Реликвии страны
Скажи мне: что с тобой, моя страна?
К какой сползать нам новой преисподней,
Когда на рынках продают сегодня
Знамена, и кресты, и ордена?!
Неважно, как реликвию зовут:
Георгиевский крест иль орден Ленина,
Они высокой славою овеяны,
За ними кровь, бесстрашие и труд!
Ответьте мне: в какой еще стране
Вы слышали иль где-нибудь встречали,
Чтоб доблесть и отвагу на войне
На джинсы с водкой запросто меняли!
В каком, скажите, царстве-государстве
Посмели бы об армии сказать
Не как о самом доблестном богатстве,
А как о зле иль нравственном распадстве,
Кого не жаль хоть в пекло посылать?!
Не наши ли великие знамена,
Что вскинуты в дыму пороховом
Рукой Петра, рукой Багратиона
И Жукова! — без чести и закона
Мы на базарах нынче продаем!
Пусть эти стяги разными бывали:
Андреевский, трехцветный или красный,
Не в этом суть, а в том, над чем сияли,
Какие чувства люди в них влагали
И что жило в них пламенно и властно!
Так повелось, что в битве, в окруженье,
Когда живому не уйти без боя,
Последний воин защищал в сраженье
Не жизнь свою, а знамя полковое.
Так как же мы доныне допускали,
Чтоб сопляки ту дедовскую славу,
Честь Родины, без совести и права,
Глумясь, на рынках запросто спускали!
Любой народ на свете бережет
Реликвии свои, свои святыни.
Так почему же только наш народ
Толкают нынче к нравственной трясине?!
Ну как же докричаться? Как сказать,
Что от обиды и знамена плачут!
И продавать их — значит предавать
Страну свою и собственную мать
Да и себя, конечно же, в придачу!
Вставайте ж, люди, подлость обуздать!
Не ждать же вправду гибели и тризны,
Не позволяйте дряни торговать
Ни славою, ни совестью Отчизны!
Творите биографии свои
Ах, как мы мало время бережем!
Нет, это я не к старшим обращаюсь.
Они уж научились. Впрочем, каюсь, —
Кой-кто поздненько вспомнили о нем.
И лишь порой у юности в груди
Кипит ключом беспечное веселье,
Ведь времени так много впереди
На жизнь, на труд и даже на безделье.
Какой коварный розовый туман,
Мираж неограниченности времени.
Мираж растает, выплывет обман,
И как же больно клюнет он по темени!
Пускай вам двадцать или даже тридцать,
И впереди вся жизнь — как белый свет,
Но сколько и для вас прекрасных лет
Мелькнуло за спиной и больше нет,
И больше никогда не возвратится.
Еще вчера, буквально же вчера,
Вы мяч гоняли где-нибудь на даче,
А вот сейчас судьбу решать пора,
И надо пробиваться в мастера,
Во всяком деле только в мастера,
Такое время, что нельзя иначе.
А кто-то рядом наплевал на дело,
Ловя одни лишь радости бессонные,
Тряся с отцов на вещи закордонные.
Но человек без дела — только тело,
К тому же не всегда одушевленное.
Болтать способен всякий человек,
И жить бездумно каждый может тоже.
А время мчит, свой ускоряя бег,
И спрашивает: — Кто ты в жизни, кто же?
Уж коль расти, то с юности расти.
Ведь не годами, а делами зреешь,
И все, что не успел до тридцати,
Потом, всего скорее, не успеешь.
И пусть к вам в сорок или пятьдесят
Еще придет прекрасное порою,
Но все-таки все главное, большое,
Лишь в дерзновенной юности творят.
Пусть будут весны, будут соловьи,
Любите милых, горячо и свято,
Но все же в труд идите, как в бои.
Творите биографии свои,
Не упускайте времени, ребята!
«Переоценка»
Разрушили великую страну,
Ударив в спину и пронзая сердце.
И коль спросить и пристальней вглядеться,
На чьи же плечи возложить вину?
А впрочем, это долгий разговор.
Вопрос другой, не менее суровый:
Куда мы нынче устремляем взор
И что хотим от этой жизни «новой»?
Твердят нам: «Если прежней нет страны,
То нет былых ни сложностей, ни бренностей.
Сейчас иные мерки нам нужны.
У нас теперь переоценка ценностей!»
Переоценка, говорите вы?
А кто для нас настроил эти стенки?
Ведь от любых границ и до Москвы.
Уж если брать не с глупой головы,
Какие тут еще «переоценки»?
Как в прошлом каждый в государстве жил?
Не все блестяще было, что ж, не скрою.
Диктат над нами безусловно был,
И «черный воронок» мелькал порою…
Да, было управление силовое.
Теперь все это вовсе не секрет.
Но было же, но было и другое,
Чего сегодня и в помине нет!
Пусть цифры строги и немного сухи,
Но лезли круто диаграммы вверх;
То строилась страна после разрухи!
И за успехом вспыхивал успех!
Росла в плечах плотина Днепростроя,
Звенели сводки, как победный марш,
Кружились в песнях имена героев,
Турксиб летел в сиянии и зное,
Рос Комсомольск, Магнитка, Уралмаш!
Но вновь нам горло стиснула война.
Опять разруха и опять работа!
Но снова вспыхнул свет за поворотом:
И вновь, как в сказке, выросла страна!
Ну а теперь какими же мы стали?
Ведь в прошлом, бурно двигаясь вперед,
Мы из разрухи родину вздымали,
А нынче просто все наоборот!
А нынче, друг мой, сердцем посмотри:
Страшась в бою открытых с нами схваток,
Противники коварно, изнутри
Вонзили нам ножи между лопаток.
Сперва, собравшись на краю земли,
К взрывчатке тайно приложили жало,
А после: трах! И к черту разнесли,
И родины былой — как не бывало!
И все, что люди прежде воздвигали,
И чем мы все гордились столько лет,
Разрушили, снесли, позакрывали,
Разграбили державу и… привет!
И на глазах буквально у народа
Все то, что создавалось на века, —
Плотины, шахты, фабрики, заводы, —
Практически спустили с молотка!
Возможно ль, впав в осатанелый раж,
Буквально все и растащить, и слопать?!
И можно ль честно деньги заработать,
Чтобы купить аж целый Уралмаш?!
А ведь купил! Нашелся скромный «гений».
Раз деньги есть, то и нахальство есть!
А Уралмаш — лишь часть его владений,
А всех богатств, пожалуй, и не счесть!
Когда же всем нам истина откроется,
Что мы идем практически ко дну,
Коль педагоги по помойкам роются,
А те, с кем даже власть уже не борется,
Спокойно грабят целую страну!
«Переоценка», говорите вы?
Вы к нищенству уже спустили планку.
Историю России и Москвы, —
Все вывернули нынче наизнанку!
Мол, Русь тупа, культура нам лишь снится,
Науки нет совсем, а потому
Нам якобы уж нечем и гордиться,
А чтобы хоть чего-нибудь добиться,
Должны мы раболепно поклониться
Любому заграничному дерьму!
Жизнь рушится и к черту рассыпается.
Ну вот и вся «переоценка ценностей»!
И если молвить без вранья и лености,
То чепуха же просто получается!
И, может быть, лучше в самом же начале
Признать провалом совершенный путь.
И то, что мы недавно отрицали,
Свергали и ругательски ругали,
Вновь нынче с благодарностью вернуть?!
Играет нынче мышцами Америка!
Играет нынче мышцами Америка,
Всем недовольным карами грозит!
А если кто-то слабо возразит,
То сразу же — всемирная истерика?
А ведь давно ли были времена,
Когда не все с ней в страхе соглашались,
Была когда-то на земле страна,
Вполне авторитетна и сильна,
С которой, споря, все-таки считались.
Так что ж теперь, скажите мне, стряслось?
Какие политические пасти,
Какая подлость и какая злость
Нас разорвали, в сущности, на части?!
Ударили разбойно, со спины,
Творя свои законы и расправы.
И больше нет огромнейшей страны,
Нет самой мощной на земле державы…
Сейчас о тех, кто это сотворил,
И говорить бессмысленно, наверно,
И вряд ли нынче кто отыщет сил,
Чтоб выжечь на планете эту скверну!
Случившегося вспять не обратить,
И это зло навряд ли одолимо.
А вот о том, как всем нам дальше жить,
А коль точней, то быть или не быть?
Подумать, хоть убей, необходимо!
Да, было время, когда две страны,
Коль выла политическая вьюга,
В любой момент разумны и сильны,
На грани споров мира и войны
Могли уравновешивать друг друга.
И вот, когда разгрохали одну,
Столкнув с вершины, словно с пьедестала,
Другая в высоту и ширину
Как бы удвоясь, мощью заиграла!
И став теперь единственным судом
Над всей планетой в ранге сверхдержавы,
Она грозит военным кулаком,
Готовым для издевок и расправы.
Ну а кого теперь страшиться ей?!
Кто заикнется против этой власти?!
Диктуй условья, самодурствуй, бей!
Ставь на колени земли и людей,
Такое ей ведь и не снилось счастье!
И вот встает глобальнейший вопрос:
И никого он, право же, не минет,
Встает он перед каждым в полный рост:
Так как нам жить, товарищи, отныне?
И в трудный час, в сгущающейся мгле
Ужель не взвить нам брызжущее пламя?!
Неужто же на собственной земле
Нам быть и впрямь безмолвными рабами?!
Ужель не возродить нам нашу честь
И жить в каком-то нищенстве и страхе?
Ведь те, кто взяли власть над нами здесь, —
Там за границей ползают во прахе!
Так кто же мы? И с кем? И с нами кто?
Давайте спросим, только очень честно:
Неужто нам и вправду нынче лестно
Быть государством чуть не номер сто?!
Играют США сегодня мышцами:
«С Россией — все! Погашена звезда!» —
Так что ж мы, вправду стали нынче бывшими
И вновь уже не встанем никогда?!
Неправда, ложь! Ведь всякое случалось:
Нас жгли не раз и орды, и вражда.
Но только вновь Россия возрождалась
И в полный рост упрямо подымалась
Могуча и светла как никогда!
Пусть нынче мы в предательстве и боли.
