Что побудило к убийству? Рассказ судебного следователя. Секретное следствие — страница 22 из 40

снулась, я сунул письма в карман, затворил шкатулку и, шагая огромными ступенями, пошел опять за занавес. Такой же легкий звонок вновь раздался. Жена спала… «Кто же бы это? Неужели возвратился Гарницкий? Или жена принимает так поздно и других гостей, кроме него? О! Я в этом удостоверюсь!» — сказал я, делая такой сильный жест рукой, что с указательного пальца спал купленный в этот приезд, немного большой для меня, перстень и со звоном покатился по полу… «Черт его бери!» — проворчал я, будучи нерасположен его отыскивать, и, чтоб не потерять из виду звонившего, накинул шинель, лежавшую на табурете, надел калоши и бросился отворять замкнутую Настенькой дверь. За нею никого не было, я пошел преследовать далее. Никого. Только при самом спуске с лестницы мне послышался какой-то шорох внизу, я остановился и прислушался, затем пошел вниз и постоял тут некоторое время, но ничего не слыхал. Но ведь звонил же кто-нибудь? Я ждал, что кто-нибудь появится, минут с десять, но все было так тихо, что я вышел на двор и стал против окон жениной квартиры. Свет горел там по-прежнему: если кто-нибудь войдет к ней, думал я, то не увижу ли я силуэта его в окне. Через несколько минут я увидел явственно силуэт женщины. Вошла ли в квартиру другая женщина или встала моя жена, подумал я и продолжал глядеть на окна; силуэт мелькнул еще раза два, и я ушел, почти уверенный, что то была ее соквартирантка, вернувшаяся поздно домой. Как бы то ни было, я решился прочесть дома переписку жены и затем действовать сообразно тому, что я найду в ней. В гостинице я целую ночь не спал, перечитывал переписку и с тяжелою грустью удостоверился, что если жена не чувствует ко мне ненависти, то не питает и любви. В письмах ее проглядывало полнейшее равнодушие! В одном черновом письме ее к Зарубину она высказывала желание вовсе забыть о своем союзе со мною. Тогда я некоторые ее письма сжег, а некоторые оставил, чтоб иметь против нее орудие для развода с нею, о чем хотел посоветоваться с нашим местным губернским адвокатом, и с первым поездом наутро уехал из Петербурга…

VIII

Выслушав рассказ Пыльнева, я запутался еще более. Что это такое? Вымышленная ли, хитро сплетенная история для затемнения и продолжения следствия или голая истина? Первое казалось вполне правдоподобно, но в том и загадка, что в юридической практике попадаются такие показания, которые, по-видимому, лишены всякой вероятности по своей запутанности, кажущейся ходульности, и, наоборот, самые естественные положения действующих лиц оказываются вымышленными…

— Для чего же вы мне не открыли всего с первого раза? — спросил я Пыльнева.

— Я начал было говорить в первом показании правду, — отвечал он, — но был нерасположен к откровенности с вами. Сверх того я не знал, в чем обвиняюсь, я боялся повредить себе. Да и привычка к уловкам старого судопроизводства.

— А ремень?

— О ремне положительно ничего не могу сказать вам, — проговорил Пыльнев, пожимая плечами, — может быть, я его выронил в санях извозчика, как говорил вам, а может быть, кто-нибудь вытащил из венгерки и в «Эльдорадо».

Однажды вечером, лежа на диване в своем кабинете, я продолжал анализировать рассказ Пыльнева.

Если Пыльнев не лжет, то опять приходится теряться в догадках — был ли кто-нибудь после него в квартире убитой или нет? Если кто-нибудь был, то кто — мужчина или женщина и какой именно мужчина или какая женщина? Он говорит о перстне, который свалился у него с пальца. Отчего же этого перстня не найдено при осмотре квартиры Пыльневой? Неужели он взят тем лицом, которое совершило убийство? Но, может быть, его поднял кто-нибудь до посещения следственной комиссии. Если так, то и перстень, будь он найден, не служил бы неотразимой уликою. Кто же убийца? Неужели же Гарницкий? Но ввиду разноречивых показаний этого молодого человека со своим камердинером я дал им еще очные ставки, на которых Гарницкий и уличил последнего, что он подарил ему ремень такого точно образца, какой представил я, и камердинер сознался в этом, объясняя, что тот ремень хранится у него и в настоящее время запрятанным в доме; первое же показание сделано им ложно, для защиты молодого, всегда к нему ласкового барина.

Мать Гарницкого ездила ко мне каждый день и со слезами просила отпустить ее сына, хоть на поруки, к ней и представляла залог. Я принужден был выпустить его.

Чистосердечное признание, с каким Пыльнев передавал свой рассказ, мне не принесло никакой пользы. Я хватался, по пословице, «за гуж», но оказался «не дюж». Я не знал, что мне делать с его признанием. Юридически я был малоопытен и не имел таланта ловкого сыщика, что порою судебному следователю крайне необходимо.

