— Да, — отвечала, вздрогнув, Антонина Васильевна и привстала с кресла, чтоб пройтись по комнате.
— Что же мне писать в вашем показании? — предложил я.
— То, что видите. Напишите, — как бы диктовала Верховская, — что о происшествии я узнала утром от своей прислуги; что накануне между мною и мужем был один только громкий разговор, без ссоры, и жили мы дружно, а виденные на лице моем побои я нанесла сама себе в болезненном припадке; кровяные же пятна, найденные на моем платье, произошли, вероятно, от пореза руки или чего другого, но когда именно, не помню. К этому прибавьте, что я никого не подозреваю в убийстве мужа и думаю, что он лишил себя жизни сам, будучи в ненормальном состоянии.
— Но такое показание, — воскликнул я, — равносильно обвинительному акту! Оно хуже признания в совершении преступления! Ему никто не поверит. Это запирательство…
— Что же делать! — отвечала твердо Верховская. — Но я решилась дать именно такое показание. Оно содержит в себе менее лжи. Во имя уважения вашего ко мне и той симпатии, какую вы чувствуете к моему положению, — продолжала она, — я прошу вас не препятствовать моей роли и действиям. Вы же исполняйте в отношении меня свой долг беспристрастно.
С этими словами Верховская протянула руку к колокольчику и позвонила.
— Для чего это? — спросил я ее с изумлением.
— Сейчас увидите… Потрудитесь, — обратилась она к явившемуся на звонок слуге, — попросить сюда господина доктора от имени господина судебного следователя.
Я опустил голову, закрыл руками глаза. По щекам моим заструились слезы.
VII
Во время службы моей судебным следователем у меня в производстве были дела с гораздо большим уголовным оттенком, чем дело об убийстве Верховского, сопровождавшиеся тиранией над жертвою до зверства, с грабежом, насилием и тому подобным, и не менее запутанные для отыскания преступников, но ни одно из них не было так тягостно для меня и не ставило в такое затруднительное положение. Полупризнание, сделанное Антониной Васильевной мне, не как следователю, но как другу и частному человеку, накладывая на мои уста печать молчания, стесняло все мои действия и парализовало их относительно других лиц. Не будь этого полупризнания, я бы производил следствие энергично и переносил бы свои подозрения с одного лица на другое, например с Люсеваль на камердинера, на стоящую в тени Кардамонову и так далее, — и очень немудрено, что, при энергии и самоуверенности, я, может быть, и напал бы на следы настоящего преступника. В настоящем же положении я впал в апатию и исполнял свою должность пассивно. Принимая в соображение некоторые фразы Верховской из ее признания, мне казалось, что я должен искать убийцу вне домашних лиц. На особое раздумье наводили меня еще и слова ее, при первом допросе, в отношении убийцы, что «от этого человека, кроме любви и уважения, она ничего другого не видела»… Кто же был этот человек? Скажи мне подобное другая женщина, а не Антонина Васильевна, я бы заподозрил здесь любовную интригу. Не играет ли роль в этом происшествии, рассуждал я, старая любовь и привязанность, которая побудила совершить преступление, чтоб избавить любимую или уважаемую женщину от тирании и деспотизма мужа? Значит, во всяком случае, убийца должен быть в числе хороших знакомых семейства Верховского, посещающих или часто посещавших их дом? Озаренный новой мыслью, я энергически принялся разузнавать о более или менее близких знакомых Верховской и отыскивать между ними убийцу. Но проходила неделя, другая, а подозрение мое даже и не пало ни на кого из этих лиц. А между тем уже наступил срок передачи дела в высшую судебную инстанцию. Видя полнейшее фиаско во всех своих планах и не ожидая ничего путного в будущем, я решился на это, принося в жертву мое следовательское самолюбие.
Однажды, сидя поздно вечером в своей квартире, я перелистывал и перенумеровывал злополучное дело, намереваясь завтра же отослать его. Занятие мое неожиданно было прервано звонком и вошедшим затем незнакомым мне посетителем, молодым человеком лет двадцати трех, красивым брюнетом, с длинными черными волосами и небольшой овальной бородкой и усиками. Резко очерченный горбатый нос, несколько греческого типа, и тонкие сжатые губы придавали энергическое и решительное выражение его физиономии, которое увеличивала необыкновенная бледность и худоба щек при большом выпуклом лбе; черные круглые глаза светились лихорадочным блеском и показывали сильное внутреннее волнение.
— Вы, — спросил он меня, — судебный следователь такой-то?
— Я.
— Вы производите следствие по делу об убийстве полковника Верховского? — Голос молодого человека при этом вопросе дрогнул.
— Так точно.
— Мне нужно сообщить вам по этому делу очень много важного.
Я пригласил его садиться, но незнакомец, кивнув головой, продолжал:
— Я Николай Валерианов[23] Ховский. Родной, но незаконный сын полковника Верховского. Убийца моего отца — я.
Он взялся за ручку кресла и повесил голову.
