— Куда, куда… — проворчал Карен. — Это мое дело — куда! То непредсказуемость тебя убивает, то твой или мой возраст, то переезд… В общем, в своей жизни, Леся, ты сама себе постоянно не нравишься, так было и так будет. Тут ни при чем ни я, ни Полина, ни жизненные обстоятельства. Я всегда был намного старше тебя, и я прошу тебя лишь об одном: слушайся меня! Если бы ты последовала моему совету, глядишь, ничего страшного бы не произошло! Но ты не желала. В твоей голове — извини, конечно, — полный сумбур, который даже я не в состоянии привести в порядок. — Он взял ее за плечи и насильно уложил рядом. — Сейчас ты будешь спать. Разобраться с тобой до конца все равно невозможно. А почему ты снова не смыла на ночь косметику? Краска и вино всегда оставляют о себе память. Сто раз тебе повторять… Сильно тоскуешь по морщинам? И меня всего перепачкаешь. Фу, какая гадость!
Он брезгливо поморщился, положил ее голову себе на грудь и моментально отключился, задышав во сне ровно и спокойно. Кто мог не признать справедливость его слов? Олеся лежала тихо и смотрела на странные комбинации пятен на стене. Они то увеличивались, то уменьшались, надвигаясь на нее и превращаясь в диких фантастических животных с детских рисунков Полины. Только у нее они были в красках. И там еще мчались лошадки… Неугомонные, дерзкие, ловящие ноздрями ветер… Тени наплывали и становились добрыми, смирными.
Огромная черная тень бережно окутала ее.
Самолет шел над океаном, то и дело ложась на крыло. Олеся привалились к плечу Карена и закрыла глаза. Ашот давно, раньше сына, понял, что она устала и поправить ее настроение невозможно. Но на свете не существовало ничего невозможного для старшего сына Джангирова. Карен осторожно ткнулся носом в волосы Олеси.
— У тебя ужасные духи, — доверительно сообщил он. — Сколько раз я тебе говорил… — и засмеялся от счастья.
Да, конечно, отец прав — Олеся устала. Но пусть он думает, что хочет: Карен ни за что не отдаст ее этой усталости и вообще ничему и никому. Он вырвет ее своей силой откуда угодно. Приемы и методы давно отработаны и хорошо известны. И хотя Олеся тоже с ними знакома, она не может предугадать всей изворотливости и хитрости Карена Джангирова. Главное: не отпустить ее от себя. Никогда. Ни за что. Ни при каких обстоятельствах. Только в случае его смерти… Устала, говорит отец. Пустяки! Это легко исправить. Главное — она с ним. Рядом. И какое значение имеет все остальное?..
ЭПИЛОГ
Поэт был стар. Очень стар. Но когда он открыл дверь на звонок Валерия, гость попросту растерялся, с изумлением пытаясь вспомнить, сколько же поэту лет. Безусловно, под восемьдесят. Семьдесят шесть? Семьдесят семь? Что-то около… Только в это трудно поверить. Статный, почти без морщин, с розовыми щеками — таким предстал перед Валерием человек, который по всем возрастным данным, по любым привычным меркам и человеческим представлениям должен был давным-давно превратиться в древнюю развалину. Но его нельзя назвать даже стариком. Единственное, что напоминало о времени — великолепная, старинной работы, трость, на которую он слегка опирался, стоя в дверях. Хотя Валерий хорошо помнил, что похожая трость была у поэта всегда — и двадцать лет назад, и тридцать. Правда, тогда он изящно и легко носил ее на правой руке, слегка поигрывая и кокетничая. Создавал свой собственный имидж, которого, по его представлению, без этой роскошной палки не добиться.
— Ты потрясающе выглядишь, — выпалил ошеломленный и забывший поздороваться Малахов. — Я не ожидал…
— А что ты ожидал? — ухмыльнулся Глеб, зорко оглядывая Валерия сквозь очки, которые начал носить значительно раньше, чем трость. — Что поспеешь как раз к моим похоронам? Входи, — и он распахнул дверь пошире.
— Ну, зачем так мрачно? Я столько лет не видел тебя… Писать не люблю. Но вспоминал постоянно.
Гостиная была обставлена с какой-то странной небрежной роскошью. Старинная мебель плохо сочеталась с пустыми, ничего не значащими безделушками и брошенными как попало разноцветными книгами, альбомами, посудой. На хорошо известном Валерию резном бюро из красного дерева стояли фотографии в рамках. С каких пор поэт вдруг стал расставлять вокруг себя остановленные мгновения? Эти замершие глаза и улыбки? Раньше Глеб терпеть не мог в доме ничего подобного. По едва заметным, почти неуловимым признакам Малахов догадался, что старый друг кого-то ждет.
— Я, наверное, не вовремя позвонил, ты занят, — оправдываясь, начал гость, усаживаясь в большое кресло.
— Перестань, чем я могу быть занят? — махнул рукой поэт. — Мы почему-то считаем, что все всегда на этой Земле случается не вовремя. На самом деле все идет по строго определенному порядку и происходит как раз в свое время. Так, как хочет Бог. И я действительно очень рад тебя видеть. Ты позвонил, и я сразу узнал твой голос, хотя не слышал его много лет. Сколько, Валерий?
Гость неловко пожал плечами. Глеб был бесконечно искренен и смотрел на него с такой любовью после стольких лет упорного и глухого молчания…
— Неважно сколько… Много, и все. Я прилетел сегодня утром, остановился в гостинице. И сразу эта ваша промозглая Москва! Говорят, кругом грипп. Здесь только мертвый не заразится! Гомон, суета, толпы на улицах… Ты редко выходишь? Смотри не простудись.
