Что-нибудь такое — страница 13 из 32

И вдруг Жорик говорит:

– Слушай…. Вот я пришел, если честно, тебя совратить… Но как я могу теперь это сделать, если перед этим посвятил тебя в рецепты соблазнения. Мне очень стыдно, но я теперь не смогу. После этого не смогу… С тобой – не смогу так. Давай просто поболтаем.

И я его поняла. Он был совсем неглуп, совсем.

Мы болтали всю ночь, хохотали как безумные, и это была самая эротическая ночь в моей жизни, самая.

Утром Жорик заснул на единственной кровати, а я из кресла смотрела на него. Потом проснулся, вскочил, выругался, что проспал, сказал, что будет ждать на причале вечером, в пять, как всегда. Чтобы я ему кофе тоже взяла.

Ополоснул лицо, кинул на голову сванскую шапочку, поцеловал меня в макушку и произнес: да красивая, красивая… А то бы я пришел к некрасивой…

Потом в Таллин приходили посылки с мандаринами, зимой, и открытки. В них он писал, что ни с кем никогда у него не было такой ночи шикарной. А всего-то в макушку чмокнул.

А потом погиб на той войне. Ее еще конфликтом называют.

Абсолютно бесконфликтный Жорик погиб в абхазо-грузинском конфликте. Бред, бред, бред.

Я так давно

03.06. Это единственное сочетание цифр, которое я никогда не забуду, потому что в этот день родился ты. Все остальные пароли, явки, логины я успешно забываю, все другие цифры и слова для меня не так важны. Как день твоего рождения. И когда я каждое утро набираю эти цифры, чтобы войти в свой компьютер, то как будто говорю тебе: «Привет! С днем рождения!»

Какой может быть день рождения, когда уже был день смерти? Но ты ведь ничего не понял, я надеюсь, очень хочу, чтобы ты ничего не понял. Не понял, почему вдруг упал, если за минуту до этого смеялся.

Иногда я набираю 03.06 – и жалею себя. Вот, думаю, только цифры остались. Какая неправда! Все осталось. Остался сын, у которого твои ступни и ладони, твоя верность и реакции, твои зеленые глаза, и, когда он нервничает – особенно зеленые. И, как ты, он до хруста ломает пальцы, действует мне на нервы. Как ты действовал. Раздражал. Ведь нервы только у меня были… Только у меня были тогда нервы…

И за футбол он тоже родину продаст, до сих пор играет, как ты мечтал, – и за институт, и за район, в память о тебе играет, он помнит, как ты водил его на тренировки. Вчера купил большие садовые ножницы, какой-то еще инвентарь, завтра мы поедем к тебе. Там много травы вокруг, высокая зеленая трава… Лес, который ты любил больше любого моря, все так же виден. Леса, в отличие от людей, бывают вечны. Шелестят, шелестят столетиями… Я рада, что рядом с тобой лес. Ты уходил в него всегда один, тебе легче всего было там, а не с людьми. Еще с котом нашим было легко. В лесу и с котом. Со мной было не так легко и хорошо.

Сейчас, уже десять лет, ласково и тихо шелестит над тобой прохладный лес. А я одна теперь уезжаю на залив, брожу.

Знаешь, я ведь писать стала. Вдруг записала, после твоего ухода. Пишу и пишу. Пишу и пишу…

Молодой писатель, смех. Как бы ты радовался сейчас за меня, как ребенок! Прикрыла глаза, представила, улыбаюсь. Не открывать бы их вообще, видеть тебя под ресницами… Видеть и видеть.

Не уходи. Побудь со мною. Я так давно тебя люблю.

Резиновая страсть

У нас убирает подъезд клептоманка по резиновым коврикам.

Наш коврик перед дверью исчезал уже бессчетное количество раз, и каждый раз мы находили его перед дверью подъезда. На улице.

Оказалось, что другие соседи тоже разыскивают с собаками свои коврики, которые уборщица забирает у всех по очереди и бросает на улице, перед входом в подъезд, чтобы все вытирали свои грязные ноги не в подъезде, а на свежем воздухе.

При этом ковровую клептоманку никто ни разу не видел, и это ее счастье, потому что сосед сверху, с которым мы часто ведем древнегреческие диалоги из туалета, обещал убить ее ковриком по голове, если еще раз он не обнаружит его перед дверью своей квартиры.

А соседка напротив сказала моему сыну, что уже приклеила свой коврик клеем «Момент» к бетонному полу, пришлось купить четыре тюбика.

Другая соседка, вечно пьяная, высказала вполне трезвую мысль – нужно скинуться и купить уборщице личный для нее коврик, который пусть и лежит на свежем воздухе. И она, наконец, успокоится и перестанет воровать по кругу наши родные резиновые прямоугольники.

Но тут всех огорошил врач-психиатр, который с пятого этажа.

Он сказал, что это не поможет, так как, судя по симптоматике, у нашей уборщицы обсессия на тему резиновых ковриков. И ей важно, чтобы сохранить картину мира, утаскивать именно чужие коврики, иначе она совсем сойдет с ума.

– А где сама уборщица? – вдруг зловеще тихо произнесла бабушка с третьего этажа. – Я ее ни разу не видела. Вы видели?

Все замолчали. Вспоминали. Оказывается, никто, никто ни разу не видел ее. Как утаскивает и как бросает перед подъездом коврики.