Я смотрел на него с изумлением. Черты лица его действительно имели сходство с Верховским.
— Заявление ваше, — обратился я к Ховскому, — так важно, что требует подробного и обстоятельного изложения. Будьте добры, садитесь и успокойтесь.
Ховский сел и попросил стакан воды. Страдания, ясно отпечатанные на лице молодого человека, заставили меня предложить ему вопрос, в состоянии ли он дать мне подробные сведения о происшествии, при том волнении, которое я замечаю в нем.
— В состоянии, — отвечал он. — Я достаточно приготовлен к нему, и меня значительно облегчает то обстоятельство, что я буду передавать свой рассказ не совершенно постороннему человеку, а вам. Вы всегда так уважали мою мать. Я смотрю на вас как на родного.
Я догадался, что Ховский говорит об Антонине Васильевне, но недоумевал, по какому случаю он называл ее своею матерью…
— Чтоб объяснить вам, — продолжал Ховский, — то странное преступление, которое я совершил, мне необходимо предварительно рассказать вам семейную хронику Верховских и свою биографию. Первая вам, как знакомому их, я полагаю, сколько-нибудь известна, хотя, быть может, факты переданы в извращенном виде. Например, по рассказам покойного, женитьбой его на бедной девушке, актрисе, руководила любовь; между тем в действительности побудительной причиной, по моему мнению, были грубая чувственность и эгоизм. Лучшим подтверждением этого служит то, что Верховский очень скоро стал тяготиться неаристократическим происхождением жены и менять ее на личности, не имевшие ни малейшего человеческого достоинства. Несчастное происшествие представило вам доказательства этому в лице Люсеваль, Кардамоновой и еще какой-то неизвестной. Не думайте, чтоб я был к отцу своему слишком строг. Мне случалось за мою молодую жизнь видеть подобные ему чувственные натуры, но я не виню их, а, напротив, сожалею о них, как о слабых, не могущих бороться со своими страстями натурах. Однако они все-таки боролись, стремились преодолеть себя, и в первых своих увлечениях всегда содержалась по крайней мере доза нравственного чувства. У Верховского же ничего подобного не было. Я хорошо понимаю эти вещи… Оправдывает его одно только воспитание, но ведь целые сотни людей получали такое же воспитание, но сумели быть другими людьми… Характеристика моей матери так же печальна, как и отца. Те немногие сведения, какие я имею о ее личности, не представляют ничего утешительного. Она дочь майора и воспитывалась в одном из лучших петербургских институто[24] на казенный счет; по окончании курса она поступила на частное место гувернанткой и осталась на этой должности, переходя из дома в дом, всю свою жизнь. Родителей своих она лишилась в детстве. Жива ли или нет мать моя, я не знаю, и с физиономией ее я знаком лишь по фотографической карточке, благодаря тому обстоятельству, что Верховский всегда берег портреты своих обожательниц. Подробности ее биографии, точно так же как и история ее первого, а быть может, второго и третьего падения, до встречи с Верховским, мне неизвестны. Судя же по отзывам лиц, ее знавших, по письмам к отцу и жене его, Антонине Васильевне, а также по другим источникам, это была девушка сантиментальная, пустая и ветреная, с нервами, расшатанными от чтения любовных романов, влюблявшаяся еще в заведении в «неземных подруг» и славшая к ним на розовых надушенных бумажках страстные послания о своих напускных чувствах… Она встретилась с Верховским спустя года три или два после его женитьбы, в одном доме, где он бывал довольно часто, и первая подала повод к близким отношениям. Затем Верховский случайно встретил ее на улице и назначил rendez-vous[25]… Лизавета Дмитриевна — имя моей матери — была в то время почти ровесница Верховскому, лет двадцати шести — двадцати семи; красивою наружностью она никогда не обладала, молодость свою уже потратила и отдалась Верховскому без всякой любви; поэтому она не возбудила в нем даже и минутного чувства. Отношения их продолжались всего три месяца; виделись они нечасто, с явной холодностью Верховского, обыкновенно не являвшегося в срок или вовсе пропускавшего свидания. Но рок зло посмеялся над ними: на второй месяц знакомства Лизавета Дмитриевна уже носила под сердцем «тайный плод любви несчастной»[26], то есть меня. Об этом обстоятельстве она, конечно, передала Верховскому сейчас же, как удостоверилась в своем положении, а может быть, и ранее, в надежде, что это вызовет особую с его стороны любовь, но Верховский не только не обрадовался такому известию, но вовсе не поверил ему, считая это обманом, с целью привлечения его в сети; словом, прежнее равнодушие его перешло в антипатию. Он уехал из города и не давал о себе никакой вести. Положение, в котором находилась моя мать, для девушки, жившей в чужом доме, было нелегко, но она перенесла его довольно [легко], благодаря дружбе ее с хозяйкою дома, готовой покровительствовать всякой любви; в известную пору она доставила моей матери средства выехать из города, нанять в пригородной слободке