И все же нас покуда не сгубить,
Не растоптать и в пыль не превратить!
Мы над собой такого не дозволим!
Сдаваться? К черту! Только не сдаваться!
Неужто мы и совесть предадим?!
Ведь если жить, то все-таки сражаться,
Иначе нам ну некуда деваться!
И мы всю эту нечисть победим!
2 декабря 1998 г.
Москва
О мнимой и подлинной дружбе
«Я слышу вновь друзей
предательский привет».
Когда тучи в прошлые года
Дни мои ничем не омрачали,
О, как ваши голоса звучали
О любви и дружбе навсегда!
И, когда за дружеским столом,
Бахус нам подмигивал в бокале,
Как же вы надежно обещали
Подпереть при трудностях плечом!
Ах, друзья мои литературные!
Как мы славно дружбою сошлись!
Только жаль, что речи ваши бурные,
А точнее, попросту дежурные,
Кончились, едва лишь начались…
И когда вдруг над моею крышей
Беспощадно грянула гроза,
Что ж вы все попрятались как мыши?
Впрочем, хуже: даже мыши тише,
Спрятав в телевизоры глаза…
Только трудно мы и раньше жили:
Не давая на покой ни дня,
Помните, как яростно бранили
Критиканы разные меня?!
Не хочу вынашивать обиду,
Только как я ждал в дыму страстей,
Чтоб хоть кто-то из моих друзей
Взял и встал бы на мою защиту!
Если ж скажут мне, что так вот жить
Мир привык и спорить тут напрасно,
Я бы согласился, может быть,
Говорить — не делать. Это — ясно!
И чудес я, право бы, не ждал.
Может, впрямь вот так живут повсюду?
Только чудо, подлинное чудо
Я нашел, открыл и повстречал!
Без расчета, выгоды и службы,
Без высоких и ненужных фраз,
Чудо самой настоящей дружбы,
Что прочней, чем сталь или алмаз!
Вроде бы почти обыкновенные,
Без имен, прославленных в веках,
Косточка армейская: военные,
Только в смысле ценности — бесценные,
С красотою в душах и сердцах!
Ну а чтоб избегнуть повторения
В светлой благодарности своей,
Я скажу, что, полный озарения,
Я уж написал стихотворение
И назвал: «Сердца моих друзей».
Ну а чтоб вовеки не пропала
Скромность с удивительной душой,
Вот они — четыре генерала,
Те, что в бедах всякого накала
Как четыре брата за спиной:
Виктор Чибисов, Юрий Коровенко,
Александр Горячевский
и Борис Сергеев…
А пою сейчас я строки эти
Как певец взволнованно с листа.
Вновь и вновь затем, чтоб на планете
Некогда не гасла красота!
Чтобы, встретя в трудную годину
Кто-то в жизни друга своего,
Помнил бы, что горькая кручина,
Не щадя ни возраста, ни чина,
Может больно клюнуть и его!
Так-то вот, друзья литературные!
Нет, не все, конечно же, не все.
А лишь те, простите, только те,
Чьи сердца изменчиво-дежурные.
Жизнь не вечно светит, как звезда.
А порою жжет, как черный пламень.
И, коль грянет где-нибудь беда,
Я прошу вас: сердцем никогда,
Никогда не превращаться в камень!
6 июня 1999 г.
Сердца моих друзей
Виктору Чибисову,
Александру Горячевскому,
Борису Сергееву
и Юрию Коровенко
Пришли друзья. Опять друзья пришли!
Ну как же это славно получается:
Вот в жизни что-то горькое случается
И вдруг — они! Ну как из-под земли!
Четыре честно-искренние взора,
Четыре сердца, полные огня,
Четыре благородных мушкетера,
Четыре веры в дружбу и в меня!
Меня обидел горько человек,
В которого я верил бесконечно,
Но там, где дружба вспыхнула сердечно,
Любые беды — это не навек!
И вот стоят четыре генерала,
Готовые и в воду, и в огонь!
Попробуй, подлость, подкрадись и тронь,
И гнев в четыре вскинется кинжала!
Их жизнь суровей всякой строгой повести,
Любая низость — прячься и беги!
Перед тобой четыре друга совести
И всякой лжи четырежды враги.
Пусть сыплет зло без счета горсти соли,
Но если рядом четверо друзей
И если вместе тут четыре воли,
То, значит, сердце вчетверо сильней!
И не свалюсь я под любою ношею,
Когда на всех и радость, и беда,
Спасибо вам за все, мои хорошие,
И дай же Бог вам счастья навсегда!
7 апреля 1997 г.
Переделкино
Слово к моему сердцу
Как бы нас жизнь ни швыряла круто,
Сердце! Мы больше чем сверхдрузья!
Ведь нам друг без друга прожить нельзя
Ни часа, ни дня, ни одной минуты!
Когда мне, едва ли не ежедневно,
От стрессов приходится защищаться,
Ты вместе со мною спешишь сражаться
И бьешься в груди горячо и гневно.
А если подарят мне свет любви,
Правдиво иль нет — уточнять не будем,
Ты радостно гонишь поток крови
И вместе со мною смеешься людям!
Когда ж, утомясь от дневных трудов,
Я сплю то темно, то светло, то гневно,
То спать только я как сурок готов.
А ты… Ты не спишь и, не зная снов,
Все трудишься ночью и днем бессменно!
Уснуть могут вьюга и ураган,
Леса, города, и моря, и реки,
Всем отдых на свете бывает дан.
И лишь у тебя его нет вовеки!
Кусали и подлость тебя, и зло,
И множество низостей и фальшивостей
О, сколько ж ты стрессов перенесло
И сколько знавало несправедливостей!
Я счастье наивно себе ковал,
Был глупо доверчив и все ж не сетовал
Прости, коль порой тебя огорчал,
Хоть этого вовсе и не желал,
Тем паче что сам же страдал от этого!
А если вдруг что-то в тебе устанет,
Ведь всякое может, увы, случиться…
И ты, задремав, перестанешь биться,
То в этот же миг и меня не станет…
Пусть в ярости каркало воронье,
Мы жили без хитрости, без изгиба.
Я вечно был твой, ну а ты — мое.
И вот за любовь и за все житье,
За стойкость, за свет, за терпенье твое
Поклон до земли тебе и спасибо!
13 апреля 1999 г.
Москва
Тщеславная вражда
У поэтов есть такой обычай,
В круг сойдясь, оплевывать
друг друга…
Наверно, нет в отечестве поэта,
Которому б так крупно «повезло»,
Чтоб то его в журнале, то в газетах,
А то в ревнивом выступление где-то
Бранили б так настойчиво и зло.
За что бранят? А так, причин не ищут.
Мне говорят: — Не хмурься, не греши,
Ведь это зависть! Радуйся, дружище!
Ну что ж, я рад. Спасибо от души…
Но не тому, что кто-то раздраженный
Терзается в завистливой вражде,
Такое мне не свойственно нигде.
Я потому смотрю на них спокойно,
Что мой читатель многомиллионный
Всегда со мной и в счастье, и в беде.
Включил приемник. Вот тебе и раз!
Какой-то прыщ из «Голоса Америки»
Бранит меня в припадочной истерике
Густым потоком обозленных фраз.
Клянет за то, что молодежь всегда
Со мною обретает жар и смелость.
И я зову их вовсе не туда,
Куда б врагам отчаянно хотелось.
Мелькнула мысль: досадно и смешно,
Что злость шипит и в нашем доме где-то,
И хоть вокруг полно друзей-поэтов,
А недруги кусают все равно.
И хочется сказать порою тем,
Кто в распрях что-то ищет, вероятно,
Ну, там клянут, так это все понятно.
А вы-то, черт вас подери, зачем?!
Успех, известность, популярность, слава…
Ужель нам к ним друг друга ревновать?
На это время попросту терять
До боли жаль, да и обидно, право!
Ну а всего смешней, что даже тот,
Кому б, казалось, слава улыбается,
Порой, глядишь, не выдержав,
срывается —
Не весь сграбастал, кажется, почет!
С утра газету развернул и вдруг
На краткий миг окаменел, как стенка:
Ну вот — сегодня нож вонзает друг.
Теперь уже вчерашний — Евтушенко.
В стихах громит ребят он за грехи:
Зачем у них в душе стихи Асадова?!
Читать же надо (вот ведь племя адово!)
Его стихи, всегда его стихи!
О жадность, ведь ему давно даны
Трибуны самых громких заседаний,
Есть у него и званья, и чины,
А у меня лишь вешний пульс страны
И никаких ни должностей, ни званий!
Ну что ж, пускай! Зато сомнений нет,
Уж если вот такие негодуют,
И, гордость позабыв, вовсю ревнуют,
То я и впрямь достойнейший поэт!
«В справке о результатах изучения спроса на издательскую продукцию, подготовленной социологами библиотеки имени Ленина на основании данных 1983 года, среди нескольких десятков авторов, чьи книги пользуются повышенным спросом, упоминаются только пять поэтов. Из них лишь двое работают и ныне: Эдуард Асадов и Евгений Евтушенко. Интересно, что Асадов далеко опередил Евтушенко. На сборники последнего читательский спрос в основном удовлетворен… Чего не скажешь о книгах Асадова. Эдуард Асадов занимает место в группе бесспорных лидеров».
Раздумье над классикой
Возможно, я что-то не так скажу,
И пусть будут спорными строки эти,
Но так уж я, видно, живу на свете,
Что против души своей не грешу.
В дружбу я верил с мальчишьих лет,
Но только в действительно настоящую,
До самого неба костром летящую,
Такую, какой и прекрасней нет!
Но разве же есть на земле костер,
Жарче того, что зажгли когда-то
Два сердца с высот Воробьевых гор,
На веки веков горячо и свято?!
О, как я о дружбе такой мечтал
И как был канонами околдован,
Пока не осмыслил, пока не познал
И в чем-то вдруг не был разочарован.
Пусть каждый ярчайшею жизнью жил,
Но в этом союзе, клянусь хоть небом,
Что только один из двоих дружил,
Другой же тем другом высоким не был!
Да, не был. Пусть сложен житейский круг,
Но я допускаю, хотя и туго,
Что к другу приехавший в гости друг
Мог даже влюбиться в супругу друга.
