Словом, чтение есть некое соглашение о великодушии между автором и читателем. Оба доверяют друг другу, оба рассчитывают друг на друга, и предъявляют друг к другу те же требования, что и к себе. Такое доверие уже само по себе есть великодушие: ничто не заставляет автора верить, что читатель использует свою свободу, равно как ничто не заставляет читателя верить, что автор воспользуется своей. Оба совершенно свободны в выборе решения. Поэтому становится возможным диалектическое движение туда и обратно: когда я читаю, я чего-то ожидаю; если мои ожидания оправдываются, то прочитанное позволяет мне ожидать еще большего, а это значит – требовать от автора, чтобы он предъявил ко мне самому еще большие требования. И наоборот: ожидания автора заключаются в том, чтобы я поднял уровень своих ожиданий еще выше. Выходит, что проявление моей свободы вызывает проявление свободы другого.
При этом не важно, к какому виду искусства относится эстетический объект: "реалистического" (либо претендующего на это) или "формалистического". В любом случае оказываются нарушены естественные отношения. Это только дерево на первом плане картины Сезанна, на первый взгляд, кажется продуктом причинных связей. Но здесь причинность – всего лишь иллюзия. Безусловно, она присутствует в виде пропорций, пока мы смотрим на картину. Но ее поддерживает глубинная обусловленность: если дерево находится именно здесь, то потому, что вся остальная картина обусловила появление на первом плане именно такой формы и таких красок. Так сквозь незаурядную причинность наш взгляд видит обусловленность как глубинное строение объекта, а за нею просматривается человеческая свобода как его источник и первоначальная основа. Реализм Вермеера столь откровенен, что поначалу кажется нам фотографичным. Но если реально рассмотреть осязаемость материи на его картинах, рельефность розовых кирпичных стен, богатую синеву ветки жимолости, мерцающий сумрак его интерьеров, немного оранжевый оттенок кожи на лицах его персонажей, напоминающий отполированный камень кропильницы, то полученное наслаждение вдруг доводит до нашего сознания, что все это обусловлено не столько формами или красками, сколько его материальным воображением. Формы передают субстанцию и саму плоть вещей. Общаясь с такой реальностью, мы, вероятно, максимально приближаемся к абсолютному творчеству.
Ведь в самой пассивности материи мы познаем бездонную свободу человека.
Как видно, творчество – не только создание нарисованного, изваянного или написанного объекта. Подобно тому, как мы видим вещи на фоне мира, так и объекты, представленные искусством, встают перед нами на фоне вселенной. На втором плане приключений Фабрицио видна Италия 1820 года, Австрия и Франция, и усеянное звездами небо, к которому обращается аббат Бланес, и, наконец, вся земля целиком. Если художник пишет поле или вазу с цветами, то его картина становится окном, распахнутым в мир. По красной тропинке, бегущей во ржи, мы уходим гораздо дальше, чем написал Ван Гог на своей картине. Мы движемся уже по другим ржаным долям, под другие небеса, до самой реки, впадающей в море. Наш путь продолжается до бесконечности, до другого конца света, в толщи земли, которая обуславливает существование полей и конечности. Так что через последовательность производимых или воспроизводимых объектов творческий акт хочет объять весь мир. Каждая картина, каждая книга заключает в себе всю полноту события; каждая из них дарит свободе зрителя эту полноту. Ибо так мы видим конечную цель искусства. Впитать в себя весь мир, показывая его таким, как он есть, но делать это нужно так, словно его источник – свобода человека. При этом, создание автора становится объективной реальностью только в глазах созерцателя. Это происходит посредством участия в ритуале зрелища, особенно чтения.
Сейчас мы уже можем лучше ответить на только что поставленный вопрос. Писатель обращается к свободе других людей, чтобы они, через взаимное выставление своих требований, предоставили человеку полноту бытия и возвратили человечество во вселенную.
Но если мы хотим узнать больше, то должны вспомнить, что писатель, как и все другие художники, хочет передать читателям определенное чувство, которое называют эстетическим наслаждением и которое я лично назвал бы эстетической радостью. Только эта радость говорит о том, что произведение завершено. Значит, мы должны рассмотреть это чувство в ракурсе наших предыдущих соображений.
Это эстетическое наслаждение или радость, в которой отказано творцу, пока он создает, доступно только эстетическому сознанию зрителя, для наш это – читатель. Это сложное чувство, его компоненты взаимообусловлены и неразделимы. Сначала оно совпадает с признанием трансцендентной и абсолютной цели, которая на мгновение отодвигается рядом утилитарных целей-средств и средств-целей. Например, призывом или, что то же самое, ценностью. Мое конкретное понимание этой ценности обязательно происходит на фоне осознания моей свободы. А свобода раскрывается для себя через трансцендентное требование. Это восприятие свободой самой себя и есть радость. Эта часть неэстетического сознания заключает в себе еще одну часть. Напомню, что чтение есть творчество, и моя свобода открывается самой себе не только как чистая независимость, но и как творческая активность. Это значит, что она не ограничивается своими законами, а чувствует себя частью объекта. На этом уровне появляется чисто эстетическое явление, то есть такое творчество, в котором созданный объект предстает перед своим творцом как объект. Это единственный случай, когда творец наслаждается создаваемым объектом. Это слово "наслаждение", отнесенное к конкретному осознанию читаемого произведения, достаточно ясно говорит о том, что мы столкнулись с глубинной структурой эстетической радости. Это удовольствие, получаемое от сознания своего лидерства по отношению к объекту, который осознается как главный, эту часть эстетического сознания я бы назвал чувством безопасности. Именно оно наделяет высшим спокойствием самые сильные эстетические чувства. Оно есть порождение строгой гармонии субъективного и объективного. Но, по своей сути, эстетический объект есть внешний мир, поскольку на него направлено творчество сквозь миры воображаемые. Эстетическая радость вызывается пониманием того, что мир – это ценность, или бремя, предлагаемое человеческой свободе.
