов самого Чехова, говорившего, что его сначала нужно убедить в истинности самого Евангелия, а потом уже ссылаться на евангельские тексты. Для Толстого Новый Завет (разумеется, в том небольшом объеме, который писатель воспринимал как истинно евангельское повествование) являлся несомненной правдой и вполне логично и естественно внедрялся в текст романа. Несовпадение чеховского мировоззренческого похода к Евангелию с толстовским не дает еще повода говорить о несостоятельности финала «Воскресения» в художественном отношении, о его немотивированности.
Чеховскую оценку романа подхватили и зарубежные исследователи. Известный толсто вед А. Моуд в книге «Жизнь Толстого: Поздние годы»[77] отмечал неубедительность конца романа, оставляющего в недоумении читателя: возродился ли Нехлюдов, что он будет теперь делать? А Д. Леон в своей книге «Жизнь и творчество Толстого» (Лондон, 1944) оценил чеховскую критику финальной части «Воскресения» как самые интересные и правдивые слова, сказанные об этом произведении. Любопытно, что Леон тем не менее признавал Нехлюдова наиболее привлекательным персонажем, а Катюшу бледной и почти целиком выдуманной.