Влюбиться, но смуты своей сердечной
Даже и взглядом не показать,
Тем паче, что друг его, что скрывать,
Любил свою милую бесконечно.
Сердце… Но можно ль тут приказать?
Не знаю. Но если и вспыхнут страсти,
Пусть трудно чувствами управлять,
Но что допустить и как поступать,
Вот это все-таки в нашей власти!
Я гения чту за могучий ум,
За «Колокол», бивший в сердца набатом,
И все же могу я под грузом дум
Считать, что не все тут, быть может, свято.
И надо ли, правды не уроня,
Внушать мне, как высшую из примеров,
Дружбу, в которую у меня
Нету великой и светлой веры.
Ведь дружба — есть чувство, как жизнь,
святое,
Так как же уверовать и понять,
Что можно дружить и навек отнять
У друга самое дорогое?!
А вера моя до могилы в том,
Что подлинный друг, ну а как иначе,
Лишь тот, кому твердо доверишь дом,
Деньги, жену и себя в придачу!
Стараясь все мудрое познавать,
Держусь я всю жизнь непреклонных
взглядов,
Что классику следует уважать,
Осмысливать, трепетно изучать,
Но падать вот ниц перед ней не надо.
А тех, кто сочтет это слишком смелым
Иль попросту дерзким, хочу спросить:
Желали б вы в жизни вот так дружить?
Молчите? Вот в этом-то все и дело…
Слово и дело
Его убийца хладнокровно
Навел удар. Спасенья нет.
Пустое сердце бьется ровно,
В руке не дрогнул пистолет…
…Но есть и божий суд,
наперсники разврата…
Я тысячи раз те слова читал,
В отчаянье гневной кипя душою.
И автор их сердце мое сжигал
Каждою яростною строкою.
Да, были соратники, были друзья,
Страдали, гневались, возмущались,
И все-таки, все-таки, думал я:
Ну почему, всей душой горя,
На большее все же они не решались?
Пассивно гневались на злодея
Апухтин, Вяземский и Белинский,
А рядом Языков и Баратынский
Печалились, шагу шагнуть не смея.
О нет, я, конечно, не осуждаю,
И вправе ль мы классиков осуждать?!
Я просто взволнованно размышляю,
Чтоб как-то осмыслить все и понять.
И вот, сквозь столетий седую тьму
Я жажду постичь их терпенья меру
И главное, главное: почему
Решенье не врезалось никому —
Сурово швырнуть подлеца к барьеру?!
И, кинув все бренное на весы,
От мести святой замирая сладко,
В надменно закрученные усы
Со злою усмешкой швырнуть перчатку!
И позже, и позже, вдали от Невы,
Опять не нашлось смельчака ни единого,
И пули в тупую башку Мартынова
Никто ведь потом не всадил, увы!
Конечно, поэт не воскрес бы вновь,
И все-таки сердце б не так сжималось,
И вышло бы, может быть, кровь за кровь,
И наше возмездие состоялось!
Свершайся, свершайся же, суд над злом!
Да так, чтоб подлец побелел от дрожи!
Суд божий прекрасен, но он — потом.
И все же людской, человечий гром
При жизни пускай существует тоже!
Когда порой влюбляется поэт…
Когда порой влюбляется поэт,
Он в рамки общих мерок не вмещается,
Не потому, что он избранник, нет,
А потому, что в золото и свет
Душа его тогда переплавляется.
Кто были те, кто волновал поэта?
Как пролетали ночи их и дни?
Не в этом суть, да и не важно это.
Все дело в том, что вызвали они!
Пускай горды, хитры или жеманны, —
Он не был зря, сладчайший этот плен.
Вот две души, две женщины, две Анны,
Две красоты — Оленина и Керн.
Одна строга и холодно-небрежна.
Отказ в руке. И судьбы разошлись.
Но он страдал, и строки родились:
«Я вас любил безмолвно, безнадежно».
Была другая легкой, как лоза,
И жажда, и хмельное утоленье.
Он счастлив был. И вспыхнула гроза
Любви: «Я помню чудное мгновенье».
Две Анны. Два отбушевавших лета.
Что нам сейчас их святость иль грехи?!
И все-таки спасибо им за это
Святое вдохновение поэта,
За пламя, воплощенное в стихи!
На всей планете и во все века
Поэты тосковали и любили.
И сколько раз прекрасная рука
И ветер счастья даже в полглотка
Их к песенным вершинам возносили!
А если песни были не о них,
А о мечтах или родном приволье,
То все равно в них каждый звук и стих
Дышали этим счастьем или болью.
Ведь если вдруг бесстрастна голова,
Где взять поэту буревые силы?
И как найти звенящие слова,
Коль спит душа и сердце отлюбило?!
И к черту разговоры про грехи.
Тут речь о вспышках праздничного света.
Да здравствуют влюбленные поэты!
Да здравствуют прекрасные стихи!
Судьба страны
Пути земли круты и широки.
Так было, есть и так навечно будет.
Живут на той земле фронтовики —
Свалившие фашизм, простые люди.
И пусть порою с ними не считаются
Все те, кто жизнь пытаются взнуздать,
И все ж они не то чтобы стесняются,
А как-то в их присутствии стараются
Не очень-то на Родину плевать.
Нет у бойцов уже ни сил, ни скорости,
И власти нет давно уж никакой,
И все-таки для общества порой
Они бывают чем-то вроде совести.
И сверхдельцам, что тянут нас ко дну,
И всем политиканствующим сворам
Не так-то просто разорять страну
Под их прямым и неподкупным взором.
Но бури лет и холода ветров
Не пролетают, к сожаленью, мимо,
И чаще всех разят неумолимо
Усталые сердца фронтовиков.
И тут свои особенные мерки
И свой учет здоровья и беды,
И в каждый День Победы на поверке
Редеют и редеют их ряды.
И как ни хмурьте огорченно лоб,
Но грянет день когда-нибудь впервые,
Когда последний Фронтовик России
Сойдет на век в последний свой окоп…
И вот простите, дорогие люди,
И что же будет с Родиной тогда?
И слышу смех: «Какая ерунда!
Да ничего практически не будет!
Возьмем хоть нашу, хоть другие страны:
Везде была военная беда,
И всюду появлялись ветераны,
И после уходили ветераны,
А жизнь не изменялась никогда!»
Что ж, спорить тут, наверно, не годится.
Да, были страны в бурях и беде,
Но то, что на Руси сейчас творится,
За сотни лет не ведали нигде!
И вот сегодня бывшие солдаты,
Которые за солнце и весну
Фашизму душу вырвали когда-то
И людям мир вернули в сорок пятом,
С тревогой смотрят на свою страну.
И хочется им крикнуть: — Молодые!
Не рвитесь из родного вам гнезда!
Не отдавайте никому России,
Ведь что бы ни случилось, дорогие,
Второй у нас не будет никогда!
Не подпускайте к сердцу разговоры,
Что будто бы заморское житье
Сулит едва ль не золотые горы.
Все это чушь и дикое вранье!
Не позволяйте обращать в пожарища
Такие превосходные слова,
Как: Родина, Отечество, Товарищи —
Им жить и жить, пока страна жива!
Взамен культуры и больших идей,
Чтоб не могли мы ни мечтать, ни чувствовать,
Нас учат перед Западом холуйствовать
И забывать о звании людей!
Но, как бы нас ни тщились унижать,
Нельзя забыть ни по какому праву,
Что Волгу вероломству не взнуздать
И славу никому не растоптать,
Как невозможно растоптать державу!
Ведь мы сыны могущества кремлевского,
Мы всех наук изведали успех,
Мы — родина Толстого и Чайковского
И в космос путь пробили раньше всех!
И пусть стократ стремятся у России
Отнять пути, ведущие вперед.
Напрасный труд! В глаза ее святые
Не даст цинично наплевать народ!
И, сдерживая справедливый гнев,
Мы скажем миру: — Не забудьте, люди:
Лев, даже в горе, все равно он — лев,
А вот шакалом никогда не будет!
А в чем найти вернейшее решенье?
Ответ горит, как яркая звезда:
Любить Россию до самозабвения!
Как совесть, как святое вдохновенье,
И не сдавать позиций никогда!
25 мая 1993 г.
Красновидово
Верю гению самому
Когда говорят о талантах и гениях,
Как будто подглядывая в окно,
Мне хочется к черту смести все прения
Со всякими сплетнями заодно!
Как просто решают порой и рубят,
Строча о мятущемся их житье,
Без тени сомнений вершат и судят
И до чего же при этом любят
Разбойно копаться в чужом белье.
И я, сквозь бумажную кутерьму,
Собственным сердцем их жизни мерю.
И часто не столько трактатам верю,
Как мыслям и гению самому.
Ведь сколько же, сколько на свете было
О Пушкине умных и глупых книг!
Беда или радость его вскормила?
Любила жена его — не любила
В миг свадьбы и в тот беспощадный миг?
Что спорить, судили ее на славу
Не год, а десятки, десятки лет.
Но кто, почему, по какому праву
Позволил каменья кидать ей вслед?!
Кидать, если сам он, с его душой,
Умом и ревниво кипящей кровью,
Дышал к ней всегда лишь одной любовью,
Верой и вечною добротой.
И кто ж это смел подымать вопрос,
Жила ли душа ее страстью тайной,
Когда он ей даже в свой час прощальный
Слова благодарности произнес?!
Когда говорят о таланте иль гении,
Как будто подглядывая в окно,
Мне хочется к черту смести все прения
Со всякими сплетнями заодно!
И вижу я, словно бы на картине,
Две доли, два взгляда живых-живых:
Вот они, чтимые всюду ныне, —
Две статные женщины, две графини,
Две Софьи Андревны Толстых.
Адрес один: девятнадцатый век,
И никаких хитроумных мозаик.
Мужья их Толстые: поэт и прозаик,
Большой человек и большой человек.
Стужу иль солнце несет жена?
Вот Софья Толстая и Софья Толстая.
И чем бы их жизнь ни была славна,
Но только мне вечно чужда одна
И так же навечно близка другая.
