— Эй, Хочбар, — позвал сзади знакомый голос, — здравствуй, Хочбар…
Нуцал был в праздничных одеждах, ноздри тонкого носа раздувались от волнения и быстрой езды. Теперь нукеров там поприбавилось.
— Когда мне рассказали, что Науш привез от тебя красивый кинжал и дорогое ружье с насечкой, я, признаться, плохо подумал о нем. Науш — большой выдумщик, он, к примеру, сказал, что ты все время улыбаешься, но я не вижу этого.
— Бывает, люди ошибаются, нуцал. Науш сказал, что ты теперь живешь в голубом дворце, но я не вижу этого. Вместо дворца я вижу твоих нукеров, которым кажется, что они могут схватить меня.
— Они боятся тебя, Хочбар, это правда. Даже твой черный бык пугает их. Сойди с коня, отдай кремневку и саблю и, клянусь, ты увидишь мой дворец и тебе будет тепло в моем доме.
Несколько секунд Хочбар думал. Бык опять пошел вперед. На этот раз строй раздался, Хочбар тронул лошадь и въехал в образовавшийся коридор. В эту же секунду его ударили поленом по голове. Он успел тоже ударить кого-то кулаком, но на него навалились. Нукеры один за другим прыгали в свалку. Башир с кремневкой стоял над кучей барахтающихся тел, и, когда оттуда, из этой кучи, стал вставать Хочбар, хотел выстрелить, но опять появился нукер с поленом и опять ударил Хочбара по шее и голове.
Быстро нахлестывая быков, подогнали арбу. Четверо взвалили на нее связанного Хочбара, рот у Хочбара был заткнут и обвязан башлыком. На арбу взвалили хворост, положили мешки. Десятник сел сверху, все делалось в тишине. Покалеченный в драке нукер пытался кричать, и ему тоже заткнули рот. Потом быков погнали в Хунзах, пятеро шли, почти бежали рядом с арбой.
Через ветки хвороста Хочбар видел бурку бегущего рядом человека, иногда бурка отставала, тогда в глаза бил свет. Неожиданно возникла ярко-голубая стена, огонь, часть закопченного котла, незнакомые лица, опять голубая стена с кусками странного узора. Бил и бил, давил на уши барабан. Арбу тряхнуло, она остановилась, и совсем недалеко Хочбар увидел одного из иностранцев, который был в саду Улана в Шуре, его ноги смешные в чулках и толстых пыльных ботинках, мелькнуло странно-счастливое лицо иноземца, которого зимой украл Гула. Иноземец что-то говорил, говорил человеку в чулках. Рядом в костер подбросили березовые поленья. Пламя охватило котел, и Ребо вдруг перестал говорить и уставился прямо перед собой.
Из арбы, доверху нагруженной хворостом и мешками, из-под сидящего на мешках человека Ребо вдруг увидел человеческий глаз с кровавой каплей на верхнем веке, и яркий огонь горящих березовых дров пылающей точкой отражался в этом глазу.
Над Хунзахом ярко светили звезды. И догуливающая уже свадьба кричала, плясала и палила из седельных пистолетов в то время, как нукеры, твердо взяв под руки, разводили и расталкивали хмельных и задиристых гостей. Заливали на ночь костры под котлами, и пар шипеньем и свистом устремлялся к высокому небу, молочно-белый на фоне темных гор.
Назавтра Ребо и ученик уезжали отсюда навсегда, и сундуки и седельные сумки были уже заперты немецкими стальными замочками, сейчас же здесь, наверху, в башне, вместе с приезжими голландцами они наслаждались трубками и беседой.
На лестнице загремели тяжелые ноги и забрякала медь кумыкских доспехов, пожилой кумык распахнул дверь и пропустил Саадат, Кикава и Улана.
— Покажи нам лица, — сказала Саадат и кивнула на Улана, — он не видел…
— Я больше не рисую лиц, госпожа.
Она увидела, что он испугался, приказала кумыку выйти.
