Что сказал табачник с Табачной улицы — страница 75 из 121

Поэтому, проходя к трону, Мухаммед пнул ногой кожаную трубу, загнал мундштук музыканту в глотку.

Туркан-хатун уже сидела на краю золотого шестигранника. Она казалась особенно маленькой из-за большого тюрбана со страусовыми перьями, Мухаммед-шах садиться рядом не стал, его давно раздражал запах матери, какие-то заморские притирания на старческом теле, что-то там сочинял блудливый Гулям.

— Я послал свои мысли к Аллаху, и то, что вернулось, мой язык передает вам. — Мухаммед-шах говорил, отмечая про себя, как покачивается в такт страусовый тюрбан. — Мой старший сын Джелал эд-Дин, которому я передал часть моей души, пусть удалится в далекий Герат, ибо народы, живущие там, не должны быть лишены мудрого правителя и порядка. И хотя мое войско с горечью расстанется с моим сыном, он утешится тем, что под рукой Аллаха достаточно отважных ханов и эмиров, способных постоять за веру.

Перья и длинная сломанная тень по-прежнему покачивались в такт каждому его слову.

Ханы и эмиры, полукругом расположившиеся у трона, были неподвижны, будто и не дышали. Кадыр-хан старался не смотреть в ставшее серым лицо Джелал эд-Дина. Тот качнулся с пятки на носок, смахнул ладонью пот с носа и, низко поклонившись Мухаммед-шаху, пошел к дверям, легко отмахивая правой рукой, двери были закрыты, он сначала толкнул их, потом ударил ногой.

Кадыр-хан подумал, что у него сейчас такое же серое лицо. Сквозь шум в ушах он прослушал о назначении новым наследником Озлаг-шаха и увидел, как маленький несмышленый наследник, упершись двумя руками, пыхтя, запрыгнул на трон и уселся рядом с бабкой. Мальчику было скучно и хотелось быстрее уйти. Тюрбан качнулся, бабка что-то сказала ему, наказать, что ли, обещала.

Потом быстро вошел человек в засаленном малиновом халате с удивительно белым, будто посыпанным рисовой мукой лицом и с пухлыми кистями рук. Рукава халата то ли коротки, то ли подтянуты.

— Богатырь мира Пехлеван, — опять опоздав, объявил векиль.

Этого «богатыря мира» Кадыр-хан задавил бы, не поднимаясь с пяток. Другое дело четверка огромных толстых людей в засаленных фартуках, которые мелькнули там в проеме двери, мелькнули и пропали, ровно настолько мелькнули, чтобы их увидели все.

— Халиф Багдадский, — шах постепенно набирал голос и под конец перешел на крик, — отказался нести хутбу с моим именем, и, хотя пророк велел правоверным оберегать род Аббаса, халиф совершил столько преступлений, что утерял истину. Поэтому вы должны ответить, следует ли нам мириться с этим, оставляя ислам без защиты, или…

— Веди нас на Багдад, — ханы и эмиры кричали, перебивая друг друга, распаляя себя громкостью голосов, истребляя страх и сомнение.

И в этом шуме Кадыр-хан услышал и свой крик и тоже среди других поднятых кулаков увидел и свой, мощный и тяжелый, и на секунду вспомнил растерянное лицо Унжу, но тряхнул головой, и лицо пропало.

Мухаммед-шах был растроган, даже глаза увлажнились. И старый визирь кивал и улыбался. На секунду они встретились глазами с Кадыр-ханом, и оба вздрогнули.


Был мороз. Яркое солнце не грело, а, казалось, только прибавляло холода. Термез — богатый город — возникал на горизонте верхушками минаретов, и утренние крики муэдзинов долетали сюда, не пугая птиц. Завидев город, ребинджанский купец, небольшой караван которого Унжу и еще трое охраняли в дороге, изменил выражение лица и при расчете недодал Унжу пятьдесят дергемов.

— Мне вдруг показалось, что ты не хочешь встретиться с городской стражей, — сказал купец, — а это значит, я ошибся, наняв тебя для охраны, и смогу понести убытки…

— Разве мы плохо охраняли тебя? — Унжу улыбнулся. — Ты был так ласков с нами еще сегодня.

За последние три месяца он привык к разговорам с купцом и знал, что при расчете его слова только радость для спорящего, поэтому, легко погладив наконечник ножа, он вдруг быстро ткнул им в бурдюк дорогого касиорового масла. Бурдюк был в инее, масло оставило на нем веселый желтый след, растекаясь по животу верблюда. Купец тонко закричал, заругался, пытаясь рукой заткнуть порез, другой протянул перепачканные в масле дергемы.

— Кошелек купца наполняет дорога. — Унжу пожевал губами и помолчал. — А на дороге я… И поэтому постарайся быть скромнее в разговорах с городской стражей. Впрочем, я знаю твой дом и твою семью и не хотел бы огорчить тебя…


На развилке дорог Унжу попрощался с тремя кипчаками, эти трое были людьми пожилыми, их ждали семьи. Унжу еще посидел на лошади боком, глядя вслед облачкам изморози, которые поднимали копыта их коней.

Дорога была пустая, лишь раз попалась арба, груженная большими медными тазами, ее охранял дехканин с самодельным копьем. Дороги неспокойны, даже тазы так не повезешь. Тазы еще долго громыхали, даже когда исчезли за холмом.

Впереди у дороги кочевые женщины готовили для путников кебабы.

Рядом десяток тощих собак да полунагой на морозе старик дервиш бормотал что-то, не то молился, не то дремал.

