Что сказал табачник с Табачной улицы — страница 94 из 121

— Страшись, о рать иноплеменных, — прокричал от рояля желтый директор и заиграл марш.

— Поди ты к черту, — расстроился Глинский, но делать было нечего, и он вытянул перед собой подкову и стал было гнуть, но ничего не выходило, сила куда-то ушла. Он почувствовал даже пот на глазах, согнулся в поясе, хотя это не полагалось, но ничего не вышло и так. Он развел руками и сунул подкову в карман. Гости все равно захлопали. Директор у рояля раскинул руки и принялся читать «Васильки» Апухтина.

Глинский опять попробовал хлебнуть «чаю», и опять не пошло.

По коридору с визгом покатила на подростковом велосипеде молодая артистка в клетчатой юбке и со знакомым лицом, два генерала, расставив руки, заторопились рядом, оберегая ее. Отворилась дверь, собственно, она здесь не запиралась, пришла Анжелика с мужем. Анжелика стала снимать с мужа тяжелое коричневое пальто. Глинский увидел, как из столовой вышла его жена Таня, и они расцеловались с Анжеликой.

— Кто как, а здесь уже живут при коммунизме, — хором, повернувшись к Шишмаревой, крикнули Анжелика с мужем, одинаково взмахнули руками и засмеялись.

Артистка в клетчатой юбке освободилась от генералов, с визгом влетела в дверь и упала, обнаружив теплые зеленые штаны. И тут же в коридор выскочил мальчик лет десяти.

— Выбила Мишкины спицы, дрянь, — сказала Шишмарева, — кормятся у меня нынче пол-МХАТа и поятся. Любят, понимаешь?! Пойдем-ка в кабинет, а то на тебя их теперь целых две, — она кивнула на Анжелику с Таней и уже на ходу добавила, помахав кому-то рукой: — Вот уж эти Вайнштейны, и что за бестактность такая у евреев: отсутствие самолюбия.

— У него пропал сын, и он лучший анестезиолог города…

— Ну хоть бы.

Они прошли через столовую вдоль длинных, роскошно накрытых столов. С одного из столов Глинский прихватил бутылку коньяка. Хрусталь играл светом, огромные стеклянные жар-птицы на стенах будто гонялись друг за другом, забавно отражая свет хрусталя. За одним углом стола спал старик с недоеденным мандарином в руке. В углу сидели Вайнштейны, муж и жена, и гладили большого облезлого старого дога. Глаза у жены Вайнштейна были собачьи, как у дога. Увидев Глинского, она зачем-то стала быстро отряхивать юбку.

Дог брякнул ошейником и пошел за Глинским.

Кабинет был маленький, неожиданно скромный и проходной, двери низкие с накидными крючками. Пепельницы и блюдца хорошего фарфора, полные окурков, придавали странную одинокую неопрятность.

На столе лежали рамки с вынутыми фотографиями, разные фотографии разных лет. Да три большие фотографии на стене, над столом: смеющийся Сталин в белом кителе держит за шиворот щенка, министр госбезопасности Берия в маршальском мундире и в пенсне и физиолог Клюс в рамке поскромней, под треснувшим стеклом. Фотографии Берии и Клюса были подписаны, что-то шутливое.

Глинский пересыпал из большого блюдца в чашку окурки, сдул пепел, налил в блюдце коньяку и поставил на пол. Дог стал лакать.

— Плохо тебе, Юра, — сказала Шишмарева, — что ж тебе так плохо?

— Вовсе не плохо, колечко обручальное потерял, так тоже не беда, — он погладил ее по голове.

— Да нет, плохо, плохо, — она взяла его руку, положила себе налицо и посмотрела на него сквозь его же пальцы. Шея у нее пошла пятнами, резко выделив родимое пятно. Она взяла указательный его палец, прикусила зубами, вдруг втянула глубже и тут же испуганно встала, — тьфу, тьфу, что значит март… Даже львы ревут, прошло, проехало, все, все, — закинула руки за голову и стала бить тустеп под что-то непонятное по радио. И сразу помолодела и стала прелестной.

Глинский налил догу еще коньяку.

— Перестань спаивать собаку, жлоб.

Где-то в гостиной зааплодировали.

— О васильки, васильки, как они смеют смеяться, — Шишмарева передразнила того желтого у рояля, — а как же василькам не смеяться. Ему в среду диагносцировали рак почки. Нуты на секунду представляешь себе, как будет выглядеть некролог?.. «На пятьдесят девятом году жизни скончался директор института долголетия… выдающийся талант в области продления жизни…» Цирк шапито, а на арене кто, на арене я. Давай танцевать. Пообещала самому, — она поправила пальцем портрет Сталина, — минимум сто тридцать лет. Институт нам строят, Парфенон рядом — собачья конура, квартиры эти, господи. И плевать, плевать, плевать…

Глинский опять налил догу, и странная музыка из маршей и молоточков, которая бывала, только когда кончался запой, забилась в мозгу. Ясность и сила заполняли душу.

— И плевать, плевать, плевать, и плевать… — Шишмарева отобрала у него бутылку и глотнула сама.

— Сколько, говоришь, лет обещала? Сто тридцать? — Глинский засмеялся. — К чему такие ограничения? А ты жми на сто пятьдесят… Как узнает? Нам не дано ни предугадать, ни ощутить, уверяю тебя, Наташа. Уж я-то насмотрелся, поболе вас всех… Даже когда муки и сами зовут, не верят… Предчувствия смерти нет, это писатели выдумали… Ну уж если Нерон умирает, так такие казни, подруга, такие казни, какие уж докторишки, кому они-то нужны… — Глинский прикрыл глаза: — Духи у тебя чудные или мыло.

