Но я любила ездить туда, потому что такой красоты, когда выходишь после работы, а вокруг только море, валуны, чайки, сосны, тишина и небо, как будто еще библейские времена и ты Ева, – такой красоты я больше не помню. И ветер, как же я его люблю.
…Много раз приезжала в Таллин потом и еще потом, но ни разу не съездила туда, боялась… Что поблекла я и красота эта тоже. «Никогда не возвращайтесь в прежние места» – это я помнила. Но вот вчера вернулась, неожиданно, в этом фильме. Там Збруев и эстонская девушка. И эстонские рыбаки. И тот колхоз.
Все же вернулась, все же вспомнила, все вспомнила явственно… Запах моря, утренних детишек и печку в деревенской школе.
А я маленький такой
Есть дни, когда ты совершенно голая, никакими наростами не покрытая, беззащитная и ни на что не способная. Дитя малое и заторможенное. Полный ноль.
И тогда слетаются на твой почти труп Они.
Они – это те, которые… когда ты уверенна и спокойна, все тебе под силу и весь земной шар твой, улыбаются, заискивают, стараются угадать и угодить. Приветливы и тихи.
Но если голая и дитя, то Они коршуны, и ты их легкая добыча.
Была еще недавно у меня любимый парикмахер, хорошо стригла, улыбалась, чаевые любила мои и меня за это.
А тут я захожу не так давно, как раз день такой был, когда голая и без страховки, вот-вот упадешь и никто не заметит и не заплачет, а она это сразу почувствовала и тоном завуча ПТУ говорит мне:
– А что это у нас за цвет такой? А? Я спрашиваю – что за цвет?
– А что? – лепечу я. – Плохой? Не идет? – И прямо боюсь ее. А она мне в дочки годится.
– Не идет?! Да не то слово! Кто же в черный красит в вашем возрасте? Чтобы еще старее выглядеть?
Ну, тут я вообще превратилась в точку и тихо сижу. Хотя на самом деле лежу, поверженная. Ненавижу себя и жизнь.
– Зачем? Зачем вы покрасили в этот темный цвет? Тот цвет так вам подходил!
– Да вот… решила попробовать. Надоел тот… Что-то изменить захотелось, цвет хотя бы… волос… моих.
И просто таю на глазах и лепечу, клянусь. Лепет какой-то жалкий из раздавленной кучи, в которую она меня за секунду превратила, доносится.
И уже не хочется жить, творить и любить. Хочется умереть по-настоящему.
А она не унимается:
– Ну вот зачем вы? Ну кто в такой цвет? Ну он же старит!
Я молчу. Меня просто нет.
А она снова и снова, раз пятьдесят, про этот цвет. «Зачем вы?..»
И тут я вдруг чувствую, что эта раздавленная куча, то есть я, медленно вырастает вместе с гневом, все внутри поднимается и растет, растет, и я ей громко с очень нехорошим лицом говорю:
– Катя, вы не устали? Сколько можно это спрашивать? Вы уже пятьдесят раз это сказали. Пятьдесят! Вы нормальная вообще? Мне кажется, что нет.
И она замолкает, поджимает губы и что-то мне там доделывает.
Я не говорю ей спасибо на этот раз и не даю чаевые. А отсчитываю ровно и отдаю, как положено, в кассу.
Больше я к ней не пойду. Она оказалась из породы Они.
Или была у меня знакомая. Управляет тобой при помощи лица. Как начнет ходить туда-сюда с кислой физиономией, а ты сидишь и думаешь: что опять не так? Чего надо? И именно в такие дни эта кислая физиономия появляется у нее, когда я слаба и голая и дитя. А когда сильная и взрослая – то любезна.
И вот ходит она такая, как будто кислоты наелась лимонной, а ты опять маленькая очень, а она небоскреб.
И потом опять во мне все поднимается, поднимается, кровь к голове приливает, и я говорю: надоела мне что-то твоя кислая физиономия, тошнит уже от нее, пойду-ка я. А она потом перезванивает и спрашивает, не хочу ли я встретиться. Лебезит даже.
А я говорю, что не хочу и вряд ли опять захочу, и мне уже все равно, обидится она или нет. И это правда.
Как правда и то, что у каждого из нас бывают дни, когда мы превращаемся в жалкую кучу, непонятно по чьей воле, и тогда слетаются Они, которые сразу, автоматически, – небоскребы, пока ты маленький такой.
А как опять в себя приходишь, то от небоскребов тех только подвал остается. Но спускаться туда уже неохота, к тому моменту почему-то колени болят.
Старик на берегу
Нике В.
У меня всегда грустные вечера, в конце дня, поэтому я рано ложусь спать, чтобы проспать эту тоску, говоришь ты и кутаешься в серый мягкий плед, который принесла девочка в кафе на берегу Балтийского залива.
Перед нами пустой пляж с зонтиками и перемолотым в золотистую муку песком, предзакатный.
– «Солнце светит, но не греет», помнишь? Нам в школе часто это диктовали…
– Нет, – ты мотаешь головой, а я вспоминаю, что ты из другого поколения, семидесятница…
– А у меня наоборот, – говорю я, – утра всегда были тяжелые, поэтому я их пропускаю, с тех пор как появилась возможность открыть глаза к полудню…
Мы молчим и смотрим на дочку и маму за соседним столиком, переглядываемся. Маме лет девяносто, она маленькая, лицо птички, ест, облизывает мороженое, с наслаждением ребенка, тела уже нет, одни птичьи глазки торчат, уже не здесь глазки эти, но в руках зато трость, и спина…
Боже, горделивая такая спина в сто лет. Никак не согнется. Или уже разогнулась. Облизывает мороженое и смотрит на море. Маленькая такая, носик острый, глазки эти…
Напротив – огромная дочь, очень полная, все время шипит на птичку свою прозрачную. Такая большая эта дочь, как будто все соки выпила из матери, себе забрала с излишком. Или мать ее сначала выпивала, а теперь черед дочери настал.