Это я называю эстетическим изменением человеческих помыслов. Как правило, мир видится нами как горизонт нашей ситуации, как бесконечное расстояние, отделяющее нас от самих себя, как единство препятствий и орудий действия. Но никогда мы не воспринимаем мир как требование, обращенное к нашей свободе. Получается, что эстетическую радость приносит сознание того, что вбираю в себя то, что в основном мною не является. Я преобразую данность в императив, а факт в ценность. Мир, моя ноша, то есть главная и добровольно взятая функция моей свободы. Она состоит в том, чтобы дать жизнь тому единственному и абсолютному объекту, каковым является мироздание. В-третьих, рассмотренные элементы содержат определенный договор между человеческими свободами. С одной стороны, чтение есть доверчивое и требовательное признание свободы писателя, а с другой – эстетическое наслаждение, полученное в аспекте ценности, несет в себе абсолютное требование по отношению к другому. Это требование того, чтобы любой человек, в меру своей свободы, испытывал такое же удовольствие от чтения той же книги. Так все человечество оказывается в состоянии максимальной свободы, поддерживающей существование мира, который одновременно его мир и мир "внешний". Эстетическая радость приносит обусловленное сознание. Это сознание, создающее образ мира во всей его полноте, мира, который уже есть и вместе с тем должен быть, как мир полностью наш и совершенно чужой. Он тем более наш, чем он более чужой. А необусловленное сознание на самом деле содержит гармоническую совокупность человеческих свобод, поскольку творит объект из доверия всех и требований всех. Писать – значит, и разоблачать мир, и в то же время предлагать его как ношу для великодушия читателя. Это значит, использовать чужое сознание, чтобы добиться своего лидерства в совокупности бытия. Значит, хотеть, чтобы это лидерство было воплощено в жизнь через посредников. А с другой стороны, реальный мир раскрывается лишь перед действием, и почувствовать себя в нем можно, лишь сделав шаг навстречу с целью его изменить. Миру романиста не хватило бы рельефности, жизненности, если бы читатель не открывал его в процессе изменяющего этот мир движения. Мы часто видели, что интенсивность жизни какого-то предмета в повествовании определяется не количеством его пространных описаний, а сложностью его связей с другими персонажами. Он будет казаться нам тем реальнее, чем чаще им будут манипулировать, брать в руки, класть на место. Короче, чем чаще персонажи будут подчинять его себе на пути к своим целям. Все совершенно точно также и для мира романа, то есть для совокупности людей и вещей. Для его максимального правдоподобия надо, чтобы разоблачение – творчество, через которое читатель открывает этот мир -стало как бы участием в действии. Другими словами, чем больше ты хочешь мир романа, тем он живей. Ошибка реализма была в том, что он верил, будто реальность открывается созерцанию и что поэтому возможно создать ее непредвзятую картину. Как это может быть, если само восприятие пристрастно, если даже название предмета уже есть его изменение? Как писатель, который стремится быть лидером в созданном мире, может хотеть быть причастным к несправедливостям, которые существуют в этом мире? Однако, приходится. Но если он согласен стать творцом несправедливостей, то только при условии их уничтожения. В отношении читателя можно сказать, что если он создает несправедливый мир и поддерживает его существование, то он не может уйти от ответственности за это. И автор использует все свое искусство, чтобы заставить читателя создавать то, что он разоблачил, то есть включить его в творчество. Поэтому ответственность за мир романа несут оба. Происходит это потому, что он поддерживается совместными усилиями двух свобод и что автор попробовал через читателя слиться с человечеством. Необходимо, чтобы этот мир предстал в самой глубинной своей сущности, просматривался со всех сторон и поддерживался свободой. Эта свобода имеет целью общечеловеческую свободу. Если мир романа не Град конечных целей, каким он должен быть, пусть он хотя бы станет этапом на пути к этому Граду. Судить о нем и изображать его надо не как нависшую над нами и грозящую погубить нас силу, а с точки зрения того, насколько он приблизился к этому Граду Целей. Произведение искусства должно всегда выглядеть великодушным, каким бы злым и отчаявшимся не было представленное в нем человечество. Конечно, дело не в том, чтобы это великодушие проявлялось в назидательных советах и добродетельных персонажах. Оно не должно быть и преднамеренным. Только из хороших чувств не создашь хорошую книгу. Но великодушие должно быть сущностью книги, той тканью, из которой созданы люди и вещи. Это не зависит от сюжета – в произведении должна быть органическая легкость, напоминающая нам, что произведение искусства вовсе не природная милость, а т