Что-нибудь такое — страница 27 из 32

Парень с палочкой, другой уже, хромает, послушал все это, встал, прохромал к урне и отодвинул ее на три метра от меня. Чтобы все успокоились. И все успокоились.

Я вошла в кабинку, а сестра спрашивает:

– Где полотенце? Вы у нас уже сто раз были, а полотенце забыли?

– Я никогда его не брала.

– А почему?

– Мне никогда не говорили про полотенце. У вас всегда простынки бумажные стелили.

– Раньше я была замужем и любима, – ответила сестра.

Она хотела сказать, наверное, что времена меняются, в них живут и их не выбирают. Но это уже до нее сказали.

– Простынки бумажные не вечны, вы могли прийти – а их нет. закончились. Но вам повезло. Пока есть. Ложитесь.

Узистка долго водила по одному и тому же месту, смазывала чем-то склизким и снова водила, не сходя с этого квадрата.

У меня все сжалось от страха.

– Что? – спросила я хрипло.

– Пока… смотрим… смотрим…

И снова, и снова, и снова по этому месту. Потом записывать что-то стала.

Та-а-к, подумала я, главное, чтобы бахилы под цвет пальто… И урна чтобы от локтя не упала. И полотенце уже не надо брать в следующий раз. Его просто не будет… следующего раза… так долго… что она там водит и водит. И записывает. Сколько проблем сразу исчезнет. Сразу все.

– Поверните голову, – наконец сказала она.

– А… вы…

– Все прилично пока, смотрим дальше, – ответила доктор.

Господи, что же она так долго там водила, по одному месту, что, что, что?!

– Что там было? – спросила я как можно спокойнее.

– Шея там была, – ответила она.

Почему-то я тут же вспомнила фаршированные куриные шейки, бабушка Рива в детстве все время их делала. Очень вкусно.

Эх, бабуля…

Ради сына

Эдику было шестьдесят пять. И хотя он был Эдуард Аркадьевич, всего его звали только так – Эдик. Он был знаменит в коллективе своими многолетними сомнениями на тему уезжать или нет. Молодая жена, которую Эдик обожал, истово хотела в Америку, прикрываясь будущим их сына-подростка. А может, не прикрывалась, а была абсолютно права.

Эдик никак не мог принять решение и поэтому погибал на глазах. И без того добрый и мягкий, он превратился во что-то безвольное, поникшее и еще более подкаблучное…

Наша начальница доводила его теперь до сердечных приступов без малейших усилий.

Эдик был уязвим, потому что не знал, ехать ему в Америку или нет. Ему не жаль было расставаться ни с родным городом, ни с березками, ни с чем-то там еще. Он был в горе только по одной причине – в Америку нельзя было перевезти книги, которые он собирал и перечитывал всю жизнь и которые были им самим. Его опорой и счастьем.

– Эдик, да брось ты… – робко пыталась я поговорить с ним. – Ну что теперь… Там, в Штатах, тоже книги продают… Ну прими решение уже, больно смотреть на тебя…

– Да-да, Аллочка, ты права. Я должен принять решение. И я его скоро приму.

Это Эдик произнес решительным тоном и посмотрел на меня глазами подстреленной собаки.

Через три месяца Эдик продал все книги и уехал жить в Нью-Йорк. Прощаясь, он повторял: «Я еду ради сына!»

Потом мы узнали, что Эдик сошел с ума. В день, когда в Нью-Йорке взорвали башни-близнецы, его сын-подросток как раз пошел знакомиться с городом и направился в тот злополучный район. Эдик пошел искать его. Он ходил и кричал его имя. Он ходил и кричал. И искал, искал, искал… И кричал. И сошел с ума.

Сын, слава Богу, оказался цел и невредим.

Рыбки на прогулке

Михаил Ефремович жил один, ему давно никто не звонил, и ему тоже некому было звонить. Пятнадцать лет молчал телефон, но абонентскую плату Михаил Ефремович вносил регулярно, привык к порядку. Платил без надежды и особого желания, чтобы кто-то о нем вспомнил.

Когда желание долго, слишком долго не исполняется, то уже как-то не сильно этого желаешь, а потом вообще не желаешь.

Но иногда телефон звонил.

Это началось лет десять назад, и Михаил Ефремович уже знал, что сейчас будут или проводить социологический опрос, или приглашать на бесплатную акцию по массажу или омоложению. Он разговаривал всегда вежливо и всех выслушивал внимательно, но безразлично. Через такие звонки он скорее проверял, жив ли еще. Подтверждали этими звонками, что жив.

Вот его рука на трубке. Вот его тихий немолодой голос. Вот его слова во рту: «Да. Нет. Благодарю. Хорошо. Нет. Всего доброго. Подумаю».

Раздражения не было, но и радости не было, потому что не было желания общаться. Желания атрофировались за невостребованностью сначала другими, а потом им самим.

Но однажды Михаил Ефремович заплакал во сне, проснулся и вытер глаза ладонью. Оказалось, что плакал он наяву. Совсем не помнил, что снилось.

Но появилось новое внутри. Вместо мертвой пустоты и покоя появилась тоска сердечная, схватила за горло, вытаскивая все жилы как будто… Как будто пункцию брали из позвоночника, как в детстве. На эту боль похожа была тоска.

