Вот мой двор. Вот мои товарищи. Они катят по двору тачку. То есть сейчас они ее не катят, а останавливаются и смотрят на меня. А я смотрю на них.
— Эй, — кричу я им, — идите сюда. — И сам иду им навстречу. — У меня есть важное сообщение. Вот оно, мое сообщение: Иван-дурак на самом деле вовсе не дурак. Вы просто невнимательно слушали. На самом деле дураки первый брат и второй. А Иван-дурак очень умный человек. Он всем помогает — раз! Потом он храбрый, добрый и благородный. Так что можете называть меня Иван-дурак. Я не отрекаюсь.
Сам чувствую, что не так получается. Как-то у мамы лучше выходило. Ну да все равно, сказал и сказал. И нечего тут. Я поворачиваюсь и неторопливо иду к скамейке. И вдруг слышу сзади себя.
— Бобка — Иван-дурак! Бобка — Иван-дурак!
Сначала тихо, а потом все громче и громче. Как будто не было моего сообщения.
— Вы сами дураки, — оборачиваюсь я. — Вы слушали невнимательно.
Я сижу на спинке скамейки, которая торчит из-под снега, и сам себя уговариваю:
— Хорошо, — уговариваю я сам себя. — Очень даже хорошо, что Иван-дурак! Просто даже замечательно! Этим надо гордиться! Пусть себе.
А они тачку вокруг меня возят.
— Бобка — Иван-дурак!
— Иван-дурак, ты в какой квартире живешь?
Или:
— Иван-дурак, сколько времени?
И тачку тоже не просто возят, а возят в том смысле, что я Иван-дурак.
Погода великолепная. С крыш капли капают. Воробьи громко чирикают. И крики о том, что я Иван-дурак, разносятся по всему нашему двору. А может, даже по всей нашей улице. И во мне где-то в животе вдруг начинают разговаривать два голоса. Один толстый голос, и он медленно говорит:
— И хорошо, и хорошо… И пусть.
А второй то-о-оненький и быстро повторяет:
— Ой, нехорошо! Ой, нехорошо! Ой, стыдно! Счас товарищи Чистовичи придут… Что бу-у-у-дет?!
— Я горжусь, горжусь, — шепчу я.
Я терплю еще немного, потом встаю, иду прямо через снег и плюю в Толяна. Мой плевок не долетает и шлепается на снег. Теперь все затихают и ждут, когда Толян накопит ответную слюну Я тоже коплю. Чем больше слюны, тем лучше. Мы выдавливаем нашу слюну из щек, от чего уши у нас шевелятся, мы топчемся на снегу и сопим.
Тьфу. Это Толян.
Тьфу. Это я.
Тьфу. Тьфу.
Тьфу. Это Толян.
Тьфу. Это я.
Тьфу.
Тьфу.
Тьфу.
Тьфу. Кто-то больно хватает меня за ухо. Это тетя Настя, наш почтальон. Она толстая, как бегемот, и когда сердится, то краснеет.
На каждом боку у нее по большой сумке, набитой газетами.
— Ты зачем в Толика плюешься? — краснеет тетя Настя.
— Он первый начал. Отпустите меня… Вы права не имеете…
— Ну и врун же ты, Бобка, — тетя Настя отпускает мое ухо, — будто я не видела…
Тетя Настя — бегемот, топает через двор, сумки с газетами качаются у нее на боках. Ухо у меня болит. Я прижимаю его ладонью и тоже иду через двор.
На крыше гаража между мной и Ушаном стоит черная клетчатая сумка с бантиками на ручках, а в сумке кирпич. Это новое приспособление Ушана. Оно удобнее моего. Мы сидим, молчим и кидаем снежки в кусок стекла, который блестит на солнце. Я не знаю, о чем думает Ушан. Мне грустно.
