ьные и неполные. Обитатели летающего острова, которые обладают настоящими знаниями в области умозрительных наук, работают нисколько не лучше.
Конечно, сами по себе эти оговорки не случайны. Свифт видит не столько ненужность, сколько ограниченность умозрения, он не против математики, но против того, что все сведено к математике, и притом к математике нового толка, к математическому анализу, с открытия которого началось столь характерное для последующей науки разобщение научной сферы и простого человеческого опыта.
Однако почему же в таком случае он, в известной мере щадя математиков, обрушивается прежде всего именно на «практиков», на профессоров Великой Академии в Лагодо, занятых каждый каким-нибудь сугубо практическим делом — например, изготовлением тканей из паутины?[84]
Они для него не практики. Они для него обскуранты, и притом наихудшего толка, — те, кто вторглись в святую область практики.
В раннем Королевском обществе, свидетельствует Б. Айфор Иванс, «миф, магия и предрассудок были тесно сплетены с научным исследованием. Были случаи, когда герцог Букингемский обещал принести в Общество кусок от рога единорога, а сэр Кинельм Дегби докладывал, что пепел жабы может быть использован как внутреннее для лечения нескольких болезней»[85]. Даже после прихода Ньютона «многие научные исследования и опыты оставались примитивными и описательными, если не фантастическими и абсурдными»[86].
Литературная традиция предписывала подозревать ученых в обскурантизме и особенно брать на заметку тех, кто выдает себя за «практиков». Где найти худших говорунов, чем в «Гудибрасе»? Разве не практическими делами заняты помощники королевы Квинты?
Именно под такого рода подозрением Свифт держит всех изображенных им ученых. Почему осмеян у него прообраз современной счетно-решающей машины, так его самого вдруг увлекший? Потому что идея принадлежит средневековому монаху Луллию и «Луллиево искусство» долгое время считалось одним из разделов оккультной философии. Откуда издевательство над точным математическим выводом Ньютона о движении Земли как результате совместного действия двух сил — притяжения Солнца и тангенциальной силы, увлекающей планету в направлении, перпендикулярном к этому притяжению? Что может Свифт возразить против этого закона? Единственно то, что теперь, когда Гук предположил существование среды, гасящей тангенциальное движение, люди опять, как в средние века, будут бояться конца света. Такого же примерно характера и его возражение против кометы Галлея. Люди теперь будут бояться комет. Еще больше, чем в средневековье. Каждый ученый сможет запугать человечество, предсказав столкновение с кометой.
Все эти подозрения и наветы питаются не одной только литературной традицией и не одними только нелепыми экспериментами в Королевском обществе. В конце концов число подобных экспериментов шло на убыль, и именно Ньютон, главный враг Свифта, твердо поставил Общество на подлинно научные основания. И если Свифт нападает прежде всего на Ньютона, то потому, что видит в самой его теории главную опасность для бэконианства.
Среди прочих обвинений против математиков у Свифта есть, как мы знаем, и обвинение в том, что воображение, изобретательность и фантазия совершенно им чужды и вся их умственная деятельность заключена в пределах математики и музыки[87]. Значит ли это для Свифта, что в математике тоже нужна фантазия? Нисколько. Она нужна математику — не математике. Она нужна для того, чтобы не быть всегда математиком, оставаться приятным собеседником. Для века, когда беседа ценилась наравне с книгой и считалась такой же образовательной, это было очень серьезное требование.
Гуманитарное знание стоит для Свифта много выше научного. Это значит, что гуманитарное знание вправе, а может быть, даже обязано включать в себя результаты и использовать методы точных наук, но точным наукам заказано заимствовать что-либо из познавательного механизма литературы. Литература не перестает быть литературой, обращаясь к науке. Напротив, она становится высшим видом литературы — «философией». Наука же, обращаясь к фантазии, перестает быть наукой.
Свифт — сторонник фантазии только до тех пор, пока речь идет о включении уже выполненных научных исследований в общую систему представлений о мире, о необходимости ликвидировать наметившийся разрыв между научным и художественным мышлением, не дать ему превратиться в зияющую брешь, сохранить «философию» в ее цельности. В процессе же исследования, считает Свифт, фантазия только вредна. Пока ученый выступает именно как ученый, Свифт начисто отказывает ему в праве на фантазию, именуемую на сей раз гипотезой. В этом он видит защиту бэконианства — опоры на точное, исходящее из опыта, научное знание. В склонности к гипотезам, в антибэконианстве он и обвиняет Ньютона.
