Впрочем, стрелы ранних антиутопистов направлены не обязательно против машины как таковой. Вопрос ставится шире. Антиутописты шестидесятых — семидесятых годов исходят уже из того, что прогресс диалектичен, что он не разрешает всех проблем, а напротив, разрешая одни проблемы, порождает другие, еще более сложные, а порою, с их точки зрения, и неразрешимые. Последствия материального прогресса могут быть неожиданные и катастрофичные.
В драматической эпопее венгерского романтика Имре Мадача (1823–1864) «Трагедия человека» (1861) Адам, переходя из эпохи в эпоху, попадает наконец в общество будущего, которое производит на него самое тягостное впечатление. Это время «полной победы науки», когда из растений и животных осталось живо лишь, «что полезно и что еще наука до сих пор не заменила». Роза, например, по всеобщему убеждению, — это «цветок, в котором никакого проку» — она когда-то отнимала «у хлебных злаков... все самые хорошие места». Поэзия запрещена. Книги Гомера разрешается читать только ученым, «и то когда им лишь за шестьдесят». В этом мире, рассказывает один из ученых, дети никогда не слышат сказок. «Об уравнениях и теоремах все наши няньки говорят с детьми».
К вещам, окружающим людей, не прикасалось искусство. Эти вещи (о том же потом горевал Вильям Моррис) не несут более отпечатка человеческой индивидуальности. «Теперь для нас все делают машины, гораздо проще, целесообразней». И хотя человек избавлен от многих опасностей, вместе с ними исчезло «упоение риском».
В этом обществе страдают все, в ком возобладала личность, — и среди них тот, кто в своих книгах заложил основы подобного строя, — Платон. Он служит пастухом, но все время грезит о прекрасном, стадо у него разбредается, и его, разумеется, за это карают. «Ах, что за роль, Платон, тебе досталась в том обществе, по коему томился!» — восклицает Адам.
Но это уродливое общество возникло, по мнению Мадача, в силу необходимости. Чем больше человек тратил, тем более истощались естественные ресурсы, их приходится возмещать за счет той же науки. Да и самое солнце невечно, человечеству же хочется выжить любой ценой. «Какова идея, объединяющая твой народ? — спрашивает Адам у ученого. — Какая цель вас воодушевляет?» И ученый отвечает ему:
Идея? Вот она: возможность жить!
Когда возникли люди на земле,
Она была как полная кладовка,
И стоило лишь руку протянуть,
Чтоб все, что надо, взять в готовом виде.
Все человек бездумно тратил. Был он
Как в сыре червь. Ну вот и вдохновенья
Искал спьяна, в романтику пускался.
Но мы-то видим: яства иссякают,
Приходится скупиться, потому что
Сыр на исходе, с голоду подохнем.
Тысячелетия через четыре
Остынет солнце и исчезнет флора —
Замену солнцу надобно найти
За этот срок. Я верю в мощь науки!
Начиная с семидесятых годов, когда вышел в свет роман Батлера, вопрос о диалектичности прогресса оказывается в центре внимания утопистов. Можно было ставить его с батлеровской прямотой и бескомпромиссностью. Можно было, как это сделал Бульвер-Литтон в «Грядущей расе» (1871), радоваться материальному прогрессу и вместе с тем горевать, что разрешение всех жизненных неурядиц погубит литературу и искусство. В любом случае от проблемы было не уйти. В литературе словно бы начиналась война «механизаторов» и «антимеханизаторов», описанная Батлером в «Эревоне». Выступления «механизаторов» немедленно встречают отповедь их противников. В 1888 году в США выходит утопия Эдуарда Беллами «Взгляд назад», где описывается общество XXI века, которому счастье принесли социализм и машины. В январе 1890 года английский журнал «Коммонуил» начинает печатать роман Морриса «Вести ниоткуда», в котором описывается социалистическое общество, сумевшее оттеснить машины на периферию экономики и тем самым обезопасить себя от них. И все же это были только подступы к антиутопии, какой она сформировалась в XX веке. Положить начало новому ответвлению утопического жанра должно было произведение эпохального значения, вобравшее в себя все, что было накоплено до него, и выразившее новый взгляд на мир. Это была «Машина времени» (1895).
«Машина времени» нанесла сильнейший удар позитивистской картине мира. Позитивисты, писал Уэллс в «Открытии будущего», представляют себе историю таким образом: некогда человечество сидело спокойно по своим местам в своем старом, неустроенном мире; затем оно пришло в движение для того, чтобы добраться до нового своего обиталища, заранее подготовленного позитивистами, и там, в тепле и уюте, снова чинно рассесться по местам. Уэллс же ратует за бесконечную сменяемость форм и условий жизни[254]. Раз придя в движение, человечество никогда уже больше не остановится, и не следует ожидать, что на своем пути оно не встретит смертельных опасностей. Будут ли это машины? Может быть. А может и нет. Так ли, в конце концов, это важно?
Уэллс не хочет вмешиваться в спор «механизаторов» и «антимеханизаторов» на той или другой стороне. У него свои взгляды на этот вопрос, гораздо более сложные.
