Что-нибудь такое — страница 11 из 32

, но совсем не опасными глазами.

После школы он шел домой один, хотя все шли с друзьями, кто с кем, подолгу останавливались на улице и смеялись.

Сашка не мог вспомнить, смеялся ли он с кем-нибудь и когда-нибудь. Только если по телевизору что-то смешное показывали, может быть, только тогда.

Всегда один в квартире, полы помоет, посуду тоже, а уроки он не делал. Тройки все равно ставили, матери ничего больше не нужно было, и ему тогда тоже.

Зато он наблюдал жизнь. Ему это нравилось. Ему нравилось видеть мать, она была всегда тихая, никогда громко ничего не делала, не хлопала крышечкой от сахарницы, не ставила со звуком кастрюли на стол, не кидала ложки в раковину, не хлопала дверью и даже воду в унитазе сливала не так шумно, как он. И любила Сашку молча и ровно, как дышала во сне, без перепадов и стонов.

Он чувствовал, что любила, не смог бы это объяснить, но чувствовал. Никогда не обижала, подолгу смотрела на него и о чем-то думала. А иногда сквозь него смотрела и как будто покидала его в этот момент.

Сашка не знал отца, его вообще не было, и он не думал о нем. Он мог думать только о том, что видит.

Он думал о матери, что она так много работает и что у нее никого нет, никаких подруг и родственников, только Сашка. И он хотел быстрее перестать ходить в школу и начать работать, чтобы мать мыла меньше всяких полов на разных работах и чтобы он зарабатывал и кормил ее.

И еще он очень хотел что-то купить когда-нибудь той девочке из класса, в которую никто не влюблялся из-за ее безопасности, никого не привлекающей, а Сашка без нее не мог и думал только о ней и о матери.

Две женщины были в его жизни, одна его родила и была рядом, а другая была еще девочка, но каждый день он ее искал глазами в классе и успокаивался.

И ничего от нее больше не хотел, только вырасти хотел быстрее, не ростом, а взрослым стать, чтобы работать и покупать подарки.

Матери – на праздники, а этой девочке – часто.

Череп

Таксист был огромен, мрачен и всю дорогу молчал, не двигая выбритой головой.

«Здесь сильно не разгоняйтесь», – сказала я ему около дома. Он выдержал паузу и, не дрогнув черепом, ответил: «Знаю».

Когда я вытащила свои продуктовые пакеты, то увидела, что сиденье измазано чем-то белым. Вероятно, пакет прорвался и вытекла сметана, ужас.

Я решила спасаться бегством, потому что такая молчащая огромная голова не простила бы мне белого мокрого сиденья.

Подло захлопнула дверцу и с чрезмерно честным лицом пошла к подъезду. Но тут же развернулась и пошла к машине.

Потому что вдруг резко ощутила, что сейчас мне выстрелят в спину, как в гангстерском фильме, где героя везут такие молчащие неподвижные головы.

Я постучала в стекло, он опустил окно, не поворачивая шеи, и я ему сказала: «Там я что-то разлила. Имейте в виду. Простите».

«Хорошо», – сказал череп, поднял стекло и медленно стал двигаться.

Эта медленность мне не понравилась, и я шла от страха слишком спокойно и с прямой вспотевшей спиной.

Утром я обнаружила, что из кармана пальто исчезли мои любимые черные очки, которые стоили три копейки, но которые я очень любила. «За все надо платить», – подумала я.

Испачкала черепу сиденье сметаной – любимые очки потеряла.

И это самый безобидный пример, поверьте.

А сегодня мне позвонили из таксопарка и сказали:

– Наш водитель нашел в салоне темные очки. Ваши?

– Мои! – не поверила я своим ушам. – А где они? Куда подъехать?

– Не волнуйтесь, водитель этой машины в вашем районе будет через час, завезет. Номер квартиры скажите.

Номер квартиры! С ума сойти. Не убивать ли меня он придет под предлогом черных очков?

– Не волнуйся, мама, таким предлог не нужен, – успокоил сын.

Тут раздался звонок в дверь. Моя голова, та самая, бритая, огромная и молчащая, молча протянула мне очки и отказалась брать за это деньги.

Как ужасен этот мир.

И еще этот ветер

Почему меня так тянет в северные древнерусские города? Может быть, я древнерусская?

Но почему тогда чувствую себя армянкой в Армении? Грузинкой в Грузии? Латиноамериканкой с ними? Итальянкой с итальянцами…

В Израиле горло перехватывает от иврита, потому что у моих праотцов все было на века, и я это помню. Это в крови.

Но русский север тянет и тянет. И я срываюсь вдруг в его несуетность, замерзшие величественные реки у стен кремля, в его тишину, приветливость и простодушие людей, в их небогатство, в их печаль…

Как же печальны лица, обдуваемые северными российскими ветрами!

Не понурые, не угрюмые, не злые, а печальные.

Русские лица вообще печальны, и как будто не имеют сил или не хотят что-то выдавливать на лицо, что-то приятное для всех… И даже если закончатся причины для печали, наступит благоденствие, решатся все проблемы, русский человек будет задумчив и печален. Должен же быть на Земле хотя бы один такой народ. У которого что внутри, то и на лице, потому что слезы внутри у всех народов, даже танцующих румбу.