И пусть хоть к иконе причислят лик,
Не верю ни в искренность и ни в счастье,
Если бежал величайший старик
Из дома во тьму под совиный крик
В телеге, сквозь пляшущее ненастье.
Твердить о любви и искать с ним ссоры,
И, судя по всем его дневникам,
Тайно подслушивать разговоры,
Обшаривать ящики по ночам…
Не верю в высокий ее удел,
Если, навеки глаза смежая,
Со всеми прощаясь и всех прощая,
Ее он увидеть не захотел!
Другая судьба: богатырь, поэт,
Готовый шутить хоть у черта в пасти,
Гусар и красавец, что с юных лет
Отчаянно верил в жар-птицу счастья.
И встретил ее синекрылой ночью,
Готовый к упорству любой борьбы.
«Средь шумного бала, случайно…»
А впрочем,
Уж не был ли час тот перстом судьбы?
А дальше бураны с лихой бедою,
Походы да черный тифозный бред,
А женщина, с верной своей душою,
Шла рядом, став близкою вдвое, втрое,
С любовью, которой предела нет.
Вдвоем без конца, без единой ссоры,
Вся жизнь — как звезды золотой накал.
До горькой минуты, приход которой,
Счастливец, он спящий и не узнал…
Да, если твердят о таланте иль гении,
Как будто подглядывая в окно,
Мне хочется к черту смести все прения
Со всякими сплетнями заодно!
Как жил он? Что думал? И чем дышал?
Ответит лишь дело его живое
Да пламя души. Ведь своей душою
Художник творения создавал!
И я, сквозь бумажную кутерьму,
Лишь собственным сердцем их жизни мерю.
И чаще всего не трактатам верю,
А мыслям и гению самому!
О скверном и святом
Что в сердце нашем самое святое?
Навряд ли надо думать и гадать.
Есть в мире слово самое простое
И самое возвышенное — Мать!
Так почему ж большое слово это,
Пусть не сегодня, а давным-давно,
Но в первый раз ведь было кем-то, где-то
В кощунственную брань обращено?
Тот пращур был и темный, и дурной
И вряд ли даже ведал, что творил,
Когда однажды взял и пригвоздил
Родное слово к брани площадной.
И ведь пошло же, не осело пылью,
А поднялось, как темная река.
Нашлись другие. Взяли, подхватили
И понесли сквозь годы и века…
Пусть иногда кому-то очень хочется
Хлестнуть врага словами, как бичом,
И резкость на язык не только просится,
А в гневе и частенько произносится,
Но только мать тут все-таки при чем?
Пусть жизнь сложна, пускай порой сурова.
И все же трудно попросту понять,
Что слово «мат» идет от слова «мать»,
Сквернейшее — от самого святого!
Неужто вправду за свою любовь,
За то, что родила нас и растила,
Мать лучшего уже не заслужила,
Чем этот шлейф из непристойных слов?
Ну как позволить, чтобы год за годом
Так оскорблялось пламя их сердец?!
И сквернословам всяческого рода
Пора сказать сурово наконец:
Бранитесь или ссорьтесь как хотите,
Но не теряйте звания людей.
Не трогайте, не смейте, не грязните
Ни имени, ни чести матерей!
Баллада о друге
Когда я слышу о дружбе твердой,
О сердце мужественном и скромном,
Я представляю не профиль гордый,
Не парус бедствия в вихре шторма, —
Я просто вижу одно окошко
В узорах пыли или мороза
И рыжеватого, щуплого Лешку —
Парнишку-наладчика с «Красной Розы».
Дом два по Зубовскому проезду
Стоял без лепок и пышных фасадов,
И ради того, что студент Асадов
В нем жил, управдом не белил подъездов.
Ну что же — студент небольшая сошка,
Тут бог жилищный не ошибался.
Но вот для тщедушного рыжего Лешки
Я бы, наверное, постарался!
Под самой крышей, над всеми нами
Жил летчик с нелегкой судьбой своей,
С парализованными ногами,
Влюбленный в небо и голубей.
Они ему были дороже хлеба,
Всего вероятнее, потому,
Что были связными меж ним и небом
И синь высоты приносили ему.
А в доме напротив, окошко в окошко,
Меж теткой и кучей рыбацких снастей
Жил его друг — конопатый Лешка,
Красневший при девушках до ушей.
А те, на «Розе», народ языкатый.
Окружат в столовке его порой:
— Алешка, ты что же еще неженатый? —
Тот вспыхнет сразу алей заката
И брякнет: — Боюсь еще… Молодой…
Шутки как шутки, и парень как парень,
Пройди — и не вспомнится никогда.
И все-таки как я ему благодарен
За что-то светлое навсегда!
Каждое утро перед работой
Он к другу бежал на его этаж,
Входил и шутя козырял пилоту:
— Лифт подан. Пожалте дышать на пляж!..
А лифта-то в доме как раз и не было.
Вот в этом и пряталась вся беда.
Лишь «бодрая юность» по лестницам бегала.
Легко, «как по нотам», туда-сюда…
А летчику просто была б хана:
Попробуй в скверик попасть к воротам!
Но «лифт» объявился. Не бойтесь. Вот он!
Плечи Алешкины и спина.
И бросьте дурацкие благодарности
И вздохи с неловкостью пополам!
Дружба не терпит сентиментальности.
А вы вот, спеша на работу, по крайности
Лучше б не топали по цветам!
Итак, «лифт» подан! И вот, шагая
Медленно в утренней тишине,
Держась за перила, ступеньки считает:
Одна — вторая, одна — вторая,
Лешка с товарищем на спине…
Сто двадцать ступеней. Пять этажей.
Это любому из нас понятно.
Подобным маршрутом не раз, вероятно,
Вы шли и с гостями и без гостей.
Когда же с кладью любого сорта
Не больше пуда и то лишь раз
Случится подняться нам в дом подчас —
Мы чуть ли не мир посылаем к черту.
А тут — человек, а тут — ежедневно,
И в зной, и в холод: «Пошли, держись!»
Сто двадцать трудных, как бой, ступеней!
Сто двадцать — вверх и сто двадцать — вниз!
Вынесет друга, усадит в сквере,
Шутливо укутает потеплей,
Из клетки вытащит голубей:
— Ну все! Если что, присылай «курьера».
«Курьер» — это кто-нибудь из ребят.
Чуть что, на фабрике объявляется:
— Алеша, Мохнач прилетел назад!
— Алеша, скорей! Гроза начинается.
А тот все знает и сам. Чутьем.
— Спасибо, курносый, ты просто гений! —
И туча не брызнет еще дождем,
А он во дворе: — Не замерз? Идем! —
И снова: ступени, ступени, ступени…
Пот градом… Перила скользят, как ужи…
На третьем чуть-чуть постоять, отдыхая.
— Алешка, брось ты!
— Сиди, не тужи!.. —
И снова ступени, как рубежи:
Одна — вторая, одна — вторая…
И так не день и не месяц только,
Так годы и годы: не три, не пять,
Трудно даже и сосчитать —
При мне только десять. А после сколько?!
Дружба, как видно, границ не знает,
Все так же упрямо стучат каблуки.
Ступеньки, ступеньки, шаги, шаги…
Одна — вторая, одна — вторая…
Ах, если вдруг сказочная рука
Сложила бы все их разом,
То лестница эта наверняка
Вершиной ушла бы за облака,
Почти не видная глазом.
И там, в космической вышине
(Представьте хоть на немножко),
С трассами спутников наравне
Стоял бы с товарищем на спине
Хороший парень Алешка!
Пускай не дарили ему цветов
И пусть не писали о нем в газете,
Да он и не ждет благодарных слов,
Он просто на помощь прийти готов,
Если плохо тебе на свете.
И если я слышу о дружбе твердой,
О сердце мужественном и скромном,
Я представляю не профиль гордый,
Не парус бедствия в вихре шторма, —
Я просто вижу одно окошко
В узорах пыли или мороза
И рыжеватого, щуплого Лешку,
Простого наладчика с «Красной Розы».
Дума о Севастополе
Я живу в Севастополе. В бухте Омега,
Там, где волны веселые, как дельфины.
На рассвете, устав от игры и бега,
Чуть качаясь, на солнышке греют спины…
Небо розово-синим раскрылось зонтом,
Чайки, бурно крича, над водой снуют,
А вдали, пришвартованы к горизонту,
Три эсминца и крейсер дозор несут.
Возле берега сосны, как взвод солдат,
Чуть качаясь, исполнены гордой пластики,
Под напористым бризом, построясь в ряд,
Приступили к занятию по гимнастике.
Синева с синевой на ветру сливаются,
И попробуй почувствовать и понять,
Где небесная гладь? Где морская гладь?
Все друг в друге практически растворяется.
Ах, какой нынче добрый и мирный день!
Сколько всюду любви, красоты и света!
И когда упадет на мгновенье тень,
Удивляешься даже: откуда это?!
Вдруг поверишь, что было вот так всегда.
И, на мужестве здесь возведенный, город
Никогда не был злобною сталью вспорот
И в пожарах не мучился никогда.
А ведь было! И песня о том звенит:
В бурях войн, в свистопляске огня и стали
Здесь порой даже плавился и гранит,
А вот люди не плавились. И стояли!
Только вновь встал над временем монолит
Нет ни выше, ни тверже такого взлета,
Это стойкость людская вошла в гранит,
В слово Честь, что над этой землей звенит,
В каждый холм и железную волю флота!
Говорят, что отдавшие жизнь в бою
Спят под сенью небес, навсегда немые,
Но не здесь! Но не в гордо-святом краю!
В Севастополе мертвые и живые,
Словно скалы, в едином стоят строю!
А пока тихо звезды в залив глядят,
Ветер пьян от сирени. Теплынь. Экзотика!
В лунных бликах цикады, снуя, трещат,
Словно гномы, порхая на самолетиках…
Вот маяк вперил вдаль свой циклопий
взгляд..
А в рассвете, покачивая бортами,
Корабли, словно чудища, важно спят,
Тихо-тихо стальными стуча сердцами…
Тополя возле Графской равняют строй,
Тишина растекается по бульварам.
Лишь цветок из огня над Сапун-горой
Гордо тянется в небо, пылая жаром.