Когда Унжу подъехал ближе, то увидел незрячие глаза, язвы на лбу и громко позвал:

— Старик, эй, старик, ты меня помнишь? — Он подождал, пока пустые глазницы уставятся на него, — на столбе ты был ближе к Богу, но тебе там не нравилось, и я велел снять тебя, правильно ли я поступил?..

— А-а, — старик заулыбался, зубы были белые, здоровые на изъеденном лице, — ты, кипчак, стрела Аллаха, и много ли у тебя работы в этом мире?

— Честно сказать, не больше, чем у тебя, — Унжу вдруг оживился, — зато наверняка больше денег. Хочешь, я куплю тебе осла, и мы отправимся куда-нибудь вместе… Возможно, на дороге ты расскажешь мне многое, я не знаю, и я решу, как с толком употребить себя самого… В конце концов, мы могли бы совершить даже хадж. — Смотреть на голые ноги на морозе было странно.

— Купи мне сначала кебаб, — важно сказал старик, — я, правда, не вижу его, но чувствую его запах и, признаться, не могу ни о чем другом думать, кроме как о кебабе, — и добавил, когда Унжу кинул монету: — Ты что, теперь возишь касиоровое масло?

— Нет, я просто испачкался. Аллах убрал меня в свой колчан и, по-видимому, не собирается вынимать в ближайшее время.

Старик ел, давясь от жадности, но не успел Унжу об этом подумать, как старик сказал:

— Тебе неприятно, что я ем жадно, мне самому неприятно, — старик кивнул, будто Унжу говорил с ним, а не молчал. — Иногда мне кажется, что я жил всегда. Мысли можно вложить в голову, если там есть место, но твою голову распирают собственные мысли. Впрочем, если ты хочешь выслушать, что я думаю о неправедном толковании Корана, — старик поднял руки и затряс кулаками, последние слова он прокричал так громко, что собаки поднялись и отбежали в сторону.

Унжу постоял, кинул еще монету и удивился, как слепой поймал ее. Потом отошел, сел у жаровни, приказал принести арбузного вина, долго глядел в голубоватые тлеющие угли и, не отрывая от них глаз, спросил не то у девочки, принесшей вина, не то у жующего кебаб старика, не то у себя самого:

— Может быть, это место называется Хорезмийским морем и здесь переделывают лица?!


По другую сторону юрты пожилая женщина выбивала войлок, она бросила войлок и с тревогой уставилась на подбежавшую девочку, ту, что жарила кебабы и носила вино.

— Там, — крикнула девочка, — кипчакский хан упал в угли и сжег себе лицо, — девочка всхлипнула от страха, и они с женщиной побежали туда, где катался по траве Унжу, схватившись за голову.


Над степью бушевали бураны, они сбивали скотину в плотные дрожащие кучи. Лошадь тяжело шла по снегу, Унжу был в шубе, лицо замотано примороженной тряпкой. Из снежной мути впереди возникал город с высокими темно-красными, почти бурыми стенами, куполами мечетей и темной высокой цитаделью. Звуков города не было слышно, их поглощал буран. Город возникал похожим на мираж. Небольшой караван медленно обходил всадника, верблюды шли, мученически вытянув шеи в длинных сосульках.

— Отрар — хороший город, хорошая торговля, — купец-таджик с высокого дромадера протянул Унжу плату и улыбнулся, показывая белые крепкие зубы. — Пойдем с нами, хан, замерзнешь.

Унжу не ответил и стал разворачивать коня.

На шее последнего верблюда был подвешен колокол, но и его звук быстро исчез за ветром. Унжу вдруг пронзительно завизжал, как это делали монголы, идущие в атаку, и, перевалившись на бок, погнал коня и долго так скакал и визжал, а когда обернулся, позади города не было видно, только снег. Снег таял на веках, влага, разбрызганная ветром, мгновенно замерзала на темной тряпке ледяными полосами, если приблизиться к лицу Унжу, его глазам, было видно, что он плачет.


Прошло время.

Ожоги на лице Унжу, стянув побуревшую кожу, стали похожи на шрамы после удара камчи, и, подтянув губы кверху, шрамы эти придали лицу странное выражение, раздражающее людей.

В этот день 615 года по хиджре или 6-го дня года барса, месяца кукушки по кипчакскому летосчислению, Унжу был тяжело пьян. Медный поднос с орехами, жарко поблескивая, напоминал огонь, воздух перед глазами плыл и качался сам, видимый в своей реальности. Глаза закрылись, а когда Унжу открыл их, перед ним стоял монгол-сотник в халате с полосой на рукаве, потный и спокойный. Понимая, что спит, и смиряясь с этим, Унжу прикрыл веки, а когда через секунду открыл, монгола не было, остался только знакомый кисловатый запах меховых штанов. Непонятная тревога входила в грудь с каждым глотком воздуха. Унжу встал, качаясь, прошел через гурхану, яркий жаркий полдень ослепил, ударил по глазам, потом возникла пустая и пыльная площадь городка Келин-Тюбе. Белая лошадь в тени высокого карагача, девочка, кормящая ее листьями с ладони, и странный звук неизвестно откуда. Только после из солнечного марева один за другим стали появляться верблюды, бесконечная цепь бесконечного каравана. Караван шел мимо, покачивались пыльные чалмы мусульман, а вон и караван-баши с крашеной бородой. Тревога все не проходила, она подсказывала что-то, заставляла вглядываться, трезветь, возвращала глазам зоркость. Унжу узнал это мгновенное чувство опасности. Но ничего опасного не было ни в этом мирном жалком городе, ни в усталом караване.