Смысл сказанного не сразу доходил до Шишмаревой.

— Не сметь, — Шишмарева стукнула кулачком и попала по блюдцу, разбив его. Кровь отлила от лица, она совсем состарилась: — Не смей так ни о нем, ни о них… Ты циник, растлитель, ты даже собаку спаиваешь.

— Может, ей так лучше. Много ты знаешь…

— Молчать, молчать… — Шишмарева схватила блюдце и запустила в голову, но не попала.

Глинский засмеялся, обнял ее, они стали танцевать вдвоем, при этом он погладил ее по голове.

— Не ерошь, Юрка, они седые, — Шишмарева прижалась к его погону.

— Что ты его боишься? Он и ты. Он кот Васька, доведенный до абсурда.

— Пес, знаешь, почему львиного рыка боится?! Его прапрапрадедушку съел в Африке лев на глазах его прапрапрабабушки две тысячи лет назад… — Глинский взял со стола фотографию — он среди каких-то генералов, — отстриг себе голову, плюнул на оборотку и прилепил догу на лоб: — Не бойся, авось!

Шишмарева захохотала сквозь слезы:

— Нет, ты видел, как Вайнштейн оделся?!

— Слушай, Наташка, ты детскую сказку помнишь, как человеку оживили его тень? Вроде двойника сделали… Я все вспоминаю, для чего… Не помнишь? — Глинский почувствовал, как напрягся голос, но она не поняла.

— Очень удобно Тане врать…

Глинский еще раз погладил ее по голове и вышел.

В детской крутилась по полу железная дорога, паровоз тащил вагончики через мосты и виадуки, и трое стариков внимательно следили за его движением.

В гостиной играл квартет, музыка была хороша, свет притушен, и на столе высоким голубым огнем полыхал пунш.

В пустой еще столовой в одном углу по-прежнему сидели Вайнштейны, в другом вязала Таня, низко опустив голову к петлям. Ни сесть к ним она не могла, ни уйти. Под штатским пиджаком на Вайнштейне была русская расшитая рубаха.

Многочисленные зеркала тихо приняли его в прихожей, будто заполнили ее генералами. На кухне человек в высоких сапогах нюхал пальцы. В кладовке, где висели шинели и пальто, мальчик прятал велосипед.

— Здрасьте, дядя Юра, — сказал он и выскользнул.

У ног сел дог, попробовал почесаться, но промахнулся, он был пьян.

Глинский вдруг лязгнул челюстями, будто воздух укусил, взял с крючка не шинель, а коричневое на меху пальто Анжеликиного мужа и шляпу. И вышел.

На лестничной площадке у батареи сидел старик.

— Нас в десять спать кладут, а сейчас полночь, что же это?! Я Буденному напишу, — крикнул он почему-то Глинскому. Лифт стоял на площадке. В лифте Глинский согнулся, его вырвало.


В огромном, похожем на храм вестибюле, на столике дежурного Глинский написал короткую записку За витражами из стекла и бронзы парили заголином «ЗИМы». Среди них черный лакированный «опель-капитан».

Глинский не удивился, увидев его. Часы в вестибюле ударили полночь. Москва за стеклами была в гирляндах.


— Час Вия, — сказал Глинский Коле, — поднимите мне веки и прочее. А я как раз веки и поднял. У тебя стоп-сигналы не горят, пойди посмотри.

— Не пойду, вы выпимши, — объявил Коля, рассматривая коричневое пальто, — а шинель куда подевали?

Глинский большим и очень сильным пальцем защепил у Коли воротник рубахи под галстуком и, повернув палец, сдавил шею.

— Пойдешь, — сказал Глинский, — и посмотришь. А потом в квартиру пойдешь, записку Тане отдашь, а не к тому «опелю». А то ты все, Коля, к «опелю» ходишь, друг у тебя там?

За воротник он вытянул Колю из машины и сел за руль.

— Все, бегом марш!

Подождав, Коля побежал к подъезду Глинский газанул. Заскрипел по боку сугроб. Он выдавил скорость: выскочил на Садовое кольцо. В эту секунду землю качнуло. Впереди грохнуло, как разрывом. Грузовик перед ним выстрелил выхлопной трубой, забив стекло копотью, дворник прочертил в копоти амбразуру, часы перестали бить, мощно играл гимн. «Опель» за ним не ехал.


Клиника спала. Глинский прошел быстро и бесшумно. В кабинете, казавшемся из-за ночной пустоты огромным, похрипывала трансляция. В зеленом светящемся окошечке индикаторы были похожи на крылья бабочки.

— Смерть, смерть, — зашелестел из трансляции голос, и бабочка радостно захлопала крылышками, — быстренько подъем. Сколоть лед с бугра, генерал в клинике, — и голос радостно добавил, хихикнув: — В шляпе.

Глинский достал из стола армейский пистолет, но положил обратно. Нашел перчатки, аккуратно сложил и бросил зачем-то в печь. Взял из стола деньги и большую групповую фотографию. Отрезал себе на фотографии голову, как только что у Шишмаревой. Плюнул, прилепил к кафелю печки. И теми же ножницами в двух местах обрезал провод трансляции. Глаз потухал медленно, сначала бабочка опустила крылья, только после зеленый глаз окончательно погас, и зажегся, и замигал воспаленный красный.

Глинский вышел, запер дверь, рубильником включил грузовой лифт, огромный, деревянный, обшарпанный, пахнущий карболкой, и нажал кнопку подвала.