Вторая деталь позволяет сделать вывод о наличии в «Посмертных записках…» той же идеи безличного, абстрактного «бога», что и в других поздних произведениях Толстого, не имеющей ничего общего с христианской верой в Живого Бога, в конкретную, хотя и непостижимую до конца Личность. Речь идет о перечислении и осмыслении Федором Кузмичом в качестве однородных членов одного отрицательного по смыслу ряда «богов» различных конфессий и сект: «Я обращался к Богу, молился то православному Богу с Фотием, то католическому, то протестантскому с Парротом, то иллюминатскому с Крюденер» (36:59). Как видим, налицо полная редукция «божеского» плана, благодаря чему становится возможным усиление «человеческого» начала, развитие идеи человекобожества. Как раз такая идея и заложена в молитве «старца» Федора Кузмича, образец которой Толстой приводит в тексте повести: «Благодарю Тебя, Господи, за то, что одно, единственное одно, что нужно мне, в моей власти» (курсив мой. – А. Т.) (36: 66). Как и Константину Левину, почувствовавшему в результате обретения «веры-не веры», что он «властен» вложить в жизнь «несомненный смысл добра», так и Федору Кузмичу Бог оказывается по существу совсем не нужен.
Сведением «божеского» к «человеческому» объясняется и смысл названия и содержание последнего, тоже незаконченного произведения Толстого «Нет в мире виноватых» (1908 – сентябрь 1910). Как писал архиепископ Иоанн (Шаховской) в статье «Революция Толстого», это творение писателя «самое идеологическое, выражающее основную и заветную мысль его философии. “Нет в мире виноватых”»[106]. И действительно, как бы подводя некий художественный итог разработке темы праведничества, Толстой предельно обнажает уже значительное время присутствовавшую в его творчестве идею об онтологической, если можно так выразиться, невиновности человека, грехопадения которого происходят лишь из-за гносеологических ошибок и заблуждений, исправляемых по произволению человека при жизни и автоматически – после смерти. Бога нет, а следовательно, нет и глубинной, духовной вины перед Богом, нет и изгнания из рая и необходимости возвращения в него, необходимости в покаянии и внутреннем смирении перед Богом – «нет в мире виноватых». Поэтому, по справедливому замечанию архиепископа Иоанна (Шаховского), толстовские герои и каются только перед миром, людьми или перед самими собой.
Другим закономерным результатом «человеческого» подхода к пониманию высшей жизненной правды в толстовских произведениях является утверждение в качестве средства и пути изменения всего мира к лучшему человеческого разума, открывающего неправду мира (отсюда обвинение других людей, несмотря на то, что «нет в мире виноватых»), а не «сердца сокрушенна и смиренна» (50-й псалом царя Давида), ведущего к обновлению самой греховной природы человека. Так, и «переворот» Егора Кузьмина, одного из героев повести «Нет в мире виноватых», построенной, кстати, по принципу повести «Фальшивый купон», то есть представляющей как бы цикл мини-житий, совершается через разум: «Ему (Егору Кузьмину. – А. Т.) вдруг открылась совершенно новая для него вера, разрушившая все то, во что он прежде верил, открылся мир здравого смысла. Поражало его не то, что поражает многих людей из народа… Поразило то, что надо верить не тому, что старики сказывают, даже не тому, что говорит поп, ни даже тому, что написано в каких бы то ни было книгах, а тому, что говорит разум. Это было открытие, изменившее все его мировоззрение, а потом и всю его жизнь» (курсив мой. – А. Т.) (38: 185). «Обновленный» Егор Кузьмин увидел «всю жестокость и безумие» окружающей жизни и «не верил уже ни во что, а все проверял» (38:186).
Изменения гносеологического рода, произошедшие с героем «Нет в мире виноватых», отразились и на его духовном состоянии. Как пишет Толстой, Егор Кузьмин «еще больше стал ненавидеть людей, творящих неправду». Чувство недоброжелательства к «грешникам», не познавшим «правды», объединяет Кузьмина с другим авторским праведником повести, Митенкой, который представлен Толстым как «кроткий, всегда спокойный и ко всем любовный человек». Перед нами, по-видимому, очередной образец типа «кроткого и страстного» праведника. Образ Митечки из «Нет в мире виноватых», как бы обобщая предыдущие опыты изображения праведников такого типа, объясняет, наконец, причину существования в толстовских произведениях, на первый взгляд, парадоксального сочетания противоположных начал – кротости и страсти, любви и ненависти, непротивления силой и противления силой. Дело в том, что отсутствие «божеского» плана сужает сферу приложения братского, любовного чувства праведников Толстого до вполне определенных пределов: те, кто живут по ими открытой «правде» или без какой-либо правды, вызывают у них сострадание, симпатии и заботливое отношение, а те, кто придерживаются веры, противоположной их собственной, заслуживают чувство ненависти, раздражения, желание обличения и дискредитации. Поэтому, когда говорится, что Митечка был «ко всем любовным человеком», то имеются в виду именно люди, не касавшиеся его веры, в том числе и действительные грешники и преступники, сидевшие с ним в тюрьме. Но зато православные священники становятся объектом злобных обличений толстовского героя, считающего «попов» виновниками искажений Евангелия и происходящего из-за этого беззакония в мире. Да и сажают Митечку в тюрьму за поругание икон, почитавшихся большинством русского народа как святыни. Назвать подобный поступок актом любви, проявлением кротости, разумеется, невозможно, да и сам Толстой не делает этого.