А когда выходишь из Новгородского кремля к реке Волхов, к мосту через нее, такая зимним днем панорама открывается, аж не вдохнуть…

И это еще стены кремля не подсвечены, еще день, и на мосту стоят, переминаются продавцы местных сувениров, всякие мелочи у них симпатичные, они мерзнут, руки красные, как от ожога, этими руками достают тебе какую-нибудь стопку с видом Новгорода, шесть стопочек в упаковке хлипкой, потому что ничего не купить у них, стоящих на зимнем мосту, и ветер с реки, – это совсем совести не иметь.

Но больше всего они любят разговаривать, время быстрее идет, не так холодно, направо и налево вдоль стен кремля розовеет снег и голубеет, или это голубые глаза жителей этого города отражаются в нем.

Спокойные, приветливые, медленные, детские какие-то лица и люди.

Потом через мост идешь, и река еще замерзшая, проголодаешься, но уже знаешь, что через мост, еще немного, потом вниз и налево… И там есть теплое такое место, где сразу пряники новгородские лежат и иван-чай в пакетиках красивых, и не удержаться, хотя везде этот иван-чай купить можно, хоть в Монголии, наверное, и пряники тоже, но только эти кажутся настоящими, голубоглазыми, чистыми, приветливыми, древними, вкусными и без обмана. И покупаешь всем друзьям. А они потом говорят спасибо, но добавляют скучно: да у нас навалом всего этого. Но радость ты уже испытала, это главное. Эгоистка.

А в другом зале садишься за столик и замерзшими губами просишь принести горячую финскую уху в горшочке. Там куски рыбы, сливки, горячо, обжигаешься, травки всякие… Рыбки, да.

А потом посидишь еще, погреешься – и в гостиницу. По дороге еще сувениров купишь, не удержаться, чайничек без дна, а внутри колокольчик, в руке помотаешь его – и как будто барин слугу зовет. Или последний звонок как будто в школе. Колокольчик такой симпатичный.

Вот стоит у меня. Посмотрела вдруг и вспомнила. И написала.

Айгуль

Сейчас я тоже чего-то жду, но не каждый день. А тогда – каждый.

Тогда я ждала почтальона, выглядывала ее с балкона начиная с полудня.

Айгуль была маленькая казашка с короткими жесткими волосами, кривыми ногами, быстрая, подросток сорока лет. Таскала тяжелее себя сумку и еще в руке пачку писем, большую. Как только не теряла, наверное, все инструкции нарушала, но все доносила, всем. Я ее только издалека увижу, уже сердце оживает.

Потом ключ все не слушался, маленький совсем, в скважину не попадал.

Потом как в лотерее – будет письмо или нет. Или письма, несколько.

То были, то нет, то одно, то много.

Я их вытаскивала и еще рукой внутри проводила, не завалялось ли что. Потом опять не с первого раза ключ попадал, уже от радости и предвкушения. Чтения, его переживания и ответа потом.

Айгуль много лет носила почту, а однажды мы столкнулись у ящика, и она плакала. Говорит:

– Не буду больше работать, мне сегодня одна фигу показала. Пришла на почту и скандалила, что долго письмо ждет, а его все нет. И что я виновата. И фигу мне показала.

– Не обращайте внимания, она сумасшедшая, наверное… Их много. Нормальный разве фигу покажет почтальону?

Айгуль еще сильнее и горше заплакала и головой мотает только.

– Фигу… мне… Как будто я виновата, что ей не пишут. – И плачет, взахлеб прямо.

– Не увольняйтесь, – говорю я, – я вас очень жду всегда, вы мне очень нужны, даже волнуюсь, когда вас долго нет, с двенадцати часов высматриваю…

А Айгуль мне отвечает:

– Вы же не меня ждете, а писем. Меня никто не ждет.

Я промолчала, потому что это была правда.

То есть, еще и я ей фигу показала, и не один раз, и еще многие, кто так же выглядывал ее много лет из окна.

Я вам молчу

На третьем курсе университета у нас была педпрактика.

Из нас готовили в Тарту преподавателей русского языка и литературы в эстонской школе, куда потом отправляли работать по распределению.

Поэтому я тоже проходила практику в виде уроков в одиннадцатом классе и поэмы Пушкина «Евгений Онегин».

Я стояла у доски, на задней парте сидела преподаватель нашей кафедры с тетрадкой и ручкой, а за остальными партами тихо и не дыша сидели воспитанные эстонские юноши, кто викинг, кто полупрыщавый, но все воспитанные, руки сверху на парте, и галстуки под элегантными пиджаками.

Девушки были не такие удобные, и в их глазах читался женский мне вызов и априорное несогласие со всем, что я буду говорить.

Но за весь урок я не дала им ни единой возможности не согласиться, потому что не произнесла ни слова.

Я промолчала все сорок пять минут, весь класс глядел на меня молча, кое-кто, не мигая, писал что-то соседу по парте и тихо передвигал к нему листок, не сводя с меня глаз.

Я почти уверена, что там было написано «хулль». Что означает – сумасшедшая.

С задней парты махала во всю руками и вращала глазами руководитель педпрактики, методист, преданная помощница Лотмана, и по сей день верная ему… Но я молчала.