— Я больше не рисую лиц, — опять повторил Ребо, чувствуя, как лицо, шею, даже руки заливает пот, — я их сжег… Я хочу увидеть свою страну так же, как ты захотела увидеть Хунзах, а после захочешь увидеть Каспий.
— Кто тебе сказал, что я хотела видеть Хунзах?
Они постояли и послушали, внизу начиналась хмельная драка, чей-то голос не то кричал, не то выл.
— Сын Уцмия-Ахмеда Каракайтакского упал задом в костер, — сказал Улан, глядя в окно, весело засмеялся и по-голландски сказал, что ему здесь скучно и что сухой воздух раздражает грудь…
— Покажи, что ты показывал нам во время большого бурана, в этом нет греха, — велела Саадат.
Лицо у нее было белое, будто обсыпанное мукой, губы яркие, — Ребо вдруг со страхом подумал, что что-то здесь, в Хунзахе, сегодня нехорошо, и вспомнил глаз, смотревший на него из-под хвороста.
— За маленькие картинки с тебя не сдерут кожу…
Пока Ребо прилаживал вокруг светильника пергаментный круг с прорезанными в нем картинками, зло засмеявшись, добавила:
— Когда был большой буран, нянька рассказывала мне: ты стоял на коленях и говорил, что, как только дороги освободятся, тебя не будет здесь… Вам всем не нравится моя страна, что же вы делаете здесь?! Скажи мне, почему люди не делают того, что хотят, и правильно ли это?
Она говорила резко и с таким напором, что Ребо опять испугался, на счастье, круг от тепла светильника завертелся, ученик заиграл на маленькой дудочке, и по беленым стенам комнаты понеслись фигурки всадников и быков, верблюда и орла, который гнался за лисицей. Ученик все играл на дудке, Ребо сменил диск, теперь человек бежал за папахой, которую сдул ветер, и никак не мог догнать ее, у него на редкость были длинные руки, широкие плечи и небольшая голова, и чем он быстрее бежал, тем больше вдруг напоминал Хочбара.
Саадат дунула на светильник, пламя легло, и фигурка остановилась, вытянув руки. Потом круг опять завертелся.
— Науша десятники днем выпустили из ямы и повезли на телеге домой, — громко сказал Кикав и счастливо засмеялся, — но никто не знает, кто сидит в яме. — Он тоже подул на огонь. — Этот длиннорукий… Он приехал с большим мешком что-нибудь украсть… Отец сам схватил его… — Кикав гордился и отцом, и вниманием к себе. — Он сидит в яме со своим мешком на голове. — Он тоже дунул на светильник, и огонек погас.
Ребо стал зажигать свечу, в это время в комнате раздался крик мальчика. Свеча наконец зажглась, от нее светильник, и Ребо успел увидеть в дверном проеме выходящую Саадат, посмеивающегося и позевывающего Улана и испуганного Кикава, который, скривившись, смотрел на свое плечо.
— Она уколола меня иголкой, вот сюда, — сказал он Ребо, — посмотри, не осталась ли в плече иголка, — и заплакал.
Пониже Хунзаха располагалась каменная круглая площадка, испокон века здесь забивали скот. Узкая дорожка, ведущая из аула, легко заваливалась бревнами, тогда выхода с площадки не было и скот не мог разбрестись. Вокруг площадки был крутой каменистый и глубокий обрыв. Сейчас здесь горел большой костер, огонь уже набрал силу, пламя ровно гудело, и вершина пламени отрывалась иногда, улетая вверх в черноту ночи.
Нукеры ходили вокруг огня полураздетые, лили на себя воду из бурдюков, ругались. Те же, кто стоял у тропы, мерзли и тоже переругивались, завидуя тем, кто у огня.
Ночь было холодная. Несмотря на яркий костер, лица у людей все равно были серые, хотелось спать. В стороне гор ночь была черна, в другой — светились редкие огоньки аула.
Хочбара привезли спеленатого, как куль. Кровь запеклась на лице, и лицо казалось черным.