Патрули, не спеша, по Морской протопали,
Тают сны, на заре покидая люд…
А над клубом матросским куранты бьют
Под звучание гимна о Севастополе.
А в Омеге, от лучиков щуря взгляд,
Волны, словно ребята, с веселым звоном,
С шумом выбежав на берег под балконом,
Через миг, удирая, бегут назад.
Да, тут слиты бесстрашие с красотой,
Озорной фестиваль с боевой тревогой.
Так какой это город? Какой, какой?
Южно-ласковый или сурово-строгий?
Севастополь! В рассветном сияньи ночи
Что ответил бы я на вопрос такой?
Я люблю его яростно, всей душой,
Значит, быть беспристрастным мне трудно
очень.
Но, однако, сквозь мрак, что рассветом
вспорот,
Говорю я под яростный птичий звон:
Для друзей, для сердец бескорыстных он
Самый добрый и мирный на свете город!
Но попробуй оскаль свои зубы враг —
И забьются под ветром знамена славы!
И опять будет все непременно так:
Это снова и гнев, и стальной кулак,
Это снова твердыня родной державы!
Эдуарду Асадову шел двадцать первый год, когда он совершил свой удивительный подвиг. Нет, я не преувеличиваю, назвав его удивительным. Рейс сквозь смерть на старенькой грузовой машине, по залитой солнцем дороге, на виду у врага, под непрерывным артиллерийским и минометным огнем, под бомбежкой — это подвиг. Ехать почти на верную гибель ради спасения товарищей — это подвиг.
Но вот все, что произошло дальше, уже выходит за рамки обычных представлений о подвиге. Любой врач уверенно бы сказал, что у человека, получившего такое ранение, очень мало шансов выжить. И он не способен не только воевать, но и вообще двигаться. А Эдуард Асадов не вышел из боя. Поминутно теряя сознание, он продолжал командовать, выполняя боевую операцию и вести машину к цели, которую теперь он видел только сердцем. И задание выполнил. Выполнил блестяще. Подобного случая я за свою долгую военную жизнь не помню.
Спасибо
За битвы, за песни, за все дерзания
О, мой Севастополь, ты мне, как сыну,
Присвоил сегодня высокое звание
Почетного гражданина.
Мы спаяны прочно, и я говорю:
Той дружбе навеки уже не стереться.
А что я в ответ тебе подарю?
Любви моей трепетную зарю
И всю благодарность сердца!
Пусть годы летят, но в морском прибое,
В горячих и светлых сердцах друзей,
В торжественном мужестве кораблей,
В листве, что шумит над Сапун-горою,
И в грохоте музыки трудовой,
И в звоне фанфар боевых парадов
Всегда будет жить, Севастополь мой,
Твой друг и поэт Эдуард Асадов!
Гибнущая деревня
Умирают деревни, умирают деревни!
Исчезают навеки, хоть верь, хоть не верь.
Где отыщется слово суровей и гневней,
Чтобы выразить боль этих жутких потерь?!
Без печали и слез, будто так полагается,
Составляется акт, что с таких-то вот пор
Деревенька та «с данных учетных снимается»
И ее больше нет. Вот и весь разговор.
А ведь как здесь когда-то кипела жизнь!
С гулом техники, свадьбами и крестинами.
Воевали с врагами и вновь брались
И трудиться, и свадьбы справлять
с любимыми.
И бурлила бы с шуткой и смехом жизнь,
И пошла бы считать она вверх ступени,
Если б в душу ей яростно не впились
Все, кто жаждал свалить ее на колени!
Почему покидают тебя сыновья?
Отчего твои дочери уезжают?
Потому что нищают твои края!
И тебя в беззакониях попирают!
Сколько сел на Руси, что от благ далеки,
Нынче брошены подло на прозябание?!
Где живут, вымирая, одни старики
И стираются с карты былые названья.
Сколько мест, где село уж давно не село,
Где потухшую жизнь только пыль покрывает,
Где репьем как быльем все до крыш поросло
И в глазницах окон только ветры гуляют…
Впрочем, есть и деревни, где жизнь и труд,
И в сердцах еще где-то надежда бьется.
Только сел, где не сеют уж и не жнут,
Не поют, не мечтают и не живут,
С каждым годом все больше под нашим
солнцем…
Так на чем же, скажите, живет Россия?
И какой поразил нас суровый гром?!
Что ж мы делаем, граждане дорогие?
И к чему же в конце концов придем?!
Пусть не знаю я тонкостей сельской жизни,
Пусть меня городская судьба вела,
Только всех нас деревня произвела,
Из которой все корни моей Отчизны!
Это значит… а что это вправду значит?
Значит, как там ни ручайся, ни крути,
Но для нас нет важней на земле задачи,
Чем деревню вернуть, возродить, спасти!
А покуда в нелегкие наши дни
За деревней — деревня: одна, другая,
Обнищав, словно гасят и гасят огни,
И пустеют, безропотно исчезая…
22 мая 1998 г.
Москва
Ленинграду
Не ленинградец я по рожденью,
И все же я вправе сказать вполне,
Что я — ленинградец по дымным сраженьям,
По первым окопным стихотвореньям,
По холоду, голоду, по лишеньям,
Короче: по юности, по войне!
В Синявинских топях, в боях подо Мгою,
Где снег был то в пепле, то в бурой крови,
Мы с городом жили одной судьбою,
Словно как родственники, свои.
Было нам всяко — и горько, и сложно.
Мы знали: можно, на кочках скользя,
Сгинуть в болоте, замерзнуть можно,
Свалиться под пулей, отчаяться можно,
Можно и то, и другое можно,
И лишь Ленинграда отдать нельзя!
И я его спас, навсегда, навечно:
Невка, Васильевский, Зимний дворец…
Впрочем, не я, не один, конечно, —
Его заслонил миллион сердец!
И если бы чудом вдруг разделить
На всех бойцов и на всех командиров
Дома и проулки, то, может быть,
Выйдет, что я сумел защитить
Дом. Пусть не дом, пусть одну квартиру.
Товарищ мой, друг ленинградский мой,
Как знать, но, быть может, твоя квартира
Как раз вот и есть та, спасенная мной
От смерти для самого мирного мира.
А значит, я и зимой, и летом
В проулке твоем, что шумит листвой,
На улице каждой, в городе этом
Не гость, не турист, а навеки свой.
И всякий раз, сюда приезжая,
Шагнув в толкотню, в городскую зарю,
Я, сердца взволнованный стук унимая,
С горячей нежностью говорю:
— Здравствуй, по-вешнему строг и молод,
Крылья раскинувший над Невой,
Город-красавец, город-герой,
Неповторимый город!
Здравствуйте, врезанные в рассвет
Проспекты, дворцы и мосты висячие,
Здравствуй, память далеких лет,
Здравствуй, юность моя горячая!
Здравствуйте, в парках ночных соловьи
И все, с чем так радостно мне встречаться.
Здравствуйте, дорогие мои,
На всю мою жизнь дорогие мои,
Милые ленинградцы!
…Душу художника должны освежать впечатления, это ее резерв. Айвазовский не писал море с натуры. Окно его мастерской выходило не на залив, а во двор.
Однако жил-то он на берегу у приморской Феодосии и ежедневно видел море и утром, и в полдень, и по ночам… Ну а поэзия, а стихи? Как быть тут? Я мучился, думал, искал примеры, имена, на которые можно было бы опереться. Гомер? Но, во-первых, о его судьбе и авторстве спорят и по сей день. А во-вторых, если он — именно он, то все равно, при всей его гениальности, творения его — это неторопливые сказания, легенды, сказки. Нет, это не то.
Иван Козлов? Но, во-первых, он видел мир много дольше, а главное, в стихах его почти нет острой и зрительной поэтической образности, нет яркого мира и сколько-нибудь многоцветной палитры. Хотя поэтическим даром он обладал, даже восхищал Пушкина. Но Пушкин все равно делал ему скидку. Ведь всюду, говоря о нем, он иначе чем «слепец» его не называет. А если он все время помнил и думал о его темноте, значит, как на равного в поэзии смотреть не мог. Мне нужно было иное:
Пройти весь мир насквозь и видеть, видеть, видеть,
Вот так, и только так рождаются стихи!
Роза друга
Отважному защитнику Брестской
крепости и Герою Труда
Самвелу Матевосяну
За каждый букет и за каждый цветок
Я людям признателен чуть не до гроба.
Люблю я цветы! Но средь них особо
Я эту вот розу в душе сберег.
Громадная, гордая, густо-красная,
Благоухая, как целый сад,
Стоит она, кутаясь в свой наряд,
Как-то по-царственному прекрасная.
Ее вот такою взрастить сумел,
Вспоив голубою водой Севана,
Солнцем и песнями Еревана,
Мой жизнерадостный друг Самвел.
Девятого мая, в наш день солдатский,
Спиной еще слыша гудящий ИЛ,
Примчался он, обнял меня по-братски
И это вот чудо свое вручил.
Сказал: — Мы немало дорог протопали,
За мир, что дороже нам всех наград,
Прими же цветок как солдат Севастополя
В подарок от брестских друзей-солдат.
Прими, дорогой мой, и как поэт
Этот вот маленький символ жизни,
И в память о тех, кого с нами нет,
Чьей кровью окрашен был тот рассвет —
Первый военный рассвет Отчизны. —
Стою я и словно бы онемел…
Сердце вдруг сладкой тоскою сжало.
Ну, что мне сказать тебе, друг Самвел?!
Ты так мою душу сейчас согрел,
Любого «спасибо» здесь будет мало!
Ты прав: мы немало прошли с тобой,
И все же начало дороги славы
У Бреста. Под той крепостной стеной,
Где принял с друзьями ты первый бой,
И люди об этом забыть не вправе!
Чтоб миру вернуть и тепло, и смех,
Вы первыми встали, голов не пряча,
А первым всегда тяжелее всех
Во всякой беде, а в войне — тем паче!
Мелькают рассветы минувших лет,
Словно костры у крутых обочин.
Но нам ли с печалью смотреть им вслед?!
Ведь жаль только даром прошедших лет,
А если с толком — тогда не очень!
