А-а-а, ну-ну, давайте навевайте нам сон золотой, вы еще не знаете, что они там вытворяют с заключенными, слышу я голоса…
Не знаю? Ну, допустим. Ну, думайте, что не знаю. Но то, что я видела сегодня, – это так и было. Впрочем, может, вы и правы.
Как говорит моя подруга, «у тебя все хорошие, кто голову не отрубает».
Про друзей
Сначала было много друзей. Весь мир.
Норка, Гулька, Генка, Венерка… Друзья двора, который тогда казался размером с земной шар.
Танька, Владик, Ленька, Лариска, Ирка, Инка, Эркин, Эдька… Йосик и Левка, двойняшки… Одноклассники.
Друзья родителей, все они были твоими друзьями, радость их ожидания в гости.
Друзья в музыкалке. Славка, Седочка, скрипачка, с которой мы плелись по жаре домой. Потом ей налево, к Оперному театру, а мне еще идти до Регистанской, одной. Ирка кудрявая, тупая.
Лучший друг в музыкалке – учительница моя, Ида Даниловна, близорукая, добрейшая, несчастная, родная. Рано умерла, я ее провожала в это, для нее, облегчение, тогда через весь город шли процессии, с похоронным оркестром. Ида Даниловна все переживала, ворчала, что я идиш не знаю. Такая близорукая, родная, книжная, ни молекулы злобы, лох такая, муж гулял, как же от такой не гулять. Умерла – вздохнул. Помню…
Все люди тогда – друзья. Люди, собаки, прохожие, заезжие, соседи. Все.
Долго по ним всем скучаешь, уехав в далекие правильные края, в чужеродную Эстонию, где все очень хорошо и идеально, но где так тебе плохо, так ужасно на сердце, тюрьма просто. И ходишь на почту, чтобы посылать ликер «Вана Таллин» оставшимся там, где сердце мое. И потом они летом приезжают в эту заграницу, и мы ходим есть курицу гриль, тогда это было достопримечательностью, в бар гостиницы «Виру».
Потом университет. Новые друзья, но уже меньше и сложнее. Каждый мнит себя единицей, Пастернака цитирует через слово, как матерятся сейчас… Мандельштама, само собой… Такое соревнование причастных как бы. Уже нет того безоглядного простодушия и искренности. Начинают жизнь нащупывать…
Одна подруга все же была. Потом мой парень ее полюбил. Пришел с цветами восьмого марта и мимо меня прямиком к ней с этими цветами. «Я не виновата, – помню ее слова, – что тебя разлюбил, а меня полюбил». И правда ведь, не виновата.
Потом… А еще потом… А уж совсем потом…
И все меньше. И уже не хочешь много. Иногда вообще никого не хочешь, так хорошо одной. Порой говоришь себе: так нельзя, вот с тобой хочет встретиться эта… И этот… И опять эта… И этот… Сходи.
Идешь. Коленками назад. А там сидишь и думаешь: боже, что несет… Несет и несет, рот не закрывается. Рот отдельно от головы, ей-богу. Люди, разговаривающие ртом. Не мыслью, не душой, не глазами. Ртом. Что несут… И клянешься, что больше никогда.
И вот с каждым годом все меньше. Все меньше и только истинные. Истинные же? Кто не предаст, не предаст же?
С кем можно молчать с удовольствием, а не с мукой. Кто не боится тратить душевные силы на тебя, как не боишься тратить их ты, какие-то они нескончаемые…
Нет больше времени на желаемое, которое не действительно. Нет времени на потребителей.
Сын как-то говорит:
– Мама, что-то куда-то подевались твои знакомые, почти все.
– Больше не хочу тех, кто вспоминает обо мне, только когда им плохо…
А он:
– Просто они тебя с Господом спутали! Не обижайся…
Смеялась.
Все меньше. Все реже. Наверное, все так и задумано.
Природа умнее нас. Готовит.
Однозначный ответ
Когда тебе задают вопрос и тут же подсказывают, что ответ однозначный, ты превращаешься в столб и чувствуешь себя олигофреном.
Потому что тебе сказали, подсказали тупице, что ответ однозначный, другого не может быть… И стыдно, потому что не знаешь ответа.
А спросили вот о чем.
Что лучше? Рождаться, страдать большую часть жизни, а потом умирать, возможно в муках, или не рождаться? Ведь когда-то нас не было – и ничего, справились.
Однозначный ответ собеседника оказался таким – не рождаться.
И вот думаю.
Конечно, моя жизнь, как и многие другие, по части событий и страданий, и невероятных, уму непостижимых ударов от самых близких, в несколько томов не поместится. И это был бы роман века. Веков. Но кроме всего этого было столько счастья, радости, от самого малого.
Вот я плаваю на Иссык-Куле в шторм, девочкой, а все взрослые мужики стоят на берегу, пупырышками покрылись, головой качают. Следят, чтобы не утонула.
А как же мамина рука на моем подбородке, гладит его, а я положила голову ей на колени, а она гладит подбородок, потому что меня укачало в автобусе на горной дороге.
А серебристая чешуя моря ночью в Репино? Стою на балконе ночью, оно, море, шумит и переливается рыбьей чешуей, серебром. И так пронзает все это…
А как же роды? Космическое чувство. Только после родов был настоящий голод, никогда больше так есть не хотелось, столько сил потеряла, что весь хлеб съела в столовой и еще с собой прихватила. И дети потом эти, такие хорошие в детстве и такие любимые сволочи потом.
