– Вся эта история сложилась так, что все остались довольны. Эванс доволен, что спас свое реноме и свое состояние, его хозяева – что подсунули сведения, которые доставят нам много хлопот и вызовут сплошные разочарования. Бауэр – что добрался до секретного архива и раскрыл тайну, которая не давала ему покоя. Удивительно то, что даже мы с тобой должны быть довольны.
– Лично я не вижу особых оснований для радости.
– Оставь. Ты прекрасно понимаешь свои заслуги. Так что не надо напрашиваться на комплименты. Презираю тот час, когда люди начинают делить заслуги…
– Дело не в заслугах, – прерывает меня Эдит. – Я не могу себе простить, что позволила тебе столько времени водить себя за нос.
– Напрасные угрызения. Удовольствие было взаимным.
Впереди появилась светлая полоска горизонта.
– День будет хороший, – замечаю я, чтобы переменить тему разговора.
– Вероятно. У меня такое чувство, что стоит нам уехать отсюда – и дождь сразу прекратится.
– Сомневаюсь. В этой стране до того паршивая погода, что наше отсутствие едва ли повлияет на нее.
– Я мечтаю о солнышке… о настоящем теплом солнце и настоящем голубом небе…
– Ты забыла песенку…
– О, песенка… Неужели тебе не хочется очутиться в светлом городе, в спокойном летнем городе, и пойти гулять по его улицам, не делать вид, что ты гуляешь, а гулять по-настоящему, чувствовать себя беззаботно и легко, не думать ни о микрофонах, ни о глазах, подстерегающих тебя, ни о вероятных засадах…
– Нет, – говорю, – подобная глупость никогда не приходила мне в голову.
– Значит, твоя профессия уже искалечила тебя.
– Возможно. Но в мире, где столько искалеченных людей, это не особенно бросается в глаза.
– Ты просто привык двигаться свободно, свободно говорить, настолько привык, что не испытываешь надобности в этом.
– Ошибаешься. Я говорю совершенно свободно, но только про себя. Говорю со своим начальством, спорю сам с собой, болтаю с мертвыми друзьями.
Она хочет что-то возразить, но воздерживается. Я тоже молчу. Что пользы пускаться в рассуждения, когда мы в действительности ничего не говорим друг другу, ничего не говорим из того, что сказали бы, если бы не привыкли молчать обо всем, касающемся лично нас. Странно, пока мы лгали друг другу, мы кое в чем были более искренними, потому что искренность была частью игры. А сейчас между нами встала какая-то неловкость, условности, противные и ненужные, как неестественное поведение в нашей работе.
Высоко над нами медленно светлеет небо, безоблачное и похожее на ярко-голубой дельфтский фарфор. День и в самом деле обещает быть хорошим. Ну и что?
«Мерседес» въезжает на пустынные улицы Айндгофена, когда уже совсем рассвело. Я оставляю машину в каком-то закоулке. Суждено ей было осиротеть. Правда, в отличие от людей, машины недолго остаются сиротами.
Открываю дверцу своей спутнице; мы берем по маленькому чемоданчику и идем на вокзал. Поезд Эдит отправляется через час. Мой – несколько позже. Вокзал представляет собой огромный стальной ангар, в котором страшно сквозит, и, купив билет, мы уходим в буфет согреться и позавтракать. Время течет медленно, и, чтобы его заполнить, мы выпиваем еще по чашке кофе и болтаем о всяких пустяках, о которых говорят только на вокзалах.
Наконец поезд Эдит прибывает. Я устраиваю ее в пустом купе и ломаю голову над тем, что мне делать в этом купе еще целых десять минут, но Эдит выручает меня –
выходит со мной на перрон. Я закуриваю и отдаю пачку с сигаретами женщине, но она отказывается, не хочется ей курить, и я убираю сигареты в карман. И опять мы молчим,
я переступаю с ноги на ногу, потому что мне холодно и потому что не знаю, что сказать. Молчание нарушает Эдит:
– Как только подумаю, Морис, что мы больше никогда не увидимся…
Она продолжает называть меня Морис, а я ее – Эдит, хотя знаем, что имена эти придуманы, но мы привыкли к этим именам, привыкли жить жизнью придуманных людей; в жизни много придуманного, а что – не придумано, это еще неясно.
– Не увидимся? Почему не увидимся?
Она не отвечает, потому что мысли ее заняты другим и потому что не видит смысла спорить с таким чурбаном, как я.
– Ты помнишь тот вечер… когда я ревела, глядя на твою елку?
Я что-то мычу невнятное.
– А тот, другой вечер, когда мы украли велосипед?
– Ну конечно.
– А тот вечер, когда ты под дождем поцеловал меня на мосту?
– Да, – отвечаю. – Жуткий был дождь.
– Ты невозможный.
– Не я, а вся наша история. Невозможная история.
Считай, что она придумана. Так будет лучше.
– Но ведь она не придумана. Я не хочу, чтоб она была придумана.
– Я хочу, ты хочешь…
Слышится свисток дежурного. Эдит пятится к вагону, не отрывая взгляда от моего лица. Она совсем расстроена, и я удивляюсь, что замечаю это только сейчас.