Вдоль берега бежит пес. Мы, одновременно: «Пегий пес, бегущий краем моря».
Все же одно поколение, получается. Одновременно напрягаем лбы: Айтматов? Вроде да. Ни черта уже не помню, говорю я. Ты тоже жалуешься, что столько читала, но часто ничего не вспомнить, о чем там. Или: кто, ну кто же автор?
Я говорю тебе, что это не столь важно, правильные книги ничего не изменили в мире, столько книг написано, а мир не меняется. Важно, на какую почву легли, в какое сердце попали, как там в кровь его стерли, как еще сильнее укрепили. Потому что именно в тебе столько правильного добра, редкого! Ничто не прошло для тебя даром, ни одна буква, ни одна нота, ни один соловей зря не пел для тебя… А автора можно и забыть, и даже сюжет. Ну их.
Все в тебе осталось, все взошло, все дало и дает плоды.
Ты единственная подруга в моей жизни сегодня, которая прилетает, приезжает в тяжелую для меня минуту. Срываешься тут же. Приползешь, если вдруг отменят все самолеты и поезда, знаю.
…А тот старик с белой головой в синей рубахе и серых брюках вчера, на фоне заката, моря, вот это кадр был, скажи? Стоит один на берегу, как вкопанный в песок, и вдруг тонкую руку поднимает. Того старика мы с восторгом наблюдали, одновременно. Эту слабую, поднятую зачем-то руку.
Прорвется
Сегодня было спине жарко, а лицу очень холодно. Странная погода. Ледяной ветер в лицо. И солнце в спину.
Я ускорила шаг, чтобы быстрее попасть в тепло квартиры. Но услышала звуки расстроенного пианино. Обернулась и увидела, как подняв воротник курточки и натянув вязаную шапку почти до глаз, бомж Валера сидит на разорванном стуле и тюкает пальцами по клавишам раздолбанного синтезатора. Кажется, одни клавиши от него и остались.
– Что вам сыграть? – спросил Валера. – Я, правда, только в детстве играл… Уже мало что помню…
– А что играли – помните?
– Да… Гаммы играл… Минор помню… Мажор… Диез… Бекар… Фугу Баха играл… Сонаты какие-то… Но больше всего любил, сам выучил, «Весну» Грига…
– Да что вы говорите! – радостно удивилась я. – «Весну» Грига и я больше всего любила… Надо же.
Валера улыбнулся.
– Да-а-а… «Весна» Грига… В голове до сих пор звучит. А не сыграть уже, – расстроился Валера. – Только в голове. А вы смогли бы сейчас наиграть немного? На клавишах этих… А?
– На этих нет. Они сломаны и расстроены. И такой холодный ветер… Домой пойду, простите, Валера.
– Идите, а то простудитесь. Никак весна не прорвется, но прорвется.
Рыба к пиву
Отправляла на почте книги.
Их было много, поэтому мужичок, который стоял за мной, все время вздыхал и говорил:
– Ну что ты будешь делать, зачем столько книг людям…
И матерился одним и тем же словом.
Я спросила:
– Куда вы спешите, не спешите. Сегодня суббота… Снег идет…
– Как не спешить, сын рыбу ждет… – сказал мужик.
Я повернулась и увидела в его руках скомканный черный пластиковый пакет, там и была рыба.
– Сын рыбу ждет? – переспросила я. – А что за рыба и зачем она ему?
– Сын рыбу ждет, к пиву, только освободился! – с некоторым вызовом ответил мужик.
И я его пропустила.
Сын, который освободился и ждет рыбу к пиву от отца из другого конца страны, это сюжет гораздо сильнее всех моих сюжетов вместе взятых.
Смотри, как все красиво
В детстве я была в Артеке и проплакала там все тридцать дней.
Как можно плакать в Артеке, где так красиво, такие корпуса и море, и горы… И поход на Аю-Даг. И Адалары салют отдают. И все дети Союза мечтают там побывать, а везет только некоторым.
Я возненавидела все это сразу. Я сидела около столовой на траве, смотрела красными от слез глазами на море и готова была уйти по воде к себе в Самарканд, где наша веранда, мама с папой, собака Гранка и друзья во дворе. Каждый день начальник лагеря проходил мимо меня и задавал один и тот же вопрос:
– Ну что, девочка, ты все ревешь? Ну что мне с тобой делать? Ну скажи, что тебе у нас не нравится? Смотри, все веселые. Смотри, как у нас все красиво…
Он был хороший, этот начальник лагеря, но я не могла ему объяснить, почему мне так тошно там. Почему воротит от этих вечных подготовок к каким-то конкурсам строя и песни, на лучшую речевку, на лучшее исполнения танца «Чайка», потому что Крым же и чайки там…
И подготовка то к открытию лагеря, то к его закрытию, и песни учить, и четверостишия… И только один мальчик, Вася Пушкарев, мне запомнился светлым пятном. Это он тащил меня за руку при восхождении на Аю-Даг, потому что сил уже не было и пить хотелось от жары страшно.