А как же вот это? Сидеть и писать, и не понимать, а кто это вообще пишет. Точно же не ты. Потому что не знаешь, каким следующее слово будет, а оно же будет. Появляется.
И бомж Валера.
Сидит сегодня, как всегда на корточках, курточка на нем джинсовая, откопал на помойке, ничего такая.
Спрашивает: «А вы комнату случайно не сдаете?» «Нет, – отвечаю. – А почему вы спрашиваете?» – «Да просто так. Надо же о чем-то говорить… Не о погоде же…»
А лил дождь в этот момент. Не о погоде же…
Как же Валера?
А как же письма, которые мне читатели пишут? Я не публикую, стесняюсь… А там такое!
Анатолий Ким, писатель-дзен, человек-дзен, с книгами его спала когда-то… А сейчас он мне пишет. «Читаю вас», – пишет. «Это все очень дорогое», – пишет.
С ума сойти, кто бы предсказал сюжет такой…
А арбуз? Как же не познать арбуз, его сладкую твердую мякоть, прямо ложкой в рот – и как будто в раю сразу.
А муж как же, Сережа? Который все звал, звал замуж, а я все не решалась, выпендривалась, привыкла до этого возбуждаться от мучений, а он не мучал, скука… И я ему это прямо и сказала.
Он долго молчал, долго. Потом встал и говорит: «Я лучше… знаешь, что… от тебя откажусь. Чем заставлю страдать».
Ведь так и не заставил за столько лет, не было никакой надежды, что предаст. Никакой. Скука…
А музыка? Доказательство божественной воли.
Могла не родиться. И никто бы не заметил. Никто бы не умер. Это правда.
Но вот сижу ем бруснику репинскую, друг у бабушек-дачниц по дороге с электрички купил.
– Это морошка? – спрашиваю.
Засмеялся и говорит:
– Не, ну ты неплохо пишешь, но все же не Пушкин, не Пушкин…
И мы смеялись потом много, и время остановилось. Оно всегда останавливается, когда настоящее…
А он считает, что лучше не родиться.
А как же этот смех?
Было и прошло
Там еще все неузнаваемо молодые, а некоторые к тому же еще живые. Даль, Ефремов, Миронов…
Это я, как будто впервые, посмотрела «Мой младший брат» по «Звездному билету» Аксенова…
Тогда мне было шесть лет, когда фильм вышел, а в Таллине я окажусь через одиннадцать. А в том рыболовецком колхозе, куда рванули на заработки звездные аксеновские мальчики, я буду работать… тоже. С ума сойти.
А думала, что все из памяти вытащила и рассказала, кроме того, что никогда не расскажу.
Рыболовецкий колхоз имени Кирова в Эстонии…
Тут что ни слово, то шедевр… Это теперь так кажется, а тогда даже не замечали, да-а-а…
Эстонский колхоз имени Кирова. Сама-то поняла, что написала? Ха-ха. Но это факт. История. История.
Ехать надо было рано утром, колхоз за городом, там школа деревенская, деревянная, там малыши заспанные, дети рыбаков, с утренними молочными деревенскими запахами ротиков… Они еще спят, но уже дисциплинированные. Мордахи совсем негородские, вот как это, а? Пятнадцать минут до центра Таллина, а лица другие, маленькие мужички с еще не замороженными, как у городских детей, лицами. Чудесные, сказочные персонажи. Я их русскому учила.
Они не выговаривают шипящие, поэтому никак не могли произнести «тысяча».
Тысица. Тысиса. Тыциса.
Наконец один мальчишка, все руку тянул, сказал: «Я смогу». Нет, вот так: «Я смокку!»
Валяй, говорю ему.
Он встал, приготовился, выдохнул и громко, победно произнес: «Тсысиса!» Дети повалились на парты.
Неудивительно, что они потом отделились от нас, язык сломаешь…
Директор был высокий, с длинными руками, несуразный добродушный буратино, не из дерева только, а как будто из морских валунов вытесанный, что лежали на берегу залива под окнами школы.
Обветренное лицо рыбака, а должен был отвечать за колхозную школу с ее женским с поджатыми губами коллективом. Женщины эти в учительской меня не замечали, только здоровались, и тут же пили свой вечный кофе с вечной булочкой и творожным пирожным. Я была молодая и зачем-то перлась через весь город, потом долго ехала вдоль моря, потом уже в колхоз, чтобы учить зачем-то детей эстонских рыбаков пришлому языку. Поэтому молча меня встречала каждый раз учительская.
Только директор как бы извинялся все время за эти поджатые губы и приобнимал меня по-отцовски. Все понимал.
А у меня до сих пор ощущение, что он втайне хотел быть рыбаком, а не работником просвещения с кучей отчетов органам образования, и чтобы ветер морской в лицо, и мужики рядом, а не бабский коллектив с бледными губами, отхлебывающими на переменах горячий кофе.
…Однажды мне один хозяин жизни с покер-фейсом, владелец бензоколонок в 90-х, признался, что на самом деле всю жизнь мечтает быть дальнобойщиком, и затопил слезами всю мою квартиру, забыв про немигающий взгляд сильного человека. А еще одна учительница начальных классов сказала, что на самом деле всю жизнь мечтала быть девочкой по вызову… Так и с этим рыболовецким директором школы, наверное…