Точка зрения Вильяма Морриса казалась Уэллсу попросту нелогичной. По словам Уэллса, Моррис, человек с большими заслугами перед английским социализмом, был вместе с тем, поскольку речь идет о его отношении к машинам, «реакционен, как епископ». Зачем людям описанного Моррисом общества бояться машин? Ведь они живут в обществе коммунистическом!
Уэллс как никто другой показал в «Машине времени» губительные следствия материальной цивилизации. Но материальный прогресс, по Уэллсу, обернулся против человека потому, что он шел в рамках несправедливого общества, разделенного на эксплуататоров и эксплуатируемых. Один класс вырождается, превращается в инфантильных элоев, другой, в течение тысячелетий лишенный плодов культуры и человеческих условий существования, деградирует, превращается в звероподобных морлоков.
Верил ли Уэллс в неизбежность такого хода событий? Нет, разумеется, как не верил он в вечность капитализма. Но «Машина времени» была своеобразным «романом-предупреждением»: если капитализм не исчезнет, заявлял Уэллс, возможен и такой вариант истории человечества. Его задача и в «Машине времени», и в других романах этой поры состояла в том, чтобы покончить с бездумным оптимизмом фанатиков материального прогресса. «Быть может, вторжение марсиан не останется без пользы для людей, — писал он в эпилоге “Войны миров”, — оно отняло у нас безмятежную веру в будущее, которая так легко ведет к упадку».
Поэтому так просто пессимист Уэллс девяностых годов превратился в оптимиста Уэллса девятисотых. Описывая в своих утопиях начала нашего века совершенное, с его точки зрения, общество, Уэллс мог не бояться машин и материального прогресса в целом.
Одна из антиутопий начала XX века была направлена уже против него. В 1909 году тридцатилетний Эдвард Морган Форстер написал рассказ «Машина останавливается». В этом рассказе он постарался, вслед за Батлером, показать, как машина может поработить и погубить человека. Но у Батлера люди, догадавшись об этой опасности, сумели ее избежать. У Форстера они поддались искушению легкой жизни, которую сулили сторонники машин, и погибли. Гипотетическая опасность под пером Форстера стала реальной, его рассказ, направленный против Уэллса, написан под немалым его влиянием, с той же убедительностью, безотказной логикой и верностью деталей. Поэтому рассказ «Машина останавливается» и стал такой важной вехой в истории антиутопии.
«Счастливый безмашинный мир», который любили изображать авторы других антимашинных утопий, остался на периферии рассказа Форстера. Мы только стороной узнаем, что где-то на земной поверхности живут люди, которые дышат обычным воздухом, обходятся без услуг вездесущей машины и способны испытывать интерес и сострадание к ближнему, даже приходить к нему на помощь. Внимание автора сосредоточено на тех, кто живет глубоко под землей под властью Машины. Это царство Машины Форстер рисует с удивительной художественной проницательностью — на его рассказ опиралось немало писателей, работавших уже после первой и второй мировых войн. За отдельными фразами, вкратце обрисованными ситуациями, брошенными вскользь намеками мы угадываем будущие сюжеты Хаксли, Бредбери, Воннегута — всех, кто писал о противоречивости прогресса, достижения которого в определенных условиях могут обернуться против людей. И хотя Форстер, в отличие от Уэллса, не пожелал говорить об этих условиях, иными словами, выступил как прямой, батлеровского толка «антимеханизатор», поставленную задачу он выполнил превосходно.
Герои этого рассказа живут в маленьких восьмиугольных комнатушках, напоминающих пчелиные соты. Большего помещения и не надо — в любой момент в комнате возникает нужная мебель, накрывается стол, появляется изображение человека, с которым говоришь по телефону. Машина взяла на себя все заботы о людях, но люди в результате физически деградировали. Им остается только нажимать кнопки. И когда Машина останавливается, люди гибнут — они не могут более жить без ее попечения.
Люди, попавшие в зависимость от Машины, выродились не только физически, но и духовно. Они унифицировались, стали похожи друг на друга. Если они чем-то еще и отличаются один от другого, то не теряют надежды, что скоро эти отличия сотрутся, появится «поколение, которое сумеет окончательно отрешиться от фактов, от собственных впечатлений, поколение, не имеющее своего лица, поколение, божественно свободное от бремени индивидуальных примет»[255]. Они лишены забот, а заодно — впечатлений. Людям ничего больше не нужно, они утратили общую цель. Они живут в условиях во всем одинаковых, и сами во всем одинаковы. Но это полное единообразие отнюдь не способствует объединению человечества. Напротив, оно приводит к полнейшему его распаду.
Здесь каждый живет сам по себе. Здесь можно годами не видеться с другими и не испытывать в этом ни малейшей потребности. Если что-то, хотя бы и чисто формально, объединяет этих людей, то не остатки человеческих чувств, которые еще теплятся в них, а Машина — внешняя по отношению к ним сила, определяющая условия их существования.