Через некоторое время в одном еженедельнике мне попалось интервью с этим автором, который задал мне такую трудную задачу. В статье, которую я вырезал, сначала говорилось о нем, а потом говорил он сам: он излагал свои мысли четко, в гораздо более доступной манере, нежели в том тексте, с которым нам пришлось работать. Несколько книг этого нового писателя (Ролана, поскольку речь идет о нем) были уже или вскоре опубликованы в карманном формате, так как это был как раз тот момент, когда слава его восходила, вырывалась из круга специалистов навстречу широкой публике. Я покупал их, в частности «Мифологии», где на обложке красовалась морда ситроена DS-19, у меня была его игрушечная копия марки Dinky Toys (зеленая), и «Нулевую степень письма», с приложением, как выяснилось, «Основ семиологии». Я был тогда в подготовительном классе по математике, Maths sup или Maths spé[351], и развлекался. Это чтение меняло образ моих мыслей, но последние оставались весьма неясными. Помню все же, что меня увлекло понятие метаязыка, дискурса о дискурсе, хотя различные схемы вложения одного в другое, приведенные в книге, не отличались совершенной стройностью. В то же время я читал «В поисках утраченного времени» от начала до конца, с жадностью, и Пруст приучал меня к изощренному использованию языка. Синтаксис Ролана, хоть и мало пригодный к педагогическому синтезу текста, не представлял подобных трудностей (гораздо позже мне пришлось резюмировать Пруста в конце томов «Плеяды», и мне это удалось, во всяком случае в общих чертах). Трудность исходила скорее из разрывов, хиатусов, двоеточий и тире, которые больше сополагали, нежели сочленяли его предложения, согласование которых оставалось по сей причине весьма подвижным. Подобная конструкция явно вводила в замешательство инженера, которым я собирался стать, но также и очаровывала.
Вот так, параллельно, я открывал Пруста и Барта, Ролана и Марселя, которые объединились, чтобы меня совратить. Ролан только в последние годы стал отождествлять себя с Прустом или, точнее, сравнил свое искушение написать роман с опытом повествователя «В поисках утраченного времени» и даже с самой жизнью Пруста, но в моем сознании эта близость установилась сразу же благодаря одновременному прочтению. В тот день, когда меня приняли в «Х»[352], спускаясь с горы Сент-Женевьев по улице дез Эколь и бульвару Сен-Мишель, я остановился у книжного магазина «Жуа де лир» на улице Сен-Северен, где купил себе в подарок только что вышедшую «S/Z», первую книгу Ролана, которая оказалась у меня в оригинальном издании, а не переизданная. Я беру этот томик с полки, где стоят книги Ролана, и начинаю листать. Между страницами застрял кассовый чек: 21 франк, 22 июля 1970 года (на второй день после моего двадцатилетия).
Этот клочок бумаги – как мадленка. Я снова вижу этот книжный магазин при издательстве Масперо, который занимал тогда только северную часть улицы. В те годы я проводил там многие вечера, спускаясь по улице Декарта после ужина. Основание моей библиотеки было положено именно из «Жуа де лир», основание в высшей степени симптоматичное, даже карикатурное: Леви-Стросс, Лакан, Альтюссер, Фуко, Делёз, Деррида, Бланшо, дальше не буду. Маркс, Фрейд и Ницше, разумеется. Затем Арто и Батай, Лейрис и Дюрас, Шар и Мишо, Понж и Пруст. Позже магазин закрылся, поскольку в нем слишком много воровали. Не я; я был образцовым клиентом.
В «S/Z» я также нахожу входной билет за 25 песет в Дивес Толедана, кафедральный собор в Толедо, который я посетил тем летом, и бумажную ленту зеленого цвета, на которой значилось только имя автора, она опоясывала том. Линейная разбивка текста, распределение текстовых единиц по пяти кодам чтения – все это не могло не пленить молодого технаря, каковым я был (тридцать лет спустя, когда я включал «S/Z» в программу для американских студентов, по их просьбе, меня это уже не так убеждало).<…>
Я всегда полагал, что несчастный случай с Роланом произошел, когда он возвращался в Коллеж с улицы Бьевр, где Жак Ланг устроил приватный обед с Миттераном. Так мне, должно быть, сообщили в один из следующих дней, но теперь я узнал, что обед был в Марэ, в одной большой квартире, и что гостей было довольно много, что Ролан, мрачный по обыкновению, не проронил ни слова, выказывая свою скуку. Позже, когда Миттеран стал президентом, Жак Ланг предпримет перестройку Коллежа, которая разнесла всю его архитектуру, так что помещения, в которых я работаю сейчас, не имеют ничего общего с теми, которые знал Ролан. С тех пор все заведение так изменилось, что я даже забываю, что посещал его совсем молодым.