Вечер спускается над Москвой,
Мягко долив позолоты в краски,
Весь будто алый и голубой,
Праздничный, тихий и очень майский.
Но вот в эту вешнюю благодать
Салют громыхнул и цветисто лопнул,
Как будто на звездный приказ прихлопнул
Гигантски-огненную печать.
То гром, то минутная тишина,
И вновь, рассыпая огни и стрелы,
Падает радостная волна.
Но ярче всех в синем стекле окна —
Пламенно-алый цветок Самвела!
Как маленький факел горя в ночи,
Он словно растет, обдавая жаром.
И вот уже видно, как там, в пожарах,
С грохотом падают кирпичи,
Как в зареве вздыбленном, словно конь,
Будто играя со смертью в жмурки,
Отважные, крохотные фигурки,
Перебегая, ведут огонь.
И то, как над грудой камней и тел,
Поднявшись навстречу свинцу и мраку,
Всех, кто еще уцелеть сумел,
Бесстрашный и дерзкий комсорг Самвел
Ведет в отчаянную атаку.
Но, смолкнув, погасла цветная вьюга,
И скрылось видение за окном.
И только горит на столе моем
Пунцовая роза — подарок друга.
Горит, на взволнованный лад настроив,
Все мелкое прочь из души гоня,
Как отблеск торжественного огня,
Навечно зажженного в честь героев!
Суду потомков
Истории кружится колесо,
Пестрое, как колесо обозрения.
Кого-то — наверх, прямо к солнцу, в гении,
Кого-то в подвал. И на этом все.
Разгрузит и, новых взяв пассажиров,
Опять начнет не спеша кружить.
И снова: кому-то — венки кумиров,
Кому-то никем и нигде не быть.
А сами при жизни иные души
Из зависти что-нибудь да налгут,
Напакостят, где-то почти придушат
Иль нежно помоями обольют.
О битвах в гражданскую, о революции
О, как научились судить-рядить!
И зло, будто вынесли резолюцию:
«Зачислить в преступники! Заклеймить!»
Ну а кого заклеймить, простите?
Всех тех, кто вершили и кто решали,
И холодно в бронзе или граните
Потом с пьедесталов на нас взирали?!
Иль тех, кто под небом тоскливо-грозным
Стыл в мокрых окопах и вшей питал,
Кто в визге свинца и жару тифозном
Живот свой за светлое дело клал?!
Неужто и впрямь они виноваты
В том, что шагали в крови и мгле,
И верили чисто, светло и свято
В свободу и равенство на земле?!
Так как же, простите за резкость, можно
Плевать чуть не в лица отцам своим
За то, что в пути их сурово-сложном
Маршрут оказался вдруг в чем-то ложным
И столько надежд обратилось в дым!
Однако, быть может, идеи те
Могли бы созреть до больших свершений,
Когда б не «великий восточный гений»,
Приведший те замыслы к пустоте.
Нет, даже не так, а к абсурду просто:
Ведь самый высокий духовный свет,
Вдруг сжатый и грубо лишенный роста,
Стал бледной коптилкой на много лет.
Но главный трагизм заключается в том,
Что тот, кто сражался за свет Свободы,
Смотрел на нее и на жизнь народа
Сквозь прутья седой Колымы потом.
Так можно ль позволить, чтоб так упрямо,
Калеча заведомо суть идей,
Стремились столкнуть беспощадно в яму
Всех вместе: и жертвы, и палачей!
И сколько погоды бы ни менялись,
Запомните, люди, их имена!
Склонись перед ними, моя страна,
Они ведь за счастье твое сражались!
Взгляните, взгляните: из тишины
У братских могил, словно став парадом,
Лихие бойцы гражданской войны
Глядят на нас строгим и добрым взглядом.
Шаганэ
Шаганэ ты моя, Шаганэ!
Ночь нарядно звездами расцвечена,
Ровно дышит спящий Ереван…
Возле глаз собрав морщинки-трещины,
Смотрит в синий мрак седая женщина —
Шаганэ Нерсесовна Тальян.
Где-то в небе мечутся зарницы,
Словно золотые петухи.
В лунном свете тополь серебрится,
Шаганэ Нерсесовне не спится,
В памяти рождаются стихи:
«В Хороссане есть такие двери,
Где обсыпан розами порог.
Там живет задумчивая пери.
В Хороссане есть такие двери,
Но открыть те двери я не мог».
Что же это: правда или небыль?
Где-то в давних, призрачных годах
Пальмы, рыба, сулугуни с хлебом,
Грохот волн в упругий бубен неба
И Батуми в солнечных лучах…
И вот здесь-то в утренней тиши
Встретились Армения с Россией —
Черные глаза и голубые,
Две весенне-трепетных души.
Черные, как ласточки, смущенно
Спрятались за крыльями ресниц.
Голубые, вспыхнув восхищенно,
Загипнотизировали птиц.
Закружили жарко и влюбленно,
Оторвав от будничных оков,
И смотрела ты завороженно
В «голубой пожар» его стихов.
И не для тумана иль обмана
В той восточной лирике своей
Он Батуми сделал Хороссаном —
Так красивей было и звучней.
И беда ли, что тебя, армянку,
Школьную учительницу, вдруг
Он, одев в наряды персиянки,
Перенес на хороссанский юг!
Ты на все фантазии смеялась,
Взмыв на поэтической волне,
Как на звездно-сказочном коне,
Все равно! Ведь имя же осталось: —
Шаганэ!
«В Хороссане есть такие двери,
Где обсыпан розами порог.
Там живет задумчивая пери.
В Хороссане есть такие двери,
Но открыть те двери я не мог».
Что ж, они и вправду не открылись.
Ну а распахнись они тогда,
То, как знать, быть может, никогда
Строки те на свет бы не явились.
Да, он встретил песню на пути.
Тут вскипеть бы яростно и лихо!
Только был он необычно тихим,
Светлым и торжественным почти…
Шаганэ… «Задумчивая пери»…
Ну а что бы, если в поздний час
Ты взяла б и распахнула двери
Перед синью восхищенных глаз?!
Можно все домысливать, конечно,
Только вдруг с той полночи хмельной
Все пошло б иначе? И навечно
Две дороги стали бы одной?!
Ведь имей он в свой нелегкий час
И любовь и дружбу полной мерой,
То, как знать, быть может, «Англетера»…
Эх, да что там умничать сейчас!
Ночь нарядно звездами расцвечена,
Ровно дышит спящий Ереван…
Возле глаз собрав морщинки-трещины,
Смотрит в синий мрак седая женщина —
Шаганэ Нерсесовна Тальян.
И, быть может, полночью бессонной
Мнится ей, что расстояний нет,
Что упали стены и законы
И шагнул светло и восхищенно
К красоте прославленный поэт!
И, хмелея, кружит над землею
Тайна жгучих, смолянистых кос
Вперемежку с песенной волною
Золотых есенинских волос!..
Два аиста
Пускай ничей их не видит взгляд,
Но, как на вершине горной,
На крыше моей день и ночь стоят
Два аиста: белый и черный.
Когда загорюсь я, когда кругом
Смеется иль жарит громом,
Белый аист, взмахнув крылом,
Как парус, косым накренясь углом,
Чертит круги над домом.
И все тут до перышка — это я:
Победы и поражения.
Стихи мои — боль и любовь моя,
Радости и волненья.
Когда же в тоске, как гренландский лед,
Сердце скует и душит,
Черный аист слегка вздохнет,
Черный аист крылом качнет
И долго над домом кружит.
Ну что ж, это тоже, пожалуй, я:
Обманутых чувств миражи,
Чьи-то измены, беда моя,
Полночь чернее сажи…
А разлетится беда, как пыль,
Схлынет тоски удушье,
И тут подкрадется полнейший штиль —
Серое равнодушье.
Тогда наверху, затуманя взгляд
И крылья сложив покорно,
Понуро нахохлятся, будто снят,
Два аиста — белый и черный.
Но если хозяин — всегда боец,
Он снова пойдет на кручи,
И вновь, как грядущих побед гонец,
Белый рванется к тучам.
Вот так, то один, то другой взлетит.
А дело уж скоро к ночи…
Хозяин не очень себя щадит.
И сердце — чем жарче оно стучит,
Тем время его короче.
И будет когда-то число одно,
Когда, невидимый глазу,
Черный вдруг глянет темным-темно,
Медленно спустится на окно
И клюнет в стекло три раза.
Перо покатится на паркет,
Лампа мигнет тревогой,
И все. И хозяина больше нет!
Ушел он за черною птицей вслед
Последней своей дорогой.
Ушел в неразгаданные края,
Чтоб больше не возвращаться…
И все-таки верю: второе я —
Песни мои и любовь моя
Людям еще сгодятся.
И долго еще, отрицая смерть,
Книжек моих страницы,
Чтоб верить, чтоб в жизни светло гореть,
Будут вам дружески шелестеть
Крыльями белой птицы…
Перекройка
Сдвинув вместе для удобства парты,
Две «учебно-творческие музы»
Разложили красочную карту
Бывшего Советского Союза.
Молодость к новаторству стремится,
И, рождая новые привычки,
Полная идей географичка
Режет карту с бойкой ученицей.
Все летит со скоростью предельной,
Жить, как встарь, — сегодня не резон
Каждую республику отдельно
С шуточками клеят на картон.
Гордую, великую державу,
Что крепчала сотни лет подряд,
Беспощадно ножницы кроят,
И — прощай величие и слава!
От былых дискуссий и мытарств
Не осталось даже и подобья:
Будет в школе новое пособье
«Карты иностранных государств».
И, свершая жутковатый «труд»,
Со времен Хмельницкого впервые
Ножницы напористо стригут
И бегут, безжалостно бегут,
Между Украиной и Россией.
Из-за тучи вырвался закат,
Стала ярко-розовою стенка.
А со стенки классики глядят:
Гоголь, Пушкин, Чехов и Шевченко.
Луч исчез и появился вновь.
Стал багрянцем наливаться свет.
Показалось вдруг, что это кровь
Капнула из карты на паркет…
Где-то глухо громыхают грозы,
Ветер зябко шелестит в ветвях,
И блестят у классиков в глазах
Тихо навернувшиеся слезы…
Ах, как все относительно в мире этом!