Всем стало страшно. Видеокамер в хрущевке нашей нет, только резиновые коврики и невидимая техничка, которая прилетела с другой центавры и собирает коврики, чтобы улететь на одном из них в свою далекую, мерцающую звездой на небе планету.

Ленка и Стасик

Когда-то у меня была подруга Ленка, в школе, а у нее был брат, красавец Стасик.

Стасик стал военным врачом и однажды упал на ковре у генерала, который на него наорал по работе. Упал и умер.

А когда Стасик был молодой и только женился, я часто бывала у них в гостях и поражалась его тестю и теще.

Тесть был Борис Моисеевич, тщедушный интеллигентный еврей, ученый. Тихий и навсегда влюбленный в свою жену. Вернее, в супругу. Это слово ей только и подходило.

Ее звали Людмила Николаевна, она была украинкой, могла одной рукой поднять Бориса Моисеевича и спрятать его в своей необъятной груди двадцать четвертого размера. Людмила была шумная, большая во все стороны, без комплексов, с башней на голове. Пела, как только первую рюмку выпьет, казачьи песни, а потом кричала «любо!» и целовала тихого и влюбленного в нее безвозвратно Бориса Моисеевича. Взасос и долго.

Все наблюдали за этим слиянием взаимоисключающих особей с восторженным интересом и не уставали изумляться. Чего только не бывает…

Однажды Людмила Николаевна выпила лишнюю сто первую рюмку и вдруг при нас, детях, тогда мы с Ленкой в седьмом классе учились, говорит громко:

– Не знаю, как вы все, а я люблю ночью на Боре поскакать!

Стасик и мама Стасика, и его молодая жена Любочка побледнели, а мы с Ленкой уже тогда богато умели воображать и повалились под стол. И там продолжали ползать на коленях и рыдать. Потом вылезли и опять смеялись.

– Малые еще, подрастете – дай бог вам такого Борьку найти, – сказала Людмила и опрокинула очередную горилку в рот.

Борис Моисеевич сидел пунцовый и безысходно влюбленный в свою Люду, а она вдруг вскочила и стала плясать под «Маруся раз два три калина чернявая дивчина».

…Уже нет, наверное, ни Бориса Моисеевича, ни Людмилы той неистовой, Ленка вообще исчезла со всех радаров, а главное…

Главное, Стасика нет. Красавца и военного врача, на которого наорал генерал.

Девочка-ноги

У Ленки были длинные и очень красивые ноги, очень.

Она была высокая, с длинными такими ногами невозможно быть низкой.

Высокая, с очень длинными и красивыми ногами, лучшими ногами в школе на улице Строительной.

Ленку было видно отовсюду, все пацаны смотрели только на ее ноги, потом все молодые люди смотрели только на ее ноги, потом все ее мужья и мужчины, параллельные с мужьями, тоже смотрели на ее ноги. Как будто больше ничего в ней не было, лица синеглазого, фигуры довольно красивой, души, настроения, мыслей. Девочка-ноги.

А тогда мы все любили космонавтов и радовались Дню космонавтики, а школа готовила праздничную линейку. Младшие классы, мелюзга, изображали орбиту в виде круга, а Ленка возвышалась над ними, как ракета, и по сценарию должна была громко, на весь актовый зал сказать или пропеть: «Я – ЗЕМЛЯ!»

А все остальные по взмаху пионервожатой, вся школа, должны были подхватить эту песню, спеть и допеть: «Я своих провожаю питомцев! Сыновей! Дочерей!» И дальше.

– Я ЗЕМЛЯ! – звонко запела Ленка и обернулась к нам. По сценарию.

Мы молчали. Как будто сургучом рот залили. Растерялись.

– Я ЗЕМЛЯ! – отчаянно повторила Ленка и снова повернулась к нам, вопросительно.

Пионервожатая отчаянно махала руками, но почему-то все онемели.

– Я ЗЕМЛЯ… – Ленка произнесла это дрожащим голосом, заплакала и убежала.

Праздник был сорван.

Уже не вспомнить, почему мы не подхватили, как на репетициях, прекрасную эту песню, но помню, как все стали называть после этого Ленку Землей.

«Во, Земля идет», – говорили мальчишки, не сводя глаз с ее ног, редкой красоты были ноги. Такие ноги украсили бы не только коридор нашей школы, а любую планету, помимо Земли.

Ленка краснела, вспоминая свои дурацкие запевы, этот глас в пустыне, это «Я Земля».

– Какие же вы сволочи, – плакала она. – Почему не подхватили? Мы же репетировали.

И уходила от нас, которые смотрели овцами на нее и не знали ответа. Правда не знали.

Уходила, и все смотрели на ее ноги, не замечая ее слез и румянца обиды и позора. Ей казалось, что она выглядела полной дурой. Ужас, какой дурой.

Я дружила с ней долго, как-то позвонила после лета в дверь квартиры, она открыла и говорит: «А у меня папа умер. Заходи».

В девятом классе они с мамой уехали в Подмосковье, Ленка пошла в новую школу, и все там смотрели на ее ноги, все хотели влюбляться в нее, тогда говорили «гулять».

Гулять пацаны хотели только с ней. Потом мужчины хотели с ней гулять. Потом мужья, их было несколько, и мужчины одновременно с ними, и всем очень нравились ноги, такие ноги не могли не влюбить в себя. И даже врач скорой помощи с амбалами из психиатрии, они приехали, когда она пыталась резать вены, увидели ее ноги и сказали: «С такими ногами разве можно вены резать? Глупо с такими-то ногами».