Об агонии Ролана рассказали другие – в воспоминаниях или романах, с большей или меньшей долей выдумки. Ролан, не знаю толком почему, стал персонажем художественной литературы даже в большей мере, чем Сартр, Фуко или Арагон, которого тоже сбила машина. Может, потому что он не умер на месте, потому что сначала его жизни вроде ничего не угрожало, затем – потому что несколько недель он оставался между жизнью и смертью, как будто в этом осталась какая-то тайна. Есть ли у меня версия? Моя версия? Некоторые утверждали, что Ролан позволил себе умереть, что его кончина на шестьдесят пятом году жизни была формой самоубийства. Я так не думаю. Пока он был в больнице, я находился в постоянном контакте с узким кругом его близких друзей, Юсефом и Жан-Луи, Франсуа и другим Роланом, а также его братом, и много раз я сидел с Роланом. Вначале, сразу после происшествия, я не больше, чем другие, верил в серьезную травму; у него, похоже, не было серьезных повреждений; со слов врачей, дело ограничивалось сломанными ребрами и ранами на лице. Когда я в первый раз пришел его навестить, его состояние еще не считалось опасным, но он лежал с трубкой во рту из-за проблем с дыханием, связанных с его туберкулезом в прошлом и слабостью легких. В тот день мы общались. Ролан слышал мои слова поддержки. Он ничуть не отказывался выздоравливать.
Последний визит был ужасным. Ролана перевели в другое отделение; теперь он лежал в реанимации, после того как подхватил внутрибольничную инфекцию, как это называют, и антибиотики, разные антибиотики, которые поочередно применяли, на него не действовали. Я вошел, сел один рядом с ним и принялся с ним разговаривать, в то время как он пожимал мне руку, кончики пальцев. Это все, что ему было позволено в плане общения. Я посмотрел на его руку; она не изменилась; это была все та же красивая рука, которая крепко держала перо своими сильными пальцами, со складками смугловато-морщинистой кожи на сгибах. Лицо же было неузнаваемым, исхудалым, бледным, утонувшим в аппаратуре, датчиках, циферблатах, которые его окружали. Я заговорил, сжимая его руку, и Ролан заплакал, тихонько, пока я произносил какие-то глупости. Последнее, что я о нем запомнил, это его слезы, слезы ребенка, больного ребенка, потерянного ребенка, ребенка, который, я думаю, не хотел умирать, но смирялся с тем, чтобы не жить больше. Было слишком поздно. То были слезы прощания. Ролан подавал мне знак, что мы больше не увидимся.
Когда несколько лет спустя умер Сиоран, я узнал из некролога, что в тридцатые годы он был антисемитом. Некролог, опубликованный в «Монд», сообщал об этом как об общеизвестном факте. Я не знал. Если бы я знал это раньше, я был бы к нему еще строже или же чувствовал бы себя менее виноватым за то, что обошелся с ним слишком сурово. У меня лежит где-то письмо Сиорана, странное письмо, написанное в два приема, с долгим перерывом посередине. Он отвечал на статью, которую я написал по поводу одной из его книг, полной разочарования, циничной, пессимистичной, как и все другие. Сначала он протестовал против моего прочтения; затем, преодолев свое раздражение, он соглашался с ним. Возможно, я был несправедлив к нему. Я писал эту статью, испытывая боль, в те дни, когда Ролан находился между жизнью и смертью. Навестив его в больнице Сальпетриер и вернувшись домой, я с ненавистью отыгрывался на Сиоране. Раньше его творчество привлекало меня, но не тот был момент, чтобы читать его и писать о нем, пока Ролан находился в агонии. Вернувшись к рабочему столу, я выливал всю свою ярость на Сиорана, который расплачивался за страдания Ролана. Я не ответил на его письмо и долгое время отказывался открывать его книги, но у меня оставалось чувство, что я совершил несправедливость. После того, что я узнал о нем из некролога, я сказал себе, что справедливость все-таки есть, и я смог снова его читать, но чтение Сиорана навсегда останется для меня неотделимо от смерти Ролана.
Antoine Compagnon © Editions Gallimard, Paris, 2015