Что сказал табачник с Табачной улицы — страница 101 из 121

Когда солнце ушло, за окном была улица какого-то подмосковного городка.

Молодая женщина постучала по капоту, помахала рукой в цветной варежке, постойте, мол, и глянула на них, будто их не видя.

Дети шли в школу. Все было сном.


Объехали красный кирпичный, будто заледенелый дом, въехали во двор к штабелям железных кроватей и побежали к черному входу. Глинский опять потерял калошу, остановился было, но его тянули за рукав. Он вырвался и все-таки взял калошу.

Было видно, как во двор быстро въезжали еще «Победы» и бежал человек с судками.


Коридор был действительно гостиничный, красная с зеленым дорожка, много фикусов, но впереди, сзади и по бокам шли люди с одинаковыми лицами и в похожих пальто.

Горничная с бельем и ящиком не разрезанной для уборной бумаги стояла лицом к стене и так же стояла дежурная. Укутанный паром, как паровоз, клокотал титан.

Слева открылась дверь номера, но тот, кто шел впереди Глинского, впихнув человека в пижаме с чайником обратно, ногой с грохотом захлопнул дверь. Дверь тут же открылась опять, тот в пижаме был с норовом, и один из сопровождающих шагнул в номер, грудью оттесняя любопытного. Они не то бежали, не то шли. Перед ними милиционер нес два ведра кипятку. Чтобы не обжечься, он был в перчатках. Дверь впереди была открыта. «Семейный люкс» — табличка с золотом на двери. Большое мутное зеркало, в нем Глинский увидел всех и не узнал среди всех себя. Чтобы узнать себя, снял шапку, поднял вверх и опять надел.

В номере на столе было много бутылок боржома. У края стола сидел Стакун и выкладывал из мелочи узор. Стакун был без шинели, без кителя и даже без рубашки, в майке, в галифе с лампасами и босой.

Во второй комнате человек с зашитой заячьей губой торопливо выкладывал на стол бумаги.

— Генерал-майор Глинский. — Одна из бумаг испачкалась в яйце, и он осторожно вытер ее портьерой. — Ставлю вопрос, прошу отвечать продуманно и четко. Отказываетесь ли вы от того, что, являясь связником террористического сионистского центра в Лондоне с группой военных врачей-вредителей в СССР, убили второго сего года во дворе своего дома связника из Швеции. Если отказываетесь, распишитесь… Вот здесь, вот ручечка.

— После, после, в другой раз… — Штатский в каракулевой ушанке, он так и не снял ее, провел рукой по лицу Глинского, втянул носом воздух. — Парикмахера, ванну, форму, живо. Иди, иди, — и пятерней стал толкать Глинского.

Возник еще один штатский с кителем Глинского, на кителе были навинчены ордена, и с сапогами.

— Труба, — сказал штатский и помахал сапогами. — Они не его. Двойника нога на два номера меньше, — он сел на корточки и приложил сапог к босой ноге Стакуна.

Глинский почувствовал, как хрустнула шея, когда он повернул голову к Стакуну.

— Я попробую одеколоном и клинышком, — торопливо забормотал штатский и начал лить в сапог одеколон из флакона. — Номера-а нет, нет номера, им, генералам, шьют…

— Штаны мне доставьте. — Стакун включил и выключил настольную лампочку. — А то галифе не отдам, — сказал он.


— Нет, не в другой, — закричал тот, с заячьей губой, который требовал у Глинского подпись. — Есть отказ — одна песня, нет отказа — я против… — и брызнул слюной.

— Да и х… с тобой, что ты против, — сказала «каракулевая ушанка». Он промокнул очень гладко выбритое лицо пресс-папье. — Ныряй в ванну, генерал, тридцать секунд, понял?! — И, поглядев на Глинского, добавил, щелкнув Стакуна по лбу: — Все в нем, вишь, хорошо, а что хуево, секрет… Парикмахер где, ну?!

Штатский лил в сапог очередной флакон и качал головой, очень сильно пахло одеколоном. В ванной, куда шагнул Глинский, в пару угадывалось зеркало в золотых вензелях. Глинский опять не узнал себя и поднял руку. И тот, в каракулевой ушанке, будто понял или понял на самом деле и набросил поверх грязного, с вырванными пуговицами пальто Глинского генеральскую шинель.

— Вот так, — сказал он. — Не нагой войдешь в мир иной, а в мундире, верно?! Это все евреи придумали, нагой, нагой, — и опять толкнул Глинского в спину.

Над зеркалом было открыто окно, и пар устремлялся в мороз. За окном было дерево, на ветке сидела большая птица и внимательно смотрела на Глинского.


Так же стремительно, почти бежали они по коридору. За ними вдруг устремилась горничная, хромая старуха, стала показывать Глинскому прожженную утюгом простыню и крикнула:

— Зачем они толкаются?..

Глинский не сразу понял, что кричит она ему, потому что он один здесь в форме и потому что он генерал.

Сапог жал, тошнило от запаха одеколона. Все, что происходило, происходило вроде не с ним, а с кем-то другим, мокрым, казалось, даже шинель промокла, с отчаянно болящим задом и порванным ртом человеком, зачем-то выставляющим из-под шинели китель с орденами и лауреатской медалью. Он, этот другой человек, выставлял ордена, как будто они могли его защитить, поэтому шел боком, а получалось, будто он военачальник среди приземистых и крепких людей.


Грязно-белая машина буксовала в стороне. К машине почти бежали. «Победа», «воронок», «Шампанское» — все здесь. Растерянный лейтенант из «воронка» торопился навстречу с бумагами, арестованного у него забрали, накладная нужна, что ли, или как там у них, человек с заячьей губой что-то доказывает «каракулевой ушанке», а вот и Стакун рядом, в драном, застегнутом под горло, его, Глинского, пальто, серые брюки, дали все ж таки, в зубах трубка «Данхилл», его, Глинского, из дома. И смотрит доброжелательно, спокойно, будто знакомого в отпуск провожает.

У самой машины среди всех этих людей Глинский опять поскользнулся и, вставая, увидел вдруг, что машина стоит на обрыве, земля внизу уходит черт знает как далеко и там, по этой земле ползет пассажирский поезд с белым паровозным паром и черными дымками над вагонами.

Ковер в машине был уже не скатан, рядом сел всего один, и в заднее окно Глинский опять увидел поезд.

— Астраханский, — хохотнула «каракулевая шапка». Машину толкнули, она пошла юзом, ударив лейтенанта, уже невидимый паровоз загудел, а когда кончил гудеть, навстречу неслись деревья под снегом и в солнце.


Грязно-белая машина остановилась на шоссе у деревянной будки. В блестящих, не тронутых пылью сугробах были аккуратно прорыты тропинки, и сразу же из-за КП выехал тяжелый черный, будто только что вымытый и отполированный ЗИМ на белых колесах.

Машина приткнулась к обочине, стояла как-то несмело, и те, что сопровождали Глинского, не сделали от нее ни шагу. Из ЗИМа вышел майор госбезопасности, в тонких сапогах, приталенной шинели и синей фуражке на морозе, открыл заднюю дверь и, вежливо и сухо козырнув Глинскому, предложил сесть назад. На сопровождающих Глинского он вообще не смотрел.

Сапог запнулся о порожек ЗИМа, подметка надорвалась, пропустив холод и снег.

Садясь в огромное кожаное нутро, Глинский поднял голову и опять увидел голые ветки и огромную внимательную птицу, смотревшую с этой ветки на него. ЗИМ тронулся.

Майор сидел впереди, он вдруг сухо спросил:

— Почему так пахнет одеколоном, товарищ генерал-майор, придется умыться…

— Это сапог размачивали, — медленно сказал Глинский. — Я, видите ли, был арестован, — он поискал еще слово, но не нашел и сказал «избит». — Мне изготовили двойника ради циркового представления на судебном процессе, очевидно… — губа в углу рта лопнула, он вытер ее запястьем, а запястье о ковер обивки, и замолчал, почувствовав, что говорить бесполезно.

Синяя фуражка была совершенно неподвижна. И в зеркальце Глинский увидел, что майор спит, оттопырив длинную нижнюю губу.

Шофер включил приемник, и знакомый уже женский голос произнес:

— Прелестная, прелестная вещь юг, — и заиграла гитара. Продолжалась та же постановка.

ЗИМ резко свернул, майор как по команде проснулся.

— Прошу извинить, — сказал майор и задернул перед Глинским белую занавеску.


Машина остановилась, дверь открыли, он вышел и увидел высокий штабель дров и торопящегося по аллее человека на костылях, с ногой в гипсе, в длинном ратиновом пальто. Человек вдруг остановился и пошел прочь.

ЗИМ дал назад, открыв не то лес, не то сад. Летчик в расстегнутом мундире играл с рыжей собакой. Он поднял на Глинского лицо, глаза были заплаканы. На аллее стояла лошадка с обмерзшей мордой, в санях в снег была воткнута лопата. Дальше в глубине топилась баня.

Глинский с майором быстро поднялись на крыльцо чем-то похожей на барак, приземистой двухэтажной дачи.

И вошли не то на веранду, не то в тамбур. Здесь пахло морозом, рассолом, зимним обжитым домом, стояли засохшие саженцы, на поломанном шахматном столике — недавно сделанные скворечники. Не раздеваясь, они прошли коротким коридором и стали подниматься по очень узкой деревянной лестнице. На ступеньке сидела женщина, она плакала, нога была волосатая, без чулка.

Они захотели обойти ее, но она махнула майору рукой. Майор послушно пошел обратно вниз, за ним пошел Глинский. Здесь появился человек, и у Глинского приняли шинель. Они прошли еще по коридору. Навстречу вышел немолодой, сильно небритый кавказец в мятой рубашке со спущенными подтяжками, в шлепанцах, мучительно знакомый, откуда, Глинский не знал, с несчастными растерянными глазами. Внимательно посмотрел на Глинского, погрозил ему пальцем. Вдруг заплакал, ушел и тут же вернулся со стаканом воды и таблеткой. Принял таблетку и сказал:

— Пирамидон.

Где-то в доме слышались голоса.

— Хочешь есть? — спросил человек и, не дожидаясь ответа, добавил: — Иди, помоги, — и, взяв Глинского за руку, повел коротким коридором мимо открытой двери нечистой уборной с горшком и судном на полу, мимо сваленных кучей грязных обмоченных простыней, мимо двух аппаратов искусственного дыхания.

— Не работают, — сказал кавказец. — Эх!

В комнате лежал старик, пораженный инсультом, небритый, рябой, с кривым, медленно шевелящимся ртом, будто не вмещающим распухший язык. Рядом сидела женщина с бессмысленным лицом, по-видимому, все-таки врач. Агония сотрясала тело старика, затылок, шея, заушные впадины были в пиявках.