Что с нами происходит?: Записки современников — страница 38 из 73

Говорили, что метротектонический анализ не затрагивает художественного содержания музыки. И это была абсолютная неправда. Конюс везде и неизменно учитывал как раз это самое содержание, которое только и давало ему возможность расставлять свои метрические структуры в виде симметрии, когда эта симметрия возникала как тектонический строй взаимосоответствующих кратных повторов. Кроме того, в те годы, когда я знал Конюса, этих метротектонических анализов насчитывалось у него несколько сот, начиная с музыки XV века и кончая современной нам музыкой. Для меня это было каким-то громовым доказательством истинности метротектонизма. Всегда придирались к анализам у Конюса каких-нибудь отдельных и мелких музыкальных наблюдений, которые, правда, не всегда были удачны и требовали других подходов. Но отрицать на этом основании весь метротектонизм было равносильно запрету и всего литературного стихосложения.

Сторонников метротектонического анализа Конюса в мое время было мало. Но вот, например, в Москву однажды приехал какой-то крупный музыкальный деятель Германии (фамилии его я не помню). Так называемый ГИМН (тогдашний Государственный институт музыкальной науки) пригласил этого деятеля на одно свое заседание, где выступал Конюс с докладом о своем метротектоническом анализе на немецком языке. Я отчетливо помню тот энтузиазм, который вызвал доклад Конюса у почтенного немецкого посетителя, и как он подбежал после доклада к Конюсу с восторженными и благодарными рукопожатиями.

В 20-х годах Конюс однажды ездил во Францию, где он виделся с Кусевицким и изложил ему свою метротектоническую теорию. Конюс мне сам рассказывал, что после прослушивания его анализа и после демонстрации этого анализа на фортепиано Кусевицкий полез за деньгами и сказал: «Вот вам тысяча рублей, которую вы сейчас же должны истратить на немедленное издание популярной брошюры о вашем анализе. Этот анализ должны знать все музыканты. И сделайте это немедленно».

Мне кажется, что Кусевицкий — это в те времена огромная фигура в музыкальном мире, и мнение такого выдающегося музыканта должно было бы иметь решающее значение. Но если принять во внимание ту низкокультурную музыкально-теоретическую среду, о которой я сказал выше, то слабая популярность теории Конюса была для тех времен явлением вполне естественным. И это только потому, что Конюса интересовала сама музыка, сам музыкальный процесс, а не те побочные явления, которые всегда сопровождали исторически известную нам музыку. Что же касается реально существующих исследований и учебников по теории и гармонии, а также по другим областям музыки, то подобного рода литература имеет у нас хождение и популярность скорее из-за ее практически-технической необходимости для композиторов и для фактологических обобщений истории музыки. Ведь необходимо же, в самом деле, для всякого образованного музыканта знать, что такое соната, или что такое симфония, или что такое фуга и контрапункт.

Это чисто практическое и фактически-техническое отношение к музыке всегда как раз и мешало широкой популярности метротектонической теории Конюса. Меня удивило мнение С. С. Скребкова, высказанное им незадолго до его кончины в 1967 году. Скребков был моим слушателем в консерватории, не в пример прочим музыкантам глубоко интересовался философией и эстетикой и в течение многих лет заведовал кафедрой теории музыки в Московской консерватории. На мой вопрос, как в настоящее время его кафедра относится к метротектоническому анализу Конюса, он ответил: «Этот анализ, можно сказать, у нас совсем забыт». А С. С. Скребков был очень близок к моим философско-теоретическим построениям и даже готовился вместе со мною издать большой курс под названием «Музыкальная эстетика в системе» с использованием высоко ценимой им моей старой работы «Диалектика художественной формы» (М., 1927). И характерно, что даже и такой глубокий знаток музыки, как Скребков, и такой, как он, приверженец музыкального теоретического систематизма все-таки относился к метротектоническому анализу Конюса весьма сдержанно и безучастно.

В свой последующий этап научной работы я отошел от музыкальной эстетики и плохо представляю себе, что творится сейчас на кафедре теории музыки Московской консерватории. Поэтому давать надлежащее объяснение слабой популярности Конюса я в настоящее время не берусь. Я знаю только одно — это ласкающе обворожительный образ Конюса, глубочайшего скептика в отношении всего немузыкального, что говорилось о музыке, но скептика творческого и светлого. Этот светлый скептицизм, защищавший музыку от всего немузыкального, был характерен также и для всей личности Конюса, добродушной, но твердой, всегда принципиальной, но сговорчивой, всегда смелой и бесстрашной, но в глубинном смысле спокойной и уравновешенной.