Ах, как все относительно в мире этом!..
Вот студент огорченно глядит в окно,
На душе у студента темным-темно:
«Запорол» на экзаменах два предмета…
Ну а кто-то сказал бы ему сейчас:
— Эх, чудила, вот мне бы твои печали!
Я «хвосты» ликвидировал сотни раз,
Вот столкнись ты с предательством
милых глаз —
Ты б от двоек сегодня вздыхал едва ли!
Только третий какой-нибудь человек
Улыбнулся бы: — Молодость… Люди, люди!..
Мне бы ваши печали! Любовь навек…
Все проходит на свете. Растает снег,
И весна на душе еще снова будет!
Ну а если все радости за спиной,
Если возраст подует тоскливой стужей
И сидишь ты беспомощный и седой —
Ничего-то уже не бывает хуже!
А в палате больной, посмотрев вокруг,
Усмехнулся бы горестно: — Ну, сказали!
Возраст, возраст… Простите, мой милый друг,
Мне бы все ваши тяготы и печали!
Вот стоять, опираясь на костыли,
Иль валяться годами (уж вы поверьте),
От веселья и радостей всех вдали, —
Это хуже, наверное, даже смерти!
Только те, кого в мире уж больше нет,
Если б дали им слово сейчас, сказали:
— От каких вы там стонете ваших бед?
Вы же дышите, видите белый свет,
Нам бы все ваши горести и печали!
Есть один только вечный пустой предел…
Вы ж привыкли и попросту позабыли,
Что, какой ни достался бы вам удел,
Если каждый ценил бы все то, что имел,
Как бы вы превосходно на свете жили!
России
Ты так всегда доверчива, Россия,
Что, право, просто оторопь берет.
Еще с времен Тимура и Батыя
Тебя, хитря, терзали силы злые
И грубо унижали твой народ.
Великая трагедия твоя
Вторично в мире сыщется едва ли:
Ты помнишь, как удельные князья,
В звериной злобе, отчие края
Врагам без сожаленья предавали?!
Народ мой добрый! Сколько ты страдал,
От хитрых козней со своим доверьем!
Ведь Рюрика на Русь никто не звал.
Он сам с дружиной Новгород подмял
Посулами, мечом и лицемерием!
Тебе ж внушали испокон веков,
Что будто сам ты, небогат умами,
Слал к Рюрику с поклонами послов:
«Идите, княже, володейте нами!»
И как случилось так, что триста лет
После Петра в России на престоле,
Вот именно, ведь целых триста лет!
Сидели люди, в ком ни капли нет
Ни русской крови, ни души, ни боли!
И сколько раз среди смертельной мглы
Навек ложились в Альпах ли, в Карпатах
За чью-то спесь и пышные столы
Суворова могучие орлы,
Брусилова бесстрашные солдаты.
И в ком, скажите, сердце закипело,
Когда тебя, лишая всякой воли,
Хлыстами крепостничества пороли,
А ты, сжав зубы, каменно терпела?
Когда ж, устав от захребетной гнили,
Ты бунтовала гневно и сурово,
Тебе со Стенькой голову рубили
И устрашали кровью Пугачева.
В семнадцатом же тяжкие загадки
Ты, добрая, распутать не сумела.
С какою целью и за чьи порядки
Твоих сынов столкнули в смертной схватке,
Разбив народ на «красных» и на «белых».
Казалось, цели — лучшие на свете:
«Свобода, братство, равенство труда!»
Но все богатыри просты, как дети,
И в этом их великая беда.
Высокие святые идеалы
Как пыль смело коварством и свинцом,
И все свободы смяло и попрало
«Отца народов» твердым сапогом.
И все же, все же много лет спустя
Ты вновь зажглась от пламени плакатов,
И вновь ты, героиня и дитя,
Поверила в посулы «демократов».
А «демократы», господи прости,
Всего-то и умели от рожденья,
Что в свой карман отчаянно грести
И всех толкать в пучину разоренья.
А что в недавнем прошлом, например?
Какие честь, достоинство и слава?
Была у нас страна СССР —
Великая и гордая держава.
Но ведь никак же допустить нельзя,
Чтоб жить стране без горя и тревоги!
Нашлись же вновь «удельные князья»,
А впрочем, нет! Какие там «князья»!
Сплошные крикуны и демагоги!
И как же нужно было развалить,
И растащить все силы и богатства,
Чтоб нынче с ней не то что говорить,
А даже и не думают считаться!
И сколько ж нужно было провести
Лихих законов, бьющих злее палки,
Чтоб мощную державу довести
До положенья жалкой приживалки!
И, далее, уже без остановки,
Они, цинично попирая труд,
К заморским дядям тащат и везут
Леса и недра наши по дешевке!
Да, Русь всегда доверчива. Все так.
Но сколько раз в истории случалось,
Как ни ломал, как ни тиранил враг,
Она всегда, рассеивая мрак,
Как птица Феникс, снова возрождалась!
А если так, то, значит, и теперь
Все непременно доброе случится,
И от обид, от горя и потерь
Россия на куски не разлетится!
И грянет час, хоть скорый, хоть не скорый,
Когда Россия встанет во весь рост,
Могучая, от недр до самых звезд,
И сбросит с плеч деляческие своры!
Подымет к солнцу благодарный взор,
Сквозь искры слез, взволнованный и чистый,
И вновь обнимет любящих сестер,
Всех, с кем с недавних и недобрых пор
Так злобно разлучили шовинисты!
Не знаю, доживем мы или нет
До этих дней, мои родные люди,
Но твердо верю: загорится свет,
Но точно знаю: возрожденье будет!
Когда наступят эти времена?
Судить не мне. Но разлетятся тучи!
И знаю твердо: правдой зажжена,
Еще предстанет всем моя страна
И гордой, и великой, и могучей!
Баллада о ненависти и любви
Метель ревет, как седой исполин,
Вторые сутки не утихая,
Ревет, как пятьсот самолетных турбин,
И нет ей, проклятой, конца и края!
Пляшет огромным белым костром,
Глушит моторы и гасит фары.
В замяти снежной аэродром,
Служебные здания и ангары.
В прокуренной комнате тусклый свет,
Вторые сутки не спит радист,
Он ловит, он слушает треск и свист,
Все ждут напряженно: жив или нет?
Радист кивает: — Пока еще да,
Но боль ему не дает распрямиться.
А он еще шутит: мол, вот беда —
Левая плоскость моя никуда!
Скорее всего, перелом ключицы…
Где-то буран, ни огня, ни звезды
Над местом аварии самолета,
Лишь снег заметает обломков следы
Да замерзающего пилота.
Ищут тракторы день и ночь,
Да только впустую. До слез обидно.
Разве найти тут, разве помочь —
Руки в полуметре от фар не видно?!
А он понимает, а он и не ждет,
Лежа в ложбинке, что станет гробом.
Трактор, если даже придет,
То все равно в двух шагах пройдет
И не заметит его под сугробом.
Сейчас любая зазря операция,
И все-таки жизнь покуда слышна.
Слышна, ведь его портативная рация
Чудом каким-то, но спасена.
Встать бы, но боль обжигает бок,
Теплой крови полон сапог,
Она, остывая, смерзается в лед,
Снег набивается в нос и рот.
Что перебито? Понять нельзя.
Но только не двинуться, не шагнуть!
Вот и окончен, видать, твой путь.
А где-то сынишка, жена, друзья…
Где-то комната, свет, тепло…
Не надо об этом! В глазах темнеет…
Снегом, наверно, на метр замело.
Тело сонливо деревенеет…
А в шлемофоне звучат слова:
— Алло! Ты слышишь? Держись,
дружище!
Тупо кружится голова…
— Алло! Мужайся! Тебя разыщут!..
Мужайся? Да что он, пацан или трус?!
В каких ведь бывал переделках грозных.
— Спасибо… Вас понял…
Пока держусь! —
А про себя добавляет: «Боюсь,
Что будет все, кажется, слишком поздно».
Совсем чугунная голова.
Кончаются в рации батареи.
Их хватит еще на час или два.
Как бревна руки… Спина немеет…
— Алло! — это, кажется, генерал. —
Держитесь, родной, вас найдут,
откопают!.. —
Странно: слова звенят, как кристалл,
Бьются, стучат, как в броню металл,
А в мозг остывший почти не влетают…
Чтоб стать вдруг счастливейшим на земле,
Как мало, наверное, необходимо:
Замерзнув вконец, оказаться в тепле,
Где доброе слово да чай на столе,
Спирта глоток да затяжка дыма…
Опять в шлемофоне шуршит тишина.
Потом сквозь метельное завыванье:
— Алло! Здесь в рубке твоя жена.
Сейчас ты услышишь ее. Вниманье!
С минуту гуденье тугой волны,
Какие-то шорохи, трески, писки,
И вдруг далекий голос жены,
До боли знакомый, до жути близкий!
— Не знаю, что делать и что сказать.
Милый, ты сам ведь отлично знаешь,
Что, если даже совсем замерзаешь,
Надо выдержать, устоять!
Хорошая, светлая, дорогая!
Ну как объяснить ей в конце концов,
Что он не нарочно же здесь погибает,
Что боль даже слабо вздохнуть мешает
И правде надо смотреть в лицо.
— Послушай! Синоптики дали ответ:
Буран окончится через сутки.
Продержишься? Да?
— К сожаленью, нет…
— Как нет? Да ты не в своем рассудке!
Увы, все глуше звучат слова.
Развязка, вот она, — как ни тяжко,
Живет еще только одна голова,
А тело — остывшая деревяшка.
А голос кричит: — Ты слышишь,
ты слышишь?!
Держись! Часов через пять рассвет.
Ведь ты же живешь еще! Ты же дышишь?!
Ну есть ли хоть шанс?
— К сожалению, нет…
Ни звука. Молчанье. Наверно, плачет.
Как трудно последний привет послать!
И вдруг: — Раз так, я должна сказать! —
Голос резкий, нельзя узнать.
Странно. Что это может значить?
— Поверь, мне горько тебе говорить.
Еще вчера я б от страха скрыла.