Типологически сходная ситуация наблюдается при рассмотрении еще одного героя первой редакции повести «Нет в мире виноватых», учителя из семинаристов Соловьева. Только в данном случае сочетаются в одном образе не отдельные противоположные духовные свойства (кротость – страстность и т. п.), а несовместимые веры (православие и «толстовство»). Хотя Соловьева и нельзя признать «авторским праведником» (он наделен рядом существенных для Толстого отрицательных черт: курит, пьет, ходит в церковь, причащается и т. п.), тем не менее его образ несет сходную с авторскими праведниками функциональную нагрузку низведения «божеского» к «человеческому»[107]. Недаром революционер Неустроев воспринимает его как «странно православного».
Эта «странность» православия Соловьева достаточно обстоятельно раскрывается в тексте толстовского произведения. Так, обращает на себя внимание та деталь, что выпускник семинарии Соловьев совершенно по-толстовски воспринимает монашеский путь однозначно как только лишь духовную карьеру, как проявление тщеславия. Любопытна и другая деталь. Толстой характеризует героя как православного, соблюдающего посты, праздники, посещающего церковь. И в то же время описание воскресного дня Соловьева говорит об ином: вместо воскресной литургии бывший семинарист идет на почту, а заканчивает день выпивкой у торговки вином Арины. Наконец, разговор Соловьева с Неустроевым о религии окончательно проясняет характер его религиозности. В ответ на рассуждения Неустроева об ожидаемых православными людьми наградах на небесах Соловьев «начал излагать свое понимание Бога» (курсив мой. – А. Т.). «Ты говоришь, – горячо заговорил Соловьев, – награда моя там, – он указал на потолок. – Нет, брат, награда моя вот где, – он кулаком ударил себя в грудь. Тут она…» (38:191–192). Таким образом, не только источник высшей правды, но и награда за ее соблюдение оказывается «тут», на земле, в самом человеке, а не «там», в Небесном Царствии. Поэтому-то и возникла у Толстого возможность сочетания православия с собственным религиозно-нравственным учением, что православие его героя является действительно «странным», далеким от христианского миропонимания. «Субъективная» правда писателя как бы ассимилировала, «подмяла» под себя православные элементы. Однако в повести «Нет в мире виноватых» дается «объективный», глубоко реалистический вывод из «православия» Соловьева. Герой, напившись в воскресный день, «проговаривается» Афанасьевне, открывая ей подлинную природу «своего понимания Бога»: «Что ж ты сомневаешься, что я пьян? Не сомневайся – пьян; а пьян потому, что слаб, а слаб потому, что нет во мне Бога. Нету» (курсив мой. – А. Т.) (38:194). Повторное отрицание, присутствующее в высказывании Соловьева, подчеркивает принципиальный характер сделанного им заявления.
Как видим, и структура самых последних, наиболее «субъективных» произведений Толстого осложняется «объективной» правдой, ее разнообразными художественными выражениями (речевые характеристики, портретные детали, композиция сюжета, авторские отступления и т. д.). Уже отмечались элементы «объективной» правды в повести «Фальшивый купон», легенде «Разрушение ада и восстановление его». Думается, проявлением этой правды является и финал рассказа «Божеское и человеческое». Тело старика-раскольника, бесславно умершего в разъединении со всеми, бросили в «мертвецкую» тюрьмы вместе с телом революционера Меженецкого. Таков художественный «отрицательный» итог «раскольнической» концепции праведничества. Можно утверждать наличие моментов «объективной» правды и в неоконченной автобиографической драме Толстого «И свет во тьме светит», где раскрыто маловерие «учителя» новой веры Сарынцева и отпадение от него его «учеников».
Как и в 1880-х годах, в 1900-х годах элементы «объективной» правды не только присутствуют в разрозненном виде в различных произведениях, но, образуя своеобразное поле напряжения, «материализуются» в целиком «объективном» произведении, где от «субъективной» правды остается только намерение, первичный авторский замысел писателя, а не реальное воплощение его. В 1880-е годы таким произведением стал «народный рассказ» «Свечка» (1885). В 1900-е годы сходную идейно-художественную роль играет «народный рассказ» «Алеша Горшок» (1905). Образ главного героя рассказа, задуманный как художественное развитие о