В конце 20-х годов ректором консерватории был назначен Болеслав Пшибышевский, хотя и сын известного польского писателя, но отчаянный вульгарист и деспот. Он начал с того, что переименовал консерваторию и дал ей название «Высшая музыкальная школа имени Феликса Кона». Посыпались бесконечные изменения учебного плана, произошло дикое сокращение теоретических и беспримерное раздувание политэкономических курсов. Пшибышевский говорил, что самое главное — это политическая образованность студенчества, а музыка придет сама собой. Родившись в высоко культурной семье, Пшибышевский получил хорошее музыкальное образование, так что во время совещаний он вдруг вскакивал с места, подбегал к роялю и проигрывал краткие, но подчеркнуто-виртуозные пассажи из старой музыки. Это была чистейшая показуха, и после своей краткой, но высоко виртуозной игры он тут же возвращался и продолжал вести заседание. В обращении с сотрудниками он всегда был абсолютно галантен, но ото всех требовал обязательного проведения сплошной политической агитки.

Многие консерваторские профессора стали подавать в отставку, и среди них такие крупные и популярные деятели, как А. Б. Гольденвейзер или К. Н. Игумнов (правда, отставка эта наверху не была принята). Я тогда спросил у Конюса: «А вы не боитесь, что Пшибышевский вас отчислит без всякого вашего прошения об отставке?» Конюс ответил на это с таким мудрым спокойствием, которому можно было только позавидовать. Он сказал: «Таких типов, как ваш Пшибышевский, я на своем веку видел немало. И всегда это были только однодневки». И действительно, через год-два Пшибышевский куда-то бесследно исчез, и какова была его судьба, об этом лично я ничего не знаю. Знаю только одно: мы оба с Конюсом согласились в том, что Пшибышевский — это прохвост. И история только подтвердила наши взгляды.

Среди умственных страстей своего века Конюс был скептик, но весьма добродушный, спокойный, мудрый и светлый скептик, неизменно сохранявший позицию здравого смысла и, как мне кажется, неизменно игравший поэтому высокую роль хранителя общественного благоразумия.

Побольше бы таких скептиков!

И. ТолстойРусские духоборцы

В июле 1982 года я впервые летел в самолете маршрута Москва — Монреаль — Ванкувер. Советская делегация направлялась на Международный объединенный симпозиум духоборцев, молокан, меннонитов и квакеров. В нем принимали участие представители религиозных сект, общественные и политические деятели, проповедники и ученые из США, Канады, Европы и Советского Союза. Это была первая в истории встреча подобного рода, в таком составе, но самым важным были поставленные этим международным симпозиумом цели — объединение усилий всех людей мира в борьбе за мир и разоружение, провозглашение идеалов братства людей и счастья на Земле.

Мы летели восемнадцать часов, и было вполне достаточно времени, чтобы еще раз, уже в самолете, о многом подумать… Всё ли мы знаем о происхождении и сложной истории этих сект, как сложилась судьба семи тысяч русских духоборцев и их многочисленных потомков на чужбине? Знают ли внуки и правнуки духоборцев, покинувших Россию свыше восьмидесяти лет тому назад, Льва Николаевича Толстого, читают ли его, и если читают, то на каком языке? Сохранили ли они традиции предков и их верования?

Я мысленно перебирал в памяти события новой и более отдаленной истории духоборцев и убеждался, что слишком мало знаю. Духоборчество всегда противостояло официальной церкви и государственности. В России это учение особенно широко распространилось во второй половине XVIII века в Харьковской, Екатеринославской, затем Тамбовской губерниях, а оттуда среди донских казаков, и на юге — в Херсонской, Таврической, Астраханской губерниях. Известны были очаги с духоборческим населением и в Курской, Воронежской, Пензенской, Симбирской, Саратовской, Оренбургской губерниях и в центре России.

Духоборческое движение возникло в России как форма протеста среди государственных крестьян. Они, как известно, пользовались относительной свободой сравнительно с помещичьими: они выплачивали ренту и не знали произвола крепостников, отличались демократизмом и свободолюбием, вылившимся в особые религиозные формы. Особенно быстрое распространение среди государственных крестьян идей духоборчества связывается историками с периодом царствования Екатерины II.

В основе духоборчества — протест против насилия над человеком, признание равенства и братства всех людей. Духоборцы проповедовали и там, где могли, проводили в жизнь общинное устройство, отрицали государственную власть — армию и полицию, отрицали всякое убийство, поэтому отказывались от подчинения гражданским законам империи, а значит, и от солдатской и полицейской службы. Они не признавали официальную церковь и ее представителей — духовенство, иконы и церковные обряды, потому что веровали в то, что Бог в само́м человеке, находится в душе каждого человека и проявляется в любви к другому человеку, ко всем людям. «Бога мы представляем, — говорят духоборцы, — что он есть неограниченная любовь. По силе этой неограниченной, всеобъемлющей любви держится все существующее. Зло разрушает, любовь созидает. Любить ближнего — значит осуществлять любовь к Богу. Приобретая любовь, мы приобретаем Бога в сердца наши. Поэтому мы стараемся не разрушать жизнь, в чем бы она ни была, в особенности человека. Человек есть храм Бога живого, и разрушать его незаконно».