***
Ход мысли Свифта представляется на первый взгляд совершенно удивительным, а его обвинения никак не оправданными, ибо не было на свете более верного бэконианца, чем сам Ньютон. Знаменитое ньютоновское «гипотез не измышляю», его разъяснение, что гипотезам метафизическим, физическим, механическим, скрытым свойствам не место в экспериментальной философии, подтверждали это как нельзя лучше. Пожалуй, единственным из английских современников Ньютона, который усомнился в объективной добросовестности его эмпиризма, был Свифт. А такое сомнение влекло за собой и другие. Для человека XVIII века, который «питает большое уважение» к науке и «сам кое-что смыслит» в ней, заподозрить ученого в любви к гипотезам значило заподозрить его в обскурантизме. Либо опытное знание по Бэкону, либо средневековая схоластика, вежливо именуемая дедукцией. Другого XVIII век не знал. Все богатство форм умозаключения было сведено к противопоставленным друг другу индукции и дедукции, причем последняя предавалась анафеме. «Гипотеза — есть яд разумения и чума философии; можно делать только те заключения и выводы, которые непосредственно вытекают из опыта»[88], — заявил позднее Лавуазье.
Даже Лаплас, который более других понимал сложный характер познания и никогда не высказывался в такой категорической форме, как Лавуазье, писал, опровергая Декарта Ньютоном: «Декарт заменил древние заблуждения новыми, более привлекательными, и, поддерживаемый всем авторитетом своих геометрических трудов, уничтожил влияние Аристотеля. Английские ученые, современники Ньютона, приняли вслед за ним (Ньютоном. — Ю.К.) метод индукции, ставший основой многих превосходных работ по физике и по анализу. Философы древности, следуя по противоположному пути, придумывали общие принципы, чтобы ими объяснить все существующее. Их метод, породивший лишь бесплодные системы, имел не больше успеха в руках Декарта... Наконец, ненужность гипотез, им порожденных, и прогресс, которым науки обязаны методу индукции, привели к нему умы: Бэкон установил этот метод со всей силой ума и красноречия, а Ньютон еще сильнее зарекомендовал его своими открытиями»[89].
Такое неприятие гипотезы и прославление опыта совершенно понятно. Античность была временем великих гипотез. Но, с одной стороны, многие из них, как, например, умозрительное открытие атома, наука не успела еще подтвердить и атомистическая гипотеза Гассенди оставалась таким же предметом чистого умозрения, как и гипотеза его предшественника Эпикура, а с другой — средневековая схоластика основательно скомпрометировала самый принцип опережающего знания. К тому же первый период нового естествознания — это, по словам Ф. Энгельса, «период овладения наличным материалом»[90]. «Насколько высоко естествознание первой половины XVIII века поднималось над греческой древностью по объему своих познаний и даже по систематизации материала, — пишет Ф. Энгельс, — настолько же оно уступало ей в смысле идейного овладения этим материалом, в смысле общего воззрения на природу»[91]. Ньютон принадлежит как этому, так и последующему периодам в развитии естествознания. Он подводит итоги сделанному до него и кладет начало новой науке. Он преданный сторонник индукции, и вместе с тем почти все его открытия далеки от простого обобщения опыта, а порою очень ясно выдают свою гипотетическую природу. Ньютон, который в «смысле идейного овладения материалом, в смысле общего воззрения на природу» был сыном своего века, не понимал сути своего метода, но без этого метода он не был бы на рубеже двух этапов развития науки великим ученым[92]. На словах он отбрасывает любую гипотезу. На деле — только гипотезу теологическую. Без иной, научной гипотезы ему не обойтись. Ленин писал, что без фантазии даже открытие дифференциального и интегрального исчисления (это открытие сделал Ньютон одновременно с Лейбницем и независимо от него. — Ю.К.) было бы невозможно.
Да и разве мало значит тот факт, что Лапласу пришлось проделать титанический, завершившийся более ста лет спустя после появления теории Ньютона труд, для того чтобы обосновать эти, по-видимому, «индуктивные» построения.
Восемнадцатый век по-своему чувствовал гипотетическую сторону в открытиях Ньютона, прежде всего в его теории всемирного тяготения. На континенте она была встречена с большим недоверием. Разумеется, разговоры о дедуктивности его построений шли не в пользу Ньютону, это был первейший способ его опорочить, но правда была нащупана. К сожалению, теми, кто не понял теории Ньютона. А таких было немало, и притом — частью среди ведущих ученых. Ее не признавали Лейбниц и Гюйгенс. В 1770 году Иоганн Бернулли получил премию от парижской Академии наук за попытку выяснит