Он тогда кричал от этой боли громко, и мама утешала его потом, всхлипывающего долго и обиженно. Очень больно было это, в детстве. И сейчас вдруг заболело почти так же. Почти физически.

Михаил Ефремович еще не понял, о чем эта тоска, но к вечеру, устав от боли, вдруг быстро привел себя в порядок и вышел на улицу с заранее написанными бумажками в руках и клеем. И стал на столбах оставлять объявления.

«Пропала собака». «Срочно продам холодильник в хорошем состоянии». «Ищу пропавшего кота». «Требуется опытный сантехник». «Сдам комнату недорого». И везде несколько раз повторял свой номер телефона.

Вдруг позвонят, и он поговорит с живым человеком, а не с продавцом массажа, который как будто по бумажке разговаривает… Поговорит немного с каждым, а потом объяснит, что ошибка какая-то вышла. Не давал он никаких объявлений.

Тоска еще оставалась фоном, это было даже приятно, что-то живое, новое.

«Буду ждать звонков», – немного возбужденно подумал Михаил Ефремович. Как будто свидание ему предстояло. Но никто не звонил.

«Еще позвонят, пока прочитают, пока то да се…» – подумал Михаил Ефремович и сел смотреть телевизор про Америку. Там одна женщина шла по улице и вела на поводке аквариум с рыбками. Как собаку.

Идет и тащит стеклянный аквариум по асфальту, а в нем плещутся разные красивые рыбки. Иногда она останавливается, склоняется над ними и дает им корм из баночки. Прохожие улыбаются, но никто не крутит пальцем у виска. Только Михаил Ефремович покрутил пальцем в пустой уже пятнадцать лет квартире. Но продолжал смотреть.

К женщине той американской подошел кто-то с микрофоном и что-то спросил. Она не остановилась, только отрицательно покачала головой, мол, не хочу отвечать, не спрашивайте. Но одному все же ответила. Михаил Ефремович прочитал титры внизу экрана.

«Рыбки на прогулке, им нужен свежий воздух, сорри», – сказала поспешно та женщина и опять потащила аквариум.

Михаил Ефремович снова покрутил пальцем у виска, машинально, в который раз, глянул на телефон, на молчащий обычный белый стационарный телефон, номер которого висит сейчас на всех столбах, снял очки, аккуратно положил их на пол, около тапочек, завернулся в одеяло и забылся в беспокойном дневном сне.

Задышал

Интересно.

Чья это невидимая рука время от времени выбрасывает человека в безвоздушное пространство?

Вдруг, вроде бы без новых причин. Ни с того ни с сего.

Как будто один на всем белом свете остался или вовсе уже на другом свете.

Одно только страдание, которое с ума сводит, одна покинутость всеми, один ужас и остановка времени, и беззащитность.

И даже воздух, ты это видишь, дрожит от этой тоски, которая, кажется, будет теперь всегда, и она-то и есть правда…

И смех детей за окном не для тебя, и музыка за стеной не для тебя, и жизнь и любовь не для тебя, и есть ли ты вообще. Одно страдание и тоска и дрожащий воздух вместе с тобой. Теперь так будет всегда, ты точно это знаешь теперь.

И вдруг, когда уже нет сил это терпеть, та же невидимая рука закидывает тебя назад в воду, в жизнь, как ту рыбу…

И снова все для тебя. И голоса детей, и музыка за стеной, и шум машин, и тополиный пух.

Как же неблагодарен человек!

Только минуту назад боялся сойти с ума от страдания – и вот уже сидит, развалился, все ему подвластно, смеется, насмехается, властелин мира…

Задышал.

Глупые, злые, несчастные

Сегодня в онкодиспансере роптала очередь.

Из кабинета врача выходил то один юный в форме уфсиновец, с кобурой на бедре, то другой, а в проеме двери я увидела женщину лет сорока пяти, в наручнике, который был прикреплен к другой сопровождающей в форме.

– Бог наказал, – произнесла одна онкобольная. – Преступила закон – и тут же и кара.

– А вас за что Бог покарал? – спросила я. И посмотрела на ее перевязанное лицо.

Люди, люди… Что же вы произносите… Бедные вы, все несчастные, глупые, злые, несчастные.

Дама замолчала и отвернулась от меня, тоже злой.

Тут дверь открылась, и к очереди присоединилась эта то ли подследственная, то ли заключенная женщина. Сели они с надзирательницей, одним браслетом связанные, беседовали мирно, как лучшие подруги.

Надзирательница была с малюсеньким личиком и длинным телом, а невольница – чуть даже подкрашенная и с пышными волосами. В кроссовках и спортивном костюме.

Три пацана-срочника, в форме, сидели рядом со мной и жалели эту женщину. И все это на какое-то время примирило меня с жизнью.

Я представила Довлатова, который тоже когда-то вот так охранял, и подумала, что бы он написал про этот конвой онкобольной заключенной… Не получалось представить.

Потом вышла наша доктор и все объяснила конвою и больной женщине, которая, я надеюсь, может быть, еще не больна, все же не больна… Потому что врач сказал: «В следующий четверг привозите снова сюда, перепроверим стекла».

Срочники улыбнулись, сказали «может, еще все будет хорошо» и похлопали женщину в наручнике по плечу. А ее почти подружка в форме что-то ей шепнула на ухо, и они обе засмеялись.