Не стой, как чурбан, говорю я себе, разве не видишь, в каком она состоянии. Ну и что, может, я тоже расстроен, но я здесь не затем, чтобы изливать свои чувства, и вообще все это ни к чему; надо потерпеть, как в кресле зубного врача, пока пройдут эти мучительные минуты.
Так будет лучше. И все же мне хочется сказать ей последнее «прощай, моя радость», но для этого необходимо сделать два шага вперед и хотя бы положить ей руку на плечо, потому что такие речи не должны быть достоянием многих. И вот мы неожиданно заключаем друг друга в объятья, сперва вполне прилично, а потом с полным безрассудством, и я запускаю пальцы в ее пышные каштановые волосы и ощущаю на своем лице ласку милых губ, и объятья наши становятся все более лихорадочными, это уже не объятья, а какое-то судорожное отчаяние, и мы оглупели до такой степени, что стали похожи на нормальных людей, и я целую ее совсем как в тот вечер на мосту – хотя и говорят, что хорошее не повторяется, – а поезд уже ползет по рельсам, и Эдит пропускает свой вагон и едва успевает ухватиться за поручень следующего; она стоит на ступеньках и глядит на меня, и я тоже стою и гляжу вслед поезду воспаленными от ветра и бессонницы глазами.
Долго еще стою и бессмысленно всматриваюсь в пустоту, словно жду невесть чего – никому не известный пассажир, на незнакомом вокзале, в чужой дождливой стране.
ТАЙФУНЫ С ЛАСКОВЫМИ ИМЕНАМИ
1
Вид поистине грандиозный: с четырех сторон долины крутыми диагоналями устремляются в небо снежные вершины, а между ними медленно течет и стелется серая мгла, словно неторопливые смутные мысли горного исполина. В самом низу, в этом хаосе скалистых круч, приютился город.
И будь у нас желание сделать тот единственный шаг, что отделяет великое от смешного, нам бы следовало добавить, что в центре этого небольшого города, на совсем маленькой улочке, в маленьком кафе приютился за маленьким столиком близ витрины некий человечек средних лет, пылинка средь необъятности этого альпийского пейзажа, – ваш покорный слуга Эмиль Боев.
Впрочем, в данный момент по соображениям гигиены я лучше буду именовать себя Пьером Лораном. Всего час назад под этим именем я перешел границу у Симплона. Под этим именем я намерен следовать дальше по этой живописной стране, которая не знает войн, зато отлично знает секреты международного туризма и издавна славится обилием горных цепей, часовых заводов и шпионов всевозможных национальностей.
Я заканчиваю обед, распределяя внимание между пирогом с абрикосами и стоящим у противоположного тротуара черным «вольво». В новом, весьма стандартном «вольво», которое, отметим для ясности, принадлежит мне, нет ничего примечательного. Тем не менее, лениво поглощая десерт, я то и дело поглядываю на него, потому что теоретически вовсе не исключено, что какой-нибудь прохожий, нагнувшись якобы для того, чтобы завязать шнурок ботинка, уже сейчас присобачит к днищу миниатюрное подслушивающее устройство, просто так, чтобы посмотреть, что получится. Сомнений быть не может: в ближайшие дни или недели это неизбежно, но нельзя же допустить, чтоб оно сопровождало меня с самого начала. К тому же сегодня мне предстоит серьезный разговор.
К моему столику приближается хозяйка заведения, уже немолодая дама, которая, судя по всему, неустанно заботится о своей внешности.
– Вам нравится обед?
После того как я оставил позади две тысячи километров и выкурил двести сигарет, мне трудно оценить здешнюю кухню, однако я говорю:
– Благодарю вас, все прекрасно.
Дама удаляется с довольным видом, а я дивлюсь этой аномалии – добрым старым, традициям, которые все еще бытуют в этой стране. Здесь пока не следуют новаторскому примеру Парижа, где никого не интересует, что тебе нравится, а что – нет, куда бы ни пришел, ты прождешь битых полчаса, пока закажешь бифштекс, и еще столько же, чтобы заплатить за него.
Неторопливо допив кофе, я отвожу глаза от «вольво», чтобы взглянуть на часы. Затем достаю из кармана географическую карту, и какое-то время меня в одинаковой мере занимает и сеть швейцарских шоссейных дорог, и стоящий на улице автомобиль. В сущности, моя зоркость –
чисто профессиональный педантизм. В этот послеобеденный час и в эту сырую ветреную погоду улочка почти пуста.
Большая и малая стрелки часов образовали между цифрами двенадцать и три прямой угол, когда я наконец расплачиваюсь и встаю. Сев за руль «вольво», трогаюсь не спеша и, выехав на окраину города, сворачиваю на Сион.
Два-три плавных изгиба дороги, и позади остается
Бриг. По одну сторону асфальта перемещаются громады пепельно-серых скал, а по другую зияет бездна широкого ущелья, на дне которого уже затаилась послеполуденная мгла. Машин на дороге немного: туристский сезон закончился. Всем, кто торопится, я охотно уступаю дорогу, так как мне самому торопиться нет нужды. Для меня сейчас главное – внимательно посматривать в зеркало заднего вида. Судя по всему, я пока что передвигаюсь без сопровождения.
Три часа пятьдесят минут. Вдали, справа от дороги, появляется большой бело-голубой указатель: СИОН, 5 км.