Лицо у нее было очень приятное, про такие говорят – славное, сладкое… Почему-то лицо это напоминало оливу. Само ли слово «олива», цвет ли оливы… Или сочетание звуков в этом слове рифмовалось с ее лицом. Не знаю… Хотелось, чтобы ее звали Оливия.
Когда самолет вдруг резко на большой скорости падал вниз, Оливия хватала меня за локоть, а себя за сердце и говорила потом, когда самолет выныривал назад, как будто летчики там развлекались, и так три раза…
Она хватала меня за локоть и говорила: «Столько летаю – и все равно боюсь каждый раз, когда такие ямы».
Много летает.
Я бы с таким весом в полтонны просто лежала под одеялом всю жизнь и ждала естественного финала с отвращением к своему рождению, к себе, ко всем. А она много летала.
Одета Оливия была стильно, размер был неизвестный науке, наверное, шила у кого-то. Блузка с дырочками, рыбацкая сеть такая…
Юбка. Юбка! Не брюки, чтобы не натирало до крови между ног, а юбка.
Маникюр и педикюр. Педикюр! Это какие акробатические номера приходилось исполнять ее мастеру! И ей самой.
На руке Оливии был нежный бирюзовый браслет, на шее точно такие же бусы. Комплект. Оливия в бирюзе.
Она была любознательна, все листала какие-то журналы рекламные, которые «Аэрофлот» положил в кармашек, листала и листала. Столик для еды она открыть не могла, он упирался в ее живот даже закрытый, поэтому ела Оливия на весу, аккуратно и медленно. Ела!
Мне иногда кажется, что такие слонопотамы не бывают голодными. Как можно таким есть, как?!
Ела.
А в самом начале полета ей принесли дополнительный ремень и молча протянули. Я боялась смотреть на нее в этот момент, покраснела, как будто мне принесли. Этого ремня ей не хватило. Тогда принесли еще один. И еще один. А я все не решалась смотреть на нее, боялась увидеть пунцовое несчастное лицо. Но не увидела.
Оливия оказалась улыбчива и спокойно сказала: «Да, я большая, спасибо вам».
И стала опять листать журнал.
Вышла из салона она последней. Чтобы никому не мешать. Я подождала ее, чтобы она не чувствовала себя совсем выкинутой за борт жизни.
А она и не чувствовала. Вдруг все же не чувствовала?
Такая славная, красивая, выдержанная, с педикюром… С бирюзой на шее, с браслетом таким же на пышном запястье.
Летает часто, всего пять дней, сказала, жаль, еще бы побывала там… Не все посмотрела.
Конечно, идеальным финалом было бы… если б встретил ее необыкновенный красавец, такой же оливковый. Но я потеряла ее из виду.
Может быть, встречал. А может быть, вообще никто. И тогда я порадовалась, что она так много летает. Что есть возможность хотя бы так полетать.
Хотя бы так взлететь. Хотя бы так. На крайний случай, на крайний.
Жемчуг
У меня тоже был святой Валентин.
У него было несколько судимостей, хотя срока не огромные, дожидалась, шесть классов образования у него было, потом спецшкола… И все статьи уголовные.
Хулиган с голубым прищуром.
Нормальные люди вертели пальцем у виска, а моя мама стояла на коленях в кабинете у прокурора района, чтобы он дал на вынос все сто томов его уголовного дела. Чтобы я пришла в чувство.
Но для меня Валентин был святой. Я пролистала равнодушно все тома прокурорские, просмотрела его бритые наголо фотографии, в профиль и анфас, закрыла всю эту глупость и сказала: «Я его люблю все равно».
«Сумасшедшая», – сказала мама. И пошла ко всем моим подругам, чтобы они следили за мной и прослеживали динамику моей любви к святому Валентину, а также сообщали сразу о моих дальнейших планах на эту любовь.
Подруги стойко держались, кроме одной. С тех пор она не подруга.
Однажды я пришла к нему после очередного его возвращения из республики Коми, а он спал. Я села на край дивана и все время, что он спал, смотрела на него. Валентин выспался, открыл глаза, подложил руку под голову и просто смотрел на меня и молчал. Потом из глаза вытекла слеза.
– Я тебе на одной станции жемчуг купил, ты же его любишь…
Это такая зубная паста, тогда с ней туго было, «Жемчуг» называется, и сейчас есть. Хорошая.
– Я тебе на одной станции жемчуг купил, ты же его любишь, – сказал Валерка, для меня он был Валерой.
Этот «жемчуг» и слезу из голубого глаза ни один прокурор не даст мне забыть.
Наплавалась
Старуха была согбенная, лет девяносто с лишним, просто сказочный персонаж.
Голова внизу, около ног, а наверху спина с горбом.
Лицо почти у пола.
Вошла она в зону бассейна в открытом купальнике, каком-то ситцевом в цветочек. Одна рука у нее болталась плетью, вторая была как клешня у рака или краба, я их путаю.
Так она и спустилась, сама, сама! По мокрым узким металлическим ступенькам, согбенная, окунулась сразу в хлористую бирюзу, в эти сказочные воды, и тут же поплыла, шаркая по воде несгибаемыми руками, просто шлепала ими. А сверху, сморщенным айсбергом, возвышалась ее спина, уже горб, но как-то не по центру спины горб, а сдвинутый вправо.
Все замерли в своих шапочках и стали смотреть на эту небывальщину. Кто с восторгом, кто с ужасом, а кто с брезгливостью.
Тлен.
Старуха поплыла мне навстречу, я разглядела ее впалый рот, много морщин у когда-то губ женских, много-много морщин лучами вокруг рта, а рта нет.
Глаза были острые и карие, когда-то. Она рассекала туда-сюда дорожку, потом вдруг переворачивалась на горб и плыла на спинке, то есть на согбенности этой.
Как она доехала? Как вышла из дома? Как поднялась по крутым, три этажа, ступенькам («Вперед, к красивой фигуре!» – написано на них), как?
Когда старуха увлеклась и разогналась на скорости, лежа на скрюченной спине, она врезалась головой в меня, в полном восторге наблюдавшую за ней у бортика.
– Ой, мяконькая какая! – сказала старуха впавшим ртом. – Приятненькая какая, – сказала старуха. И рванула по десятому кругу, махая одной клешней, потому что вторая, как выяснилось, была у нее сломана.
Сломана!
– Рука-то сломана у меня, осторожнее, – сказала она инструктору, который помогал потом ей вылезти по ступенькам наверх. – Осторожней, – прошамкала она, и спросила: – А это мои тапки или не мои?
– А какие у вас были, бабуля? – уточнил инструктор.
– А я не помню, бог их знает. Какие-то были… Руку, руку сломанную осторожно!
Инструктор посмотрел на меня очень выразительно.
– Вы так не хватайтесь за меня, а то за собой потащите в воду, – засмеялся он.
И вытащил почти на руках старуху наверх. Проводить хотел, а она отмахнулась и сама, согбенная ровно пополам, пошаркала к выходу. Наплавалась.
Сколько еще раз она будет вставать утром и мечтать о единственной этой радости? А быть может, думает она, что давно умерла и попала, слава те Господи, в рай. Где бирюзовые воды несут тебя и ласкают, где на небе райском этом, на натяжном потолке, блики от воды, их видно, когда плывешь на своем горбике, и какие-то подсветки, которые только в раю бывают…
Где какие-то рыбы туда и обратно вокруг тебя снуют, разные, а одна оказалась такая мяконькая, что совсем не больно было на нее наткнуться. Приятненькая рыбка. Где музыка с небес, медитативная, окуривает всех этих разных рыб. Спокойная, наконец, музыка. Райская.
Наконец покой.
Галка и Солженицын
Что-то вспомнишь, имя или балкон… Или тюлевые, белоснежные всегда, занавески на этом застекленном балконе. И не дает это покоя, как будто ноту услышала, а хочется всю мелодию вспомнить. И вот вспомнила всю.
На этом балконе жила Галка Уткина, мы ее побаивались. Что-то в ней было отдельное от всех нас, поперечность какая-то и недоступность.
Она была единственной дочкой у своей мамы, скрипачки Ольги Наумовны. Но как будто из детского дома, а не ее дочь, такие разные они были, и внешне тоже. Только черные кудряшки в стрижке выдавали в Галке еврейскую кровь, хотя и у отца неизвестного, был ли он вообще, могли быть такие кудри.
Ольга Наумовна играла на скрипке в областном театре оперы и балета, была такой интеллигентной и воспитанной, такой тактичной и приветливой, такой чистой и внутри и снаружи, что я бы легко поверила, что она никогда не ходит в туалет и не моется. Потому что нечего там мыть и не от чего плохого избавляться. Все там было хорошо и чисто. Внешнее равно внутреннему. И зачата Галка была, скорее всего, непорочно под скрипичный концерт.
Галка же выросла сорвиголова, отчаянная, пацан насмешливый, но начитанный. У таких ольг наумовных сначала начитываются, потом молоко сосут из груди. Не прочитаешь сто страниц в день – не дам грудь.
Галка много читала, изредка выглядывала с балкона и насмешливо смотрела на нас, она была чуть старше всех, и все мечтали с ней дружить. Но она не спешила. Их тюлевые белые занавески были самыми тюлевыми и белыми в доме, ясно помню их белизну и недоступность. Как и недоступность самой Галки. Однажды я все же попала к ним в дом и все время чувствовала себя тупой гусыней, хотя Галка не обижала, не грубила, ничего такого не делала. Только насмешка в глазах, как цвет глаз к ней прилипшая, делала меня маленькой и никчемной.
Никто никогда не слышал, чтобы они, мама и дочь, такие разные, как скрипка и банджо, ругались.
И только через много лет, уже в другом городе, я узнала, что Ольга Наумовна забрала у Галки ее дочку, родившуюся неожиданно и неизвестно от кого, и растила сама.
Это случилось после того, как Галка насмешливо накормила грудную дочь рыбными консервами в томате. То есть кормила она серьезно, у нее своя теория была на этот счет, поперечная какая-то, как и все, что она говорила и делала. Но мы все равно мечтали с ней дружить, а она все не спешила.
Так и не сбылось ни у кого.
Кто-то мне написал потом, что она уехала в Иркутск, когда Союз распался, почему-то это запомнилось. Про Иркутск. А когда Солженицын вернулся в Россию и поехал по земле Русской, с народом общаться и спрашивать, как нам обустроить Россию, заехал в этот сибирский город тоже. Про это фильм сняли и показали по телевизору.