Мы сидим на кухне у Ушана и мечтаем. Двери закрыты, здесь тепло, газ гудит, и немного хочется спать. Мама говорит, что на огонь и воду, с тех пор как мы были первобытными людьми, можно смотреть часами. Раньше я с ней не был согласен, а сейчас согласен. Газ в горелке синий, а таз белый. Вода в тазу бурлит, мои штаны в нем медленно крутятся, то одна их часть выплывает на поверхность, то другая.
— Хорошо, чтобы цвет тоже получился дивный, — мечтаю я. — Какой-нибудь другой, но тоже дивный… Как ты думаешь?
— Смотри, штрипка для ножа выплыла, — говорит Ушан. — Интересно, отчего это они крутятся?
— Их пузырьки крутят… Сначала один пузырек поддает, потом другой.
— Наверное, пузырьки, — соглашается Ушан. Он подливает в таз уксус и размешивает линейкой.
— Ты не много льешь уксуса, Ушан? — тревожусь я.
— Наоборот, еще мало. Бабушка больше льет. А то вся твоя краска в первый же день обсыплется… А уксус закрепляет… — он садится на корточки и достает из шкафа новые пакетики. — Вот еще небесно-голубой есть. И красный есть. Но он не годится…
— Красный не годится, — соглашаюсь я, — сыпь цвет неба.
Ушан залезает на табуретку, высыпает в таз еще голубой краски и опять размешивает линейкой.
— Ловись, ловись, рыбка, большая и маленькая, — говорит он. — Не бойся, Бобка. Чего, чего… я вообще-то не сильный, но руки у меня золотые… Спроси у бабушки.
Я с уважением смотрю на золотые руки Ушана, которые размешивают краску линейкой.
— Видал? — Ушан показывает мне линейку, ставшую синей.
И тут мы оба подпрыгиваем, потому что на холодильнике громко звонит будильник. Вдвоем мы волокем фыркающий таз и, отворачивая лица от горячего, пахнущего уксусом пара, сливаем в раковину воду. Раздается громкий шлепок. Это в раковину свалились мои штаны. Через густой, еще поднимающийся из раковины пар я вглядываюсь, и вот уже видны лежащие на белом дне мои новые английские штаны. Они черные. И это даже не штаны, а так… Какая-то куча, и все. Куча, и все. Я медленно вытягиваю перед собой руку, осторожно дотрагиваюсь до них указательным пальцем.
— Это… — говорю я. — Чего это они черные?
— Ха! — неуверенно отвечает Ушан и тыкает в штаны своей линейкой. Он тыкает в них линейкой, и из них сразу же выливается синее.
— Ты что? — вдруг кричит он. — Они же мокрые… Что ты меня путаешь. Я прямо даже испугался… Уж чего, чего… А руки у меня в дедушку… Спроси у бабушки… — он выставляет передо мной перепачканные краской руки с обгрызанными ногтями… — Понял?!
— Конечно, понял, — радостно соглашаюсь я. — Я же ничего такого не сказал. Конечно, они мокрые.
Ушан пускает на штаны холодную воду и немного посыпает их сверху небесной краской. На всякий случай. Потом мы вдвоем выжимаем штаны, забираемся на табуретку, развешиваем их над газом, отходим и долго смотрим на них. Чем больше я смотрю, тем больше почему-то у меня слабеют ноги. На Ушана я тоже почему-то смотреть не решаюсь.
— Полпакета синей краски, полбутылки уксуса, полведра воды… — шепчет рядом со мной Ушан, — погоди-ка…
— Что — погоди-ка, — почему-то шепчу я.
— Что ты меня путаешь, — вдруг кричит Ушан. — Вот посмотри, — он тычет перепачканным пальцем в рукав моей курточки. Я смотрю и от радости просто не верю своим глазам. Рукав моей куртки синий. Тут никакого сомнения даже нет, синий, и все. Даже можно сказать, голубой.
— Покрасилась, — кричит Ушан.
— Покрасилась, — кричу я.
Ведь если куртка покрасилась, значит, и штаны покрасились тоже. Просто они мокрые.
— Очень, очень красивый цвет, — говорю я Ушану.
