Что сказал табачник с Табачной улицы — страница 15 из 121

А тракторист:

— О-хо-хо-хо!

Нажал на газ своего трактора — пых-пых-пых! — и уехал. Только синий дымок остался.

Я не смотрю влево. Зачем мне туда смотреть?! Лучше смотреть на синие баллоны, на которых образовывается иней. Слева от меня бывшая кочегарка. Там все наши меряются ростом. Осколками кирпича отмечают на стене, у кого какой рост. Мне мериться не надо. Зачем мне мериться, когда я и так знаю, что я самого маленького роста. Меньше, чем Ушан. Хотя Ушан младше меня, и я должен быть больше, а я меньше! Я встаю и, размахивая руками, иду к кочегарке. Не ждать же, когда позовут! Я сам снимаю калоши, ведь в них можно подложить бумажку или картонку. Надо мной скрипит и сыплется штукатурка. Это меня отметили кирпичом. Я напрягаю лицо, чтобы не крутить носом, я всегда кручу носом, когда расстроен, но у меня ничего не получается. Тогда я надеваю на руки калоши, встаю на четвереньки, лаю и бегу вокруг сугроба. А сам спиной жду всяких оскорблений. Но их нет. Я поднимаюсь и, еще не веря, с калошами на руках подхожу к стене.

На стене отметки красного кирпича. Вот они, отметочки! А вот и моя — самая крайняя, самая красная и жирная. Это уж Обезьян постарался. А через одну от нее еще отметочка, и эта отметочка ниже моей. Явно ниже. Тут и сомнений быть не может. Ниже, и все.

— Что же ты молчишь, Обезьян проклятый? — кричу я. — Что же ты больше не говоришь, что я лилипут самого маленького роста. Скоро я буду выше вас всех! Я буду как эта парадная! Я это знаю совершенно точно. Мне давно сказал доктор в поликлинике. Просто я молчал! — я поворачиваюсь и иду по двору. Мимо меня быстро бежит к парадной Ушан. Нос у него покраснел, шнурок на ботинке развязался и волочится за ним.

— Лилипут съел соли пуд, — кричу я и смеюсь, хотя сам чувствую, что ненатурально.

Ушан не отвечает, только втягивает голову в воротник фиолетовой фуфайки, который торчит из-под пальто. Ушан худенький, а Толян-Обезьян, наоборот, весь квадратный.

— Лизавета-а-а! Обедать!

— Сейчас!

Фр-р-р-р — на окне, где открывали форточку, взлетели и сразу же опустились и завертелись, устраиваясь, голуби. Голуби тоже любят, когда солнышко.

— Бобка! Обедать!

Это уже меня.

— Сейчас.

В нашем окне на шестом этаже отражается высокое голубое небо и белые облачка. Иногда эти облака закрывают солнце, иногда открывают, и наш двор то темнеет, то светлеет. Когда солнце вспыхивает, то на снегу появляется моя тень. Приятно иметь такую большую тень. Еще недавно моя тень была гораздо короче и не доставала рукой до стены. А теперь я вырос, и тень выросла. Расти, расти, моя тень! Ну-ка давай еще немножко! Я сгибаю и разгибаю руки, и моя тень достает то до парадной, то почти до подворотни.

Фр-р-р-р — опять взлетают с подоконника голуби.

«Признайся мне в своей святой изме-е-е-не», — заиграла музыка в молочном магазине. Там тоже объявили обед, и тетя Клава в белом халате вынесла пустой бидон из-под сметаны.

— Может, ты не мальчик? Может, ты светофор? Или опять старая рана открылась? Еще с Гражданской?! — тетя Поля хватает меня в охапку, валит на скамейку и начинает щекотать. Тете Поле всегда жарко, и она всегда ходит без пальто. Ей все говорят: «Холодно, Поля». Она отвечает: «А мне жарко».

Сначала я сержусь и отбиваюсь, потом и сам начинаю хохотать.

— Бо-о-о-обка, обедать!

— Сейча-а-ас!

— Иди, иди, Бобка! — тетя Поля отпускает меня и идет через двор к подворотне. Наш дом старинный, и подворотня старинная, покрытая белым кафелем.

— Призна-а-айся мне в своей свято-о-ой измене! — опять играет, повторяет пластинка в молочном магазине.

А из подворотни, почти с самой улицы, смотрят прямо на меня двое высоких военных в серых шинелях с ремнями, в одинаковых черных усах, с двумя одинаковыми желтыми чемоданами с железными уголками и в фуражках! В фуражках! В фуражках! Вы понимаете? А ведь у нас зима! И уж если это — не оказия от моего папы старшего лейтенанта Иванова, которая прибыла за мной с Кавказских гор, тогда уж извините. Мне бы встать, мне бы крикнуть им: «Это я! Это я, Боря Иванов! Это вы за мной приехали! Скорее, не мешкая, заходите в наш двор». Но вместо этого я почему-то продолжаю сидеть на скамейке.

Фр-р-р-р — разом взлетают голуби со всех подоконников. Фр-р-р-р.

Тетя Полина неожиданно поднимает руки вверх, и вся вдруг вспыхивает. Окна, снег и сосульки, и белый кафель в подворотне — все тоже вспыхивает невозможно белым слепящим взрывом… Я даже хватаюсь рукой за лицо, а когда через секунду отрываю руку, вся подворотня забита дрожащими белыми лучами и никаких военных там нет.

— Стойте, — кричу я им. — Эй! Стойте! — и бегу через подворотню. — Остановитесь!

Из белых дрожащих лучей вдруг возникает незнакомая девочка с длинной черной собакой таксой.

— Ты откуда? — ору я на нее. — А где военные? С желтыми чемоданами?

— Отстань, дурак! Ма-а-а-ма!

Тьфу. Я выскакиваю на нашу улицу Желябова. Направо смотрю — нет, только к нам трамвай заворачивает. Налево — тоже нет, только другой трамвай от нас уезжает. И вся улица от солнца белая и трясется.


Прямо на меня идет тигр. Тигр желтый в черную полоску, я бегу в коридор и приношу из большого кресла нашего кота Пушка. Когда я возвращаюсь, то тигр разделен на две части. Вместо экрана у меня дверь, и она открыта. Я закрываю дверь, и тигр соединяется.

— Смотри, Пушок, смотри…

Но Пушок не хочет смотреть на тигра, хотя тигр его родственник.

Если бы у меня была собака, ей было бы интересно смотреть на волка. Но у меня нет собаки. А вон белый медведь. Он стоит на льдине. Винторогий баран стоит на камне, а вокруг него скалы. Я подхожу к самым дверям, рассматриваю скалы и пытаюсь дотянуться до них рукой. Мама приходит из кухни, приносит стопку глаженого белья и идет через комнату, закрывая лицо от луча моего волшебного фонаря.

— Давай купим собаку, мама…

— Купим… А потом ты уедешь к папе, и что я буду с ней делать?

Я поворачиваю ручку, и на двери возникает змея, которая ползет по суку. Мама ходит взад-вперед по комнате.

— Мама, — кричу я и хохочу, — у тебя змея на платье… Вот посмотри, посмотри, у тебя змея на платье…

Мама подходит к окну и отдергивает штору. За окном яркий день и солнце еще светит вовсю.

— Хватит сидеть в темноте… — говорит мама, — лучше посмотри, какая прелесть на улице…


Одни звонки звонят звонко, другие дребезжат, есть и такие, которые хрюкают по-поросячьи, и их надо поворачивать. Когда я поднимаю такой трезвон, то все сначала спрашивают:

— Что, что случилось?! Ты что, мальчик, с ума сошел?!

А я всем отвечаю:

— Приготовьтесь, пожалуйста, сейчас мы будем отключать воду… — и бегу дальше.

Все мне вслед спрашивают:

— Какую воду? Зачем воду? Что за безобразие! И кто это, интересно, мы?!

Но отвечать мне некогда, квартир в нашем подъезде много, а я один. В нашу квартиру я не только звоню, но еще поворачиваюсь спиной к двери и шандарахаю в нее каблуком. Мама сразу:

— Ну ты что, Бобка, с ума сошел?

А я говорю:

— Возьми, пожалуйста, большую чашку с цветком, налей в нее воды с сиропом и дай мне… А воды больше не будет. Мы ее сейчас отключим.

Моя мама ничем от других не отличается:

— Какое безобразие! Почему это опять воды не будет?.. И кто это, интересно, мы?!

— Дашь ты мне воды или не дашь?!

Ну, в общем, бегу я с этой самой водой через двор прямо к электросварщику. Дело в том, что на сварку нельзя смотреть, потому что можно себе испортить глаза раз и навсегда. Электросварщик так и говорит:

— Что, глаза себе хочешь испортить раз и навсегда?!

А я:

— Да вы что — я же по квартирам предупреждал… — и сразу протягиваю ему чашку.

— А чашка зачем?

— Вы в прошлый раз пить хотели… Пусть уж будет…

А он:

— Слушай, может, тебе щиток подойдет? Тоже хорошая вещь.

Я молчу. Зачем мне щиток?

— Ладно, — сдается электросварщик, — веди своего Носача…

— Не Носача, — говорю, — а Ушана. У нас два Толи. Толя Ушаков — он Ушан, понимаете? И Толя Зверев… Толя Зверев… Обезьян… Потому что ведь обезьяна — зверь… — объяснил и бегом во второй двор.

Там под всеми окнами второго этажа торчат каменные морды. Одни свирепые с клыками, другие грустные без клыков. Наша дворничиха тетя Поля, например, живет под лицом с клыками. Хотя это ничего не обозначает. Ушан сидит под грустной мордой на крыше железного гаража и ест большое яблоко. Он не просто ест яблоко, он растет посредством моего приспособления. К его ногам привязана сетка-авоська, а в ней белый силикатный кирпич. Кирпич тяжелый, он тянет Ушана за ноги, и Ушан растет.

— Ты зачем на узел завязал? — Ушан всегда недоволен. — Надо было на бантик… Мне же самому не отвязать…

— Все неправильно, — кричу я снизу и лезу к Ушану на гараж, — если бы ты весь висел, то рос бы от шеи, а так что… одни ноги?!

— А если ноги отпадут… Они же не железные, они же на жилах держатся…

Я ложусь на крышу гаража, зубами развязываю узел на сетке-авоське, и мы по очереди прыгаем в сугроб.

— Знаешь, Бобка, — Ушан на бегу рассматривает свои ноги, — так не видно, а по штанам, кажется, уже немного вырос. Отдай ты мне, Бобка, свое приспособление… тебе врачи сказали, ты и так вырастешь, а мне они ничего не говорят. Здравствуйте, — это он уже электросварщику.

Маска электросварщика огромная. В ней темно-синее стекло, и она пахнет пламенем, от которого все на свете плавится. На маске брезентовые плечи, она надевается на меня до самого пояса. Это, конечно, неправильно, и маски так не носят. Зато можно себе представить, что это батискаф, в котором я опустился на дно океана, или что у меня такой дом на одного человека. Он стоит посреди снегов, а вокруг волки, и я их не боюсь. Я медленно переставляю ноги и иду по двору, стекло на маске темно-синее, почти черное, и все вокруг делается тоже черным. То есть не черным, а вроде сине-черным или черно-синим. Снег черно-синий, и окна черно-синие, и тетя Полина вытряхивает черно-синюю скатерть. Вот два высоких моряка стоят в подворотне у списка жильцов, и чемоданы у них в руках черно-синие. А вот у крана во втором дворе очередь жильцов с кастрюльками и бидончиками. Воды отсюда не видно, но, наверное, она черно-синяя, как чернила.