Один обозреватель привел короткий диалог, подслушанный возле картины:
«Д а м а. Отчего на голове Христа не сделано сияние?
Старик. Оттого, что сияние делается на иконах… А это не образ, а картина; картина же изображает не символы, а действительность…»
В этом лаконичном диалоге ось полемики – делать ли сияние? Нужны ли нимбы в искусстве? Символы или действительность? Иллюстрация или проблемы? Красивый миф или тревожная реальность?
Салтыков-Щедрин писал в рецензии, которую Ге, не зная, кому она принадлежит, назвал «дорогою»:
«Было на этой выставке одно явление, до того сосредоточившее на себя общее внимание, что обойти его значило бы показать совершенное непонимание того общественного значения, которое оно в себе заключает…
Мне нравится общее впечатление, производимое картиной; мне нравится отношение художника к своему предмету; мне нравится, что художник без всяких преувеличений разъясняет мне, зрителю, смысл такого громадного явления…
Я… требую, чтоб художник… если желает сделать меня участником изображаемого им мира, то не заставлял бы меня лазить для этого на колокольню, а вводил бы в этот мир так же просто и естественно, как вхожу в мою собственную квартиру».
«Картина эта сделала на меня неприятное впечатление, – записал в дневнике профессор словесности и цензор Никитенко. – …Это они называют простотою в духе новейшего искусства. Ведь идеалов положено не иметь ни в поэзии, ни в живописи, хотя человек на каждом шагу творит их сотнями, потому что… идеализация в его природе».
То, что Никитенко заметил для себя, журнал «Библиотека для чтения» объявил во всеуслышание: Ге «представляет вместо Христа натуру обыкновенную, чтоб не сказать более». Нужна была, указывал журнал, «идеализация… в приложении к натуре, бесконечно превосходящей людей обыкновенных».
Скульптор Рамазанов в «Современной летописи» уже прямо обвинял: «Ге первый из живописцев намеренно отнял у величайшего из мировых событий его божественность».
«Простота», «реализм», «правда» – этими словами насыщены отзывы о «Тайной вечере». Все дело в отношении.
«Картина Ге представляет у нас явление совершенно новое именно по совершенному отсутствию всяких рутинных приемов и приторно-казенных эффектов и по совершенно ясному отношению художника к изображаемому им событию, – писал Салтыков-Щедрин. – И такова сила художественной правды, что это отсутствие эффектов не только не умаляет значения самого события, но, напротив того, усугубляет его и представляет событие во всей его торжественной поучительности, во всей поразительной красоте».
«Нет, это не Тайная вечеря, а открытая вечеринка, – негодовал историк Погодин. – Несколько человек евреев только что оставили трапезу, на столе чаши и хлебы, на полу сосуды, двое поссорились… Помилуйте, что здесь есть общего с Тайной вечерью? Тайная вечеря есть событие религиозное и вместе историческое… Картина представляет то, чего не бывало, вопреки тому, что было…»
Вот и хорошо, что не картинка к Священному писанию, а проникновение в смысл события, повод для раздумий, – радовался Салтыков-Щедрин. Хорошо, что художник «оставляет мне полную свободу размышлять и даже сам подает повод для разнообразнейших выводов и умозаключений».
Ну, уж это как раз никуда не годится, – возмущалась ретроградная газета «Весть»: «Если каждый толкует по-своему, то значит мысль не ясно выражена».
Но так как мысль была выражена ясно, цензор Никитенко отметил в знаменитом своем дневнике: «Она есть не иное что, как так называемая натура, обнаженность от всех возвышенных проявлений и выражений духа… пошлость, жалкое отражение наших ежедневных жалчайших сплетней, интересов и пр.».
Многое не договаривалось – ни в печати, ни в дневниках.
Знакомство со всеми хвалебными и ругательными отзывами позволяет обнаружить множество оттенков в споре о «Тайной вечере». Однако осмысление этого спора как дуэли-диалога хулителей разного калибра с Салтыковым-Щедриным дает возможность, при некоторой утрате оттенков, точнее увидеть главное. Статья Салтыкова-Щедрина в «Современнике» отличалась удивительной целенаправленностью. Вся суть ее в том, что «Тайная вечеря» Ге, как всякое крупное явление искусства, есть событие не в одной только живописи, но прежде всего в общественной жизни и что потому борьба вокруг картины есть борьба политическая.
Многое не договаривалось, кое-что вымарывала цензура, но вот они, выводы Салтыкова-Щедрина, как бы затаившиеся среди прочих его вызванных «Тайной вечерей» размышлений:
«Для толпы некоторое вразумление и поучение еще очень и очень не лишне. Как только дело выходит из области интересов чисто материальных, она почти всегда находится в недоумении, если не в глубоком невежестве… Она положительно хлопает глазами и недоумевает, когда до слуха доходят такие выражения, как «свобода», «убеждение», «право» и тому подобное».