Но раз ты сказал, что тебе не дожить,
То лучше, чтоб после себя не корить,
Сказать тебе коротко все, что было.
Знай же, что я дрянная жена
И стою любого худого слова.
Я вот уже год как тебе неверна
И вот уже год как люблю другого!
О, как я страдала, встречая пламя
Твоих горячих восточных глаз. —
Он молча слушал ее рассказ.
Слушал, может, последний раз,
Сухую былинку зажав зубами.
— Вот так целый год я лгала, скрывала,
Но это от страха, а не со зла.
— Скажи мне имя!.. —
Она помолчала,
Потом, как ударив, имя сказала,
Лучшего друга его назвала!
Затем добавила торопливо:
— Мы улетаем на днях на юг.
Здесь трудно нам было бы жить счастливо,
Быть может, все это не так красиво,
Но он не совсем уж бесчестный друг.
Он просто не смел бы, не мог, как и я,
Выдержать, встретясь с твоими глазами.
За сына не бойся. Он едет с нами.
Теперь все заново: жизнь и семья.
Прости. Не ко времени эти слова.
Но больше не будет иного времени. —
Он слушает молча. Горит голова…
И словно бы молот стучит по темени.
— Как жаль, что тебе ничем не поможешь!
Судьба перепутала все пути.
Прощай! Не сердись и прости, если
можешь.
За подлость и радость мою прости.
Полгода прошло или полчаса?
Наверно, кончились батареи.
Все дальше, все тише шумы… голоса…
Лишь сердце стучит все сильней и сильнее!
Оно грохочет и бьет в виски.
Оно полыхает огнем и ядом.
Оно разрывается на куски!
Что больше в нем: ярости или тоски?
Взвешивать поздно, да и не надо!
Обида волной заливает кровь.
Перед глазами сплошной туман.
Где дружба на свете и где любовь?
Их нету! И ветер, как эхо, вновь:
Их нету! Все подлость и все обман.
Ему в снегу суждено подыхать,
Как псу, коченея под стоны вьюги,
Чтоб два предателя там, на юге,
Со смехом бутылку открыв на досуге,
Могли поминки по нем справлять!
Они совсем затиранят мальца
И будут усердствовать до конца,
Чтоб вбить ему в голову имя другого
И вырвать из памяти имя отца.
И все-таки светлая вера дана
Душонке трехлетнего пацана.
Сын слушает гул самолетов и ждет.
А он замерзает, а он не придет!
Сердце грохочет, стучит в виски,
Взведенное, словно курок нагана.
От нежности, ярости и тоски
Оно разрывается на куски.
А все-таки рано сдаваться, рано!
Эх, силы! Откуда вас взять, откуда?
Но тут ведь на карту не жизнь, а честь.
Чудо? Вы скажете, нужно чудо?
Так пусть же! Считайте, что чудо есть.
Надо любою ценой подняться
И, всем существом у стремясь вперед,
Грудью от мерзлой земли оторваться,
Как самолет, что не хочет сдаваться,
А, сбитый, снова идет на взлет!
Боль подступает такая, что кажется,
Замертво рухнешь в сугроб ничком!
И все-таки он, хрипя, поднимается.
Чудо, как видите, совершается!
Впрочем, о чуде потом, потом…
Швыряет буран ледяную соль,
Но тело горит, будто жарким летом,
Сердце колотится в горле где-то,
Багровая ярость да черная боль.
Вдали сквозь дикую карусель
Глаза мальчишки, что верно ждут,
Они большие, во всю метель,
Они, как компас, его ведут.
— Не выйдет! Неправда, не пропаду! —
Он жив. Он двигается, ползет.
Встает, качается на ходу,
Падает снова и вновь встает…
К полудню буран захирел и сдал,
Упал и рассыпался вдруг на части.
Упал, будто срезанный наповал,
Выпустив солнце из белой пасти.
Он сдал, в предчувствии скорой весны,
Оставив после ночной операции
На чахлых кустах клочки седины,
Как белые флаги капитуляции.
Идет на бреющем вертолет,
Ломая безмолвие тишины.
Шестой разворот, седьмой разворот,
Он ищет… ищет… И вот, и вот —
Темная точка средь белизны.
Скорее! От рева земля тряслась.
Скорее! Ну что там: зверь, человек?
Точка качнулась, приподнялась
И рухнула снова в глубокий снег…
Все ближе, все ниже… Довольно! Стоп!
Ровно и плавно гудят машины.
И первой без лесенки прямо в сугроб
Метнулась женщина из кабины.
Припала к мужу: — Ты жив, ты жив!
Я знала… Все будет так, не иначе!.. —
И, шею бережно обхватив,
Что-то шептала, смеясь и плача.
Дрожа, целовала, как в полусне,
Замерзшие руки, лицо и губы.
А он еле слышно, с трудом, сквозь зубы:
— Не смей… Ты сама же сказала мне…
— Молчи! Не надо! Все бред, все бред!
Какой же меркой меня ты мерил?
Как мог ты верить?! А впрочем, нет,
Какое счастье, что ты поверил!
Я знала, я знала характер твой.
Все рушилось, гибло…
Хоть вой, хоть реви!
И нужен был шанс, последний, любой.
А ненависть может гореть порой
Даже сильней любви!
И вот говорю, а сама трясусь,
Играю какого-то подлеца
И все боюсь, что сейчас сорвусь,
Что-нибудь выкрикну, разревусь,
Не выдержав до конца.
Прости же за горечь, любимый мой!
Всю жизнь за один, за один твой взгляд,
Да я, как дура, пойду за тобой
Хоть к черту! Хоть в пекло!
Хоть в самый ад!
И были такими глаза ее,
Глаза, что любили и тосковали,
Таким они светом сейчас сияли,
Что он посмотрел в них и понял все.
И полузамерзший, полуживой,
Он стал вдруг счастливейшим на планете.
Ненависть, как ни сильна порой,
Не самая сильная вещь на свете!
Ледяная баллада
Льды все туже сжимают круг,
Весь экипаж по тревоге собран.
Словно от чьих-то гигантских рук,
Трещат парохода стальные ребра.
Воет пурга среди колких льдов,
Злая насмешка слышится в голосе:
— Ну что, капитан Георгий Седов,
Кончил отныне мечтать о полюсе?
Зря она, старая, глотку рвет,
Неужто и вправду ей непонятно,
Что раньше растает полярный лед,
Чем лейтенант повернет обратно!
Команда — к Таймыру, назад, гуськом.
А он оставит лишь компас, карты,
Двух добровольцев, веревку, нарты
И к полюсу дальше пойдет пешком.
Фрам — капитанский косматый пес,
Идти с командой назад не согласен.
Где быть ему? Это смешной вопрос!
Он даже с презреньем наморщил нос,
Ему-то вопрос абсолютно ясен.
Встал впереди на привычном месте
И на хозяина так взглянул,
Что тот лишь с улыбкой рукой махнул:
— Ладно, чего уж… Вместе так вместе!
Одежда твердеет, как жесть, под ветром,
А мгла не шутит, а холод жжет,
И надо не девять взять километров,
Не девяносто, а девятьсот!
Но если на трудной стоишь дороге
И светит мечта тебе, как звезда,
То ты ни трусости, ни тревоги
Не выберешь в спутники никогда.
Вперед, вперед по торосистым льдам!
От стужи хрипит глуховатый голос.
Седов еще шутит: — Ну что, брат Фрам,
Отыщешь по нюху Северный полюс?
Черную шерсть опушил мороз,
Но Фрам ничего — моряк не скулящий,
И пусть он всего лишь навсего пес —
Он путешественник настоящий!..
Снова медведем ревет пурга,
Пища — худое подобье рыбы.
Седов бы любого сломил врага:
И холод, и голод. Но вот цинга…
И ноги, распухшие, точно глыбы.
Матрос, расстроенно-озабочен,
Сказал: — Не стряслось бы какой беды.
Путь еще дальний, а вы не очень…
А полюс… Да бог с ним! Ведь там,
между прочим,
Все то же: ни крыши и ни еды…
Добрый, но, право, смешной народ!
Неужто и вправду им непонятно,
Что раньше растает полярный лед,
Чем капитан повернет обратно!
И, лежа на нартах, он все в метель,
Сверяясь с картой, смотрел упрямо,
Смотрел и щурился, как в прицел,
Как будто бы видел во мраке цель,
Там, впереди, меж унтами Фрама.
Солнце все ниже… Мигнуло — и прочь.
Пожалуй, шансов уже никаких.
Над головой полярная ночь,
И в сутки — по рыбине на двоих.
Полюс по-прежнему впереди.
Седов приподнялся над изголовьем:
— Кажется, баста! Конец пути…
Эх, я бы добрался, сумел дойти,
Когда б на недельку еще здоровья…
Месяц желтым горел огнем,
Будто маяк во мгле океана.
Боцман лоб осенил крестом:
— Ну вот и нет у нас капитана!
Последний и вечный его покой:
Холм изо льда под салют прощальный,
При свете месяца как хрустальный,
Зеленоватый и голубой…
Молча в обратный путь собрались.
Горько, да надо спешить, однако.
Боцман, льдинку смахнув с ресниц,
Сказал чуть слышно: — Пошли, собака!
Их дома дела и семейства ждут,
У Фрама же нет ничего дороже,
Чем друг, что навеки остался тут,
И люди напрасно его зовут:
Фрам уйти от него не может!
Снова кричат ему, странный народ,
Неужто и вправду им непонятно,
Что раньше растает полярный лед,
Чем Фрам хоть на шаг повернет обратно!
Взобрался на холм, заскользив отчаянно,
Улегся и замер там, недвижим,
Как будто бы телом хотел своим
Еще отогреть своего хозяина.
Шаги умолкли… И лишь мороз
Да ветер, в смятенье притихший рядом,
Видели, как костенеющий нос
Свою последнюю службу нес,
Уставясь в сумрак стеклянным взглядом.
Льдина кружится, кружат года,
Кружатся звезды над облаками…
И внукам бессоннейшими ночами,
Быть может, увидится иногда,
Как медленно к солнцу плывут из мрака
Герой, чье имя хранит народ,
И Фрам — замечательная собака,
Как черный памятник вросшая в лед.