Перечитывая и пересматривая дело об убийстве Пыльневой, я видел, что на мужа ее падает масса подозрений: разноречивые его показания, запирательство в посещении жены, самое посещение в ночное время, при враждебных к ней отношениях, кража писем, поцелуи и оклик ее по имени, который ее не разбудил, и прочее, и прочее. Масса несообразностей! Но, с другой стороны, какую же пользу принесло ему его признание, сделанное им по предъявлении уже всех улик? Против Гарницкого же было одно подозрение — поздняя явка домой, с проводами Пыльневой на квартиру. Но все собранные сведения подтверждали, что Гарницкий и Пыльнева находились в самых интимных отношениях, поводов к ссоре или ревности ни с той, ни с другой стороны не было. Переписка их, найденная в бумагах Пыльнева, не представляла также никаких подозрений. Показания о том, что происходило в квартире Пыльневой между молодыми людьми по возвращении их из театра, сделанные разновременно Гарницким и Пыльневым, были совершенно тождественны, и последнее вполне оправдало студента. Что же мне было делать? Для очистки своей следовательской совести оставалось произвести розыск перстня, чтоб успокоить Пыльнева и чтоб высшей судебной инстанции, куда я должен был представить дело, мое следствие могло показаться всецело законченным. Приметы перстня мне описал Пыльнев с мельчайшими подробностями и с указанием магазина, где он его приобрел. Я и отыскивал его, но нигде не находил. Однако какой существенный переворот в ходе дела могла произвесть и находка перстня в руках постороннего человека? Ему стоит только сказать, что перстень им найден, — и кончено, потому что невозможно же построить обвинение на том, что похититель совершил, ради этой вещи, убийство. И если б он был вор, то вместе захватил бы и лежавшие на столе золотые серьги, кольца, брошку, дамские часы и прочее, принадлежавшие покойнице. Целость этих вещей и в том случае, если б переписка ее в шкатулке была не тронута, также обнаруживала, что убийца был не только не вор, но знакомый Пыльневой, которому жизнь ее была неприятна. Последний эпитет я употребил случайно, но он внезапно навел меня на мысль, что Пыльнева в самом деле могла быть убита не по побуждениям любви или ревности, как я предполагал доселе, а по какому-нибудь другому поводу, потому, например, что она кому-нибудь мешала своим существованием. Кому же?

Я стал перебирать ее близких, составил гипотезу, по которой выгородил из круга убийц Пыльнева и Гарницкого, и тогда мое подозрение пало на лицо, стоявшее во все время следствия совершенно в стороне…

При этом предположении мне вспомнилось и одно восклицание этого лица — восклицание, заставившее меня предположить совсем не то, что предполагал я теперь. Меня охватил ужас! Мне представилась ярко освещенная картина убийства, и я почувствовал, что волосы как будто стали подниматься у меня на голове… Для улики этого лица нужно было действовать или медленно, скрытно и осторожно, или решительно, быстро и отважно. Я избрал второе и, соскочив с дивана, приказал подать себе форменное платье, оделся, взял извозчика и поехал в дом начальника местной полиции попросить у него секретной аудиенции, участия и помощи на завтрашний день. На дворе стояла отвратительная декабрьская гололедица; по торцовой мостовой, плохо усыпанной песком, скользили и падали лошади; резкий, холодный ветер разгонял мелкий дождик, проникал сквозь пальто и заставлял меня дрожать, увеличивая дрожь, происходившую во мне от внутреннего волнения.

При ложности моего подозрения за действие, на которое я решился, мне грозили разные неудовольствия и серьезная ответственность по службе.

Двадцатого декабря 186* года я встал ранее обыкновенного. От бессонной ночи глаза мои были красны, на щеках горел лихорадочный румянец; я хотел овладеть собою, принять спокойный вид — и не мог. Такое мое состояние заметил и швейцар, снимавший шубу. «Не больны ли вы, ваше благородие?» — спросил он. Не помню, что отвечал я ему, взбегая по лестнице. Письмоводитель мой, сидевший постоянно в особой комнате, рядом с моею, но никогда не присутствовавший при допросах, тоже с удивлением посмотрел на меня. Это был старый чиновник, доставшийся мне в наследство по моей должности, и человек неспособный, как я убедился.

В начале десятого часа я поджидал к себе двух лиц: священника — с крестом и Евангелием и одного свидетеля по делу об убийстве Пыльневой, еще не спрошенного. В четверть десятого, по моим часам, они прибыли, и начался допрос, кончившийся ровно в десять. Тогда я, выслав свидетеля, отослал с курьером следующую записку, приготовленную вчера, по адресу Ластовой:

«Милостивая государыня, Александра Васильевна! Вы просили меня прочесть вам мое следствие в окончательном его виде, по печальному делу об убийстве вашей сестры. Оно кончено, и я тороплю его сдать по начальству. Если вы остаетесь при прежнем желании, то я просил бы вас пожаловать в мою камеру теперь же. Считаю нужным прибавить, что вы очень обязали бы и меня, если б прибыли теперь: вам первым я обязан теми подробностями, которые осветили передо мною это дело и привели его к концу; вам же, быть может, буду я обязан и теми поправками, которые вы укажете мне при слушании его. Впрочем, вы свободны принять то или другое решение, т. е. бесконечно обязать меня своим посещением или устраниться от неприятных повторений подробностей этого слишком тяжелого для вас события. Во всяком случае, я прошу вас принять от меня выражение искренней моей благодарности за то доверие, которым вы удостоили меня, и проч.».