И финал отзыва:
«Но как скоро художник осязательно доказывает толпе, что мир, им изображаемый, может быть, при известных условиях, ее собственным миром, что смысл подвига самого высокого заключается в его преемственности и повторяемости, тогда толпа чувствует себя, так сказать, прижатою к стене и не шутя начинает сознавать себя малодушною и виноватою…»
Скульптору Рамазанову легче. Он почти не таится:
«Художник сумел угодить ходячим современным идеям и вкусам… он воплотил материализм и нигилизм, проникший у нас всюду, даже в искусство…»
«Даже в искусство»… Осторожный Никитенко в очередной дневниковой записи еще чуточку откровенней:
«Был также Крамской, с которым я имел прения о картине Ге… Главное, она меня возмущает не сама собою, а тем, что служит выражением того грубого материализма, который хочет завладеть искусством так же, как нравственным порядком вещей».
Была пора подведения итогов, пора крушения старых надежд и зарождения новых. Спорили те, кто удовлетворился реформами, и те, кто ждал революции. И, как нередко случается в политической борьбе (сама картина Ге давала повод поразмышлять об этом), иные, исчерпав доводы, бросались к доносам.
От идей Ге, – публично заявляла «Библиотека для чтения», – недалеко до «защищения всевозможных преступлений, совершенных от века, конечно, под условием отыскивать обстоятельства против жертв в пользу злодейства». Впрочем, не следует отказывать косноязычной «Библиотеке» в известной полицейской прозорливости.
В печати полемизировали, а перед «Тайной вечерей» толпились посетители выставки. Пришлось даже стулья поставить – люди задерживались надолго. Молодые педагоги петербургской рисовальной школы говорили ученикам, что Христос у Ге – мученик идеи, готовый на Голгофу за правоту своих убеждений.
Время было переходное. Герцен томился в изгнании. Чернышевский и Писарев сидели в крепости. Выстрел Каракозова, «Народная воля» и первое марта 1881 года были впереди.
«Часть огромного механизма»
Нынешний устроитель выставки вряд ли разместит рядом «Тайную вечерю» Ге и «Неравный брак» Пукирева. Тема, жанр, творческая манера – все розно.
Однако понятие совместимости в искусстве зависит от степени его развития, от времени, от восприятия общества.
Для посетителей академической выставки 1863 года «Тайная вечеря» и «Неравный брак» – во многом явления одного порядка. В самом деле, у каких-нибудь «Ангелов, возвещающих гибель Содома» (кисти профессора Венига) так же мало общего с встревоженными апостолами Ге, как и с женихом или шафером пукиревского «Неравного брака». Картину Пукирева некоторые называли «Насильственный брак» – сюжет ее казался предельно острым; особенно по соседству с благовоспитанным Моисеем и прилизанными ангелами. Пукирев как бы снаружи ломал цитадель академического искусства, Ге разрушал стену изнутри: новизною замысла и формы взрывал сюжет, утвержденный веками.
Но у Пукирева – жанр, «низший сорт живописи»; Ге и сюжетом, и темой вроде бы «свой», «академический», – и вот надо же, одним ударом сметает и ангелов, возвещающих гибель Содому, и старательных Моисеев, источающих воду из скалы. А звание профессорское уже выдано – наверно, слишком поспешно. «Бойтесь первого порыва, – учил Талейран, – он всегда благороден!..»
Отвергнуть позицию художника, но признать, что картина написана талантливо, – всегда опасно. Слишком лестно для автора, слишком заманчиво для подражателей. Критики обычно хотят прочнее связать обе части отзыва: «Не так, потому что не то».
Хулители «Тайной вечери» изощрялись в софистике. Отзывы начинались – «Талантливо, но не то», а завершались – «Талантливо, но не так».
Вот если бы не сорвал нимбы!.. Если бы Христос и апостолы не превратились, по словам одного рецензента, в «несколько человек евреев», или, по словам другого, в «наших земляков-северян», или, по словам третьего, в «грубых типов» «из народа»… Если бы Иуда изображен был не личностью, а, так сказать, «обыкновенным» иудой (в гороховом плаще?)… Если бы…
Нет, хулители картины не пожелали сопоставлять «Тайную вечерю» с образцами академической живописи, развешенными на соседней стене. Невозможно сравнивать Ге с Брюлловым, с Бруни, с Марковым!.. «С этой свободою стиля могут поспорить только голландские реалисты, вводившие в сюжеты священные свою интимную, родственную обстановку, с очагом, пивом, трубками и закусками». Какой пассаж – отлучили от Бруни и случайно породнили с Рембрандтом!
Рядом со словами «простота», «правда», «реализм» в отзывах пестреют эпитеты: «безобразная простота», «грубая правда», «жесткий реализм». Живописец Худяков, сам того не желая, поставил точки над «и». Писал Павлу Михайловичу Третьякову из Петербурга: «Тайная вечеря» – «верх пошлости»; «сюжет, столь возвышенный и глубоко драматичный, трактован тоже, пожалуй, драматично, но грязно до безобразия» – «одним словом, это тот же Перов с попами на Пасху». И тут же следом про «Неравный брак» Пукирева: «вещь весьма слабая, да от него, впрочем, нельзя было и ожидать ничего более».
Иисус с апостолами – и пьяные перовские попы и публичная продажа женщины с алтаря – вот в какой ряд ставили «Тайную вечерю»! И ругательства – «пошлостъ», «грязь», «безобразие» – предваряют завтрашние обвинения передвижникам.