— Реже некуда, — проворчал старый поэт. — Опять вам "эта наша Москва" не угодила! Несчастный город! Стало просто модным без конца ругать его последними словами! Люди сами сделали его таким, каков он есть. И теперь недовольны. А ты вообще сбежал в Европу чуть ли не двадцать лет назад. Ну, как, посмотрел на русалочку? Ты все мечтал тогда ее увидеть. Помнишь, шутил: вот только увижу — и вернусь. Что ж не вернулся? Или так и не увидел?
Глаза из-под очков смотрели остро и насмешливо.
— Увидел… И русалочку, и многое другое.
— Много других русалочек? — уточнил поэт.
Малахов улыбнулся.
— А ты ведь ждешь кого-то. Стол накрыли задолго до моего звонка, и цветы, и вино, и фрукты поджидали совсем не меня.
— Чего в тебе всегда было с избытком — так это тонкости, — удовлетворенно заметил поэт. — Было и осталось. Европа не слишком изменила тебя. Но почему ты думаешь, что я теперь живу в полном одиночестве и ко мне только изредка, ненадолго заглядывают европейские бродяги в джинсах, вроде тебя?
Валерий в изумлении откинулся на спинку кресла. Какие еще сюрпризы преподнесет ему за сегодняшний вечер старый друг?
— Ты пытаешься вспомнить, сколько мне лет?
Ему тоже нельзя было отказать в тонкости.
— Не трудись, не считай. И не беспокойся — моя девочка придет нескоро, так что мы успеем с тобой обо всем поговорить.
Малахов не выдержал и фыркнул, а потом, не в силах сдерживаться, захохотал на всю комнату. Поэт смотрел строго, нахмурившись, но его хватило ненадолго, и он внезапно засмеялся, показав вставные, отлично сделанные зубные протезы.
— А ты думал, что я записался в монахи, пока ты шлялся по Европе? — ворчливо бормотнул он, разливая вино. — Надеюсь, пить ты не разучился?
— Никогда! — бодро отозвался Валерий. — Но и не научился есть, как ты. По-прежнему обожаю колбасу, телятину и сосиски.
— Помню, помню, как же, — сердито сказал поэт, рассматривая на свет вино в бокале, — твой ужасный вечный ростбиф с кровью. Дрянь невероятная! То-то, я смотрю, животик у тебя вроде не уменьшился. И лысинка тоже.
Валерий вздохнул и с легкой ненавистью осмотрел сначала себя, а потом стол, сервированный исключительно разнообразными фруктами.
— Ну, рассказывай, — пригубив вино, попросил поэт. — Как тебе жилось? Почему ты вдруг вернулся? Надолго ли?
— Навсегда, — выдохнул Малахов. — Рассказывать, прости, ни о чем не хочется, но в этом городе легко затеряться. Я приехал, чтобы исчезнуть…
— Опять ему город виноват! Затеряться можно где угодно, забейся только в щель, как таракан. А щели повсюду найдутся, для чего тебе понадобилась Москва? Я иногда вижу твою Эмму. И Семена. У него уже двое малышей.
Гость с досадой отставил недопитый бокал и взял из вазы яблоко.
— Я бы умер с тоски с твоими фруктами. И с Эммой в придачу. И с Москвой.
— Зачем же ты тогда вернулся? Чтобы все-таки умереть с тоски?
— Я там никому не нужен, Глеб, — тихо сказал Валерий, глотая слова. Он был явно в разладе с действительностью. — Ни там, ни здесь. Везде одна горечь, хлористый кальций во рту… Выяснилось, что я всю жизнь искал землю или людей, которым оказался бы необходим. Но понял это совсем недавно.
Хозяин неопределенно хмыкнул.
— Землю или людей… Так ты думаешь, России или Америке нужен я? Разве они нуждаются в поэтах? А люди сами не знают, что им нужно. И часто узнают об этом лишь на смертном одре. Или никогда не узнают. Только все одинаково несчастны. Но я всегда тебе говорил, что если бы ты ел апельсины вместо мерзкой животной гнили, то не стал бы такой рефлексирующей распадающейся личностью. У тебя анемия, и тебе как раз нужны гранаты. Вот это я твердо знаю.
— Боже мой, какой ты циник, Глеб! Нельзя сводить жизнь к диетам и физиологии.
— Да, старый опытный циник! А поэтому хорошо знаю, что можно и что нельзя, — с удовольствием заявил поэт. — Но ты вспомнил Бога, и это прекрасно. Раньше ты никогда не обращался к святыням. Все же Европа кое-чему тебя научила, отдадим ей должное! — И он снова пригубил вино.
Гость встал и направился к бюро, которое притягивало его все сильнее и сильнее. Ладони в одно мгновение стали влажными, голову сдавило металлическим обручем.
— Где сейчас Олеся? — глухо спросил Валерий, глядя в светлые глаза, уставившиеся на него со старой фотографии.
Женщина, которая смотрит…
Теперь изумился поэт. И почти угадал истину.
— Уж не хочешь ли ты сказать, что приехал к ней? И поэтому без малого час морочишь мне голову своей дурацкой гнилой философией? А где ей быть, твоей Олесе? Пасет в Переделкино Полину и Боба. С тех пор, как уехала туда, вернувшись из Филадельфии. И этого, как его… — Глеб брезгливо поморщился, — этого вашего Карена. Ты прекрасно помнишь его не хуже меня.