Нуцал, зябко поеживаясь, глядел на огонь. Магома и еще двое пытались поставить Хочбара, но он падал. Наконец его поставили, только после этого развязали ему одну руку и Хочбар сразу же попытался принять привычную свою позу, чуть набок, но упал, и нуцал приказал развязать вторую руку. Серьезно пожевывая губами, глядел, как тот тяжело поднялся с четверенек.
Привели хочбаровскую белую лошадь, и Магома быстро и ловко перерезал ей глотку Лошадь вздохнула громко, как кузнечный мех.
Все посмотрели на Хочбара, тот смотрел на лошадь, потом поморщился и уставился на нуцала. Подошел Башир. Он был не сонный, наоборот, все раздувал ноздри, улыбался короткой мимолетной улыбкой, руки у него тряслись. Ему передали кремневку и саблю Хочбара, он пересек площадку, бросил их в костер. Посмотрел в сплошную стену желтого огня, но ничего не увидел и стал тереть слезившиеся глаза. Только сейчас Хочбару удалось принять свою привычную позу, хотя из-за связанных ног она не казалась естественной и была нелепой.
— Я обещал, что тебе в моем доме будет тепло, — сказал нуцал, и не то засмеялся, не то покашлял, — я был бы рад иметь такого сына, как ты, но пойми меня, я хозяин над своим народом, ты же вносишь во все такую путаницу. — Он еще помолчал, будто вслушиваясь в свои слова, будто они остались здесь в воздухе. И, послушав, сам согласился с ними.
— У стариков плохой сон, заботы, обиды… Я немного размышлял, и ведь знаешь, за эти пятнадцать лет я все время просил тебя о чем-то, уж так противоестественно сложились наши отношения… Даже сейчас, когда нам обоим осталось немного — мне из-за старости, тебе из-за глупости, — получается, что я опять прошу тебя. Твой Гидатль находится в моих горах, он плохой пример для моего народа, пойми меня, я не могу оставить своему сыну ханство с такой болячкой на лбу… которую не закроешь папахой. — И он опять послушал, встревожился и позвал: — Хочбар, эй, Хочбар, — и успокоился, когда понял, что Хочбар его услышал.
— Ты не отвечаешь, — сказал он, — между тем ты можешь говорить… ведь мы не на площади, а нукеры не болтливы…
Неожиданно грохнуло, это в костре выпалила хочбаровская кремневка. Как шмель, прогудела пуля, напряжение людей передалось лошадям, нукеры долго не могли успокоить коней, и нуцал прикрикнул, но шум на тропинке у завала не успокоился. Магома с камчой пробежал туда. Слышно было, как он что-то кричит там, сначала по-аварски, потом по-кумыкски, теперь все глядели туда, кроме Хочбара, тот то тряс, то качал головой, пытаясь вернуть ей ясность, потом на площадку стали въезжать кумыки, и огонь сразу же заплясал на медных наплечниках. Магома ругался, дергал коней, но ударить боялся. Кумыки были хмельны, громко шутили и смеялись. Когда на площадку въехал фаэтон, Башир побежал туда, ударил в зубы кучера и стал стегать лошадей, разворачивая, но из фаэтона вылезли Саадат и Кикав, нуцал крикнул Магому, мигнул, нукеры разрезали веревку на ногах у Хочбара, один стал быстро лить воду из бурдюка ему на лицо, смывая черную корку из запекшейся крови и грязи. Неожиданно Хочбар опять сел на землю, но тут же встал. На площадку въехали еще трое кумыков и Улан в меховой пушистой накидке. Нуцал крикнул, что рад его видеть, что у него здесь небольшой разговор со знакомым ему гидатлинцем Хочбаром, ибо народ давно уже считает, что Гидатль должен перейти под нуцальскую руку, и гидатлинцы так считают, Хочбар же упрямится, творя тем самым нуцалу сложности, а народу обиду. И что спор этот они перенесли сюда, не желая беспокоить домочадцев.