— У нас такая занавеска, — кричит Ушан.
— А у мамы такое пальто, — кричу я.
— А у нас такая занавеска… Ну точь-в-точь…
И мы бежим в комнату бабушки смотреть занавеску.
Если бы я не задержался, рассматривая эту занавеску, может быть, все бы обошлось. Но я задержался. И когда я услышал из коридора голос Ушана, то сразу почувствовал, что стряслось что-то плохое. Ушан стоял у кухни, закрывал спиною дверь и тряс головой. И в полутьме коридора глаза его были большие и страшные.
— Не ходи туда, Бобка, — зашептал он и дверь загораживает. — Не ходи.
Я оттолкнул его и влетел в кухню. Сначала я даже не понял. Не понял, понимаете? Газ уже не горел. Его Ушан выключил, и ничего не горело, а над плитой, там, где раньше сохли мои штаны, висело что-то маленькое, съежившееся, все в черных пятнах… и тикало… Я только потом сообразил, что это тикает будильник на холодильнике. И из всего этого валил не то дым, не то пар. И тут я понял, что это мои новые английские штаны. Потом из них вдруг что-то плюх! — и выпало на плиту.
— Это что? — тихо спросил я Ушана.
— Пуговицы потекли, — прошептал Ушан. — Такие были в клетку, помнишь? — он подошел к плите, ткнул в эту каплю обгоревшей спичкой, и она потянулась как конфета-тянучка.
— Тю, — сказал он печально и вдруг забегал по кухне взад-вперед. — Надо было на батарее. А так все было правильно… Очень все хорошо даже было…
— Что было хорошо, дурак! — закричал я и стал стягивать свои несчастные маленькие штаны с веревки. — Что было хорошо? Что, что мне теперь делать? — и я заплакал. — Руки золотые! Руки золотые! — выкрикивал я. — Я в дедушку! Я в бабушку! Что, вот что мне теперь делать?!
— Полбутылки уксуса, полпакетика краски, пол-ве-едра воды… Все, все было правильно… — Ушан протянул ко мне руки, сжал их в кулачки, тоже заплакал и стал размазывать ими слезы. И слезы у него на лице были дивного голубого цвета.
Надеть штаны нечего и думать. И поэтому Ушан на кухне заворачивает их в газету, а я в отчаянии бегаю взад-вперед по коридору.
— Бантик-то зачем? Зачем бантик! Бантик-то зачем! Дурак!..
А он:
— Ну, все-таки…
Выглянул на лестницу, там никого нет. Ну, мы и пошли. Я в тени стараюсь идти, потому что я в нижних рейтузах, а Ушану что?! Он пакет несет со штанами. И пакет этот у Ушана такой нарядный получился, ну просто как торт. Вроде мы идем его дарить. На лестнице я, честно сказать, совсем развалился.
— Может, — говорю, — мне сказать, что у меня живот ужасно болит?..
А Ушан:
— Ну поставят градусник, и все. Тем более у тебя бабушки нет.
— Причем здесь бабушка, — говорю.
— При том. Меня хотели выдрать, а бабушка как закричит: «Если вы его тронете, ищите меня в Фонтанке». И я теперь маме говорю: «Если ты меня только тронешь, ищи бабушку в Фонтанке». Нет уж, Бобка… Лучше девочки с авторучкой ничего не придумаешь. Ты сразу скажешь, что все видели… Твоя мама пойдет ко мне… не к Обезьяну же она через двор побежит… А я тебя не выдам. Я же твой друг в первую очередь. Все, — говорит, — я здесь за углом буду.
Он так говорит, потому что наша лестница кончается и до нашего шестого этажа, где находится наша дверь, остался всего один пролет. И идти через этот пролет мне так не хочется. Посидели мы, помолчали — тихо на лестнице. Только кот мяучит, чтоб его впустили. Хорошо быть котом, думаю я. Сейчас его впустят, ляжет где-нибудь на кушетку, и никто его не будет ругать. Тут и Ушан говорит: