Научные теории призваны помогать упорядочению наших наблюдений и экспериментальных открытий. Каждый ученый знает, насколько трудно запомнить даже ограниченный набор фактов, если на его основании не сформулирована хотя бы примитивная теоретическая картина. Неудивительно – и ни в коем случае не следует винить в этом авторов исходных статей или учебников, – что когда появляется приемлемая согласованная теория, авторы не представляют читателю голые факты, открытые ими, а принаряжают их в терминологию данной теории либо теорий. Процедура способствует упорядоченному запоминанию фактов, однако стирает различие между реальными наблюдениями и основанной на них теорией. А поскольку первые всегда являются результатом некоего чувственного восприятия, легко решить, будто теории объясняют чувственные качества, – чего они, разумеется, никогда не делают.
Автобиографические заметки
Бо́льшую часть жизни я прожил вдали от своего лучшего, точнее, единственного близкого друга. Может, по этой причине меня часто обвиняют в ветрености и неспособности к настоящей дружбе. Он изучал биологию, а именно ботанику; я – физику. Много вечеров мы провели, прогуливаясь между Глюкгассе и Шлюссельгассе, погруженные в философскую беседу. Тогда мы не догадывались, что вещи, казавшиеся нам оригинальными, занимали великие умы на протяжении веков. Разве не из опасения вступить в конфликт с религиозными доктринами и вызвать неудобные вопросы преподаватели всегда стараются избегать подобных тем? Это основная причина, по которой я отвернулся от религии, хотя она не причинила мне ни малейшего вреда.
Не уверен, случилось ли это сразу после Первой мировой войны или в тот период, когда я жил в Цюрихе (1921–1927) либо позднее в Берлине (1927–1933), но мы с Френцелем вновь провели долгий вечер вдвоем. Предрассветные часы застали нас в кафе в пригороде Вены. С годами мой друг сильно изменился. В конце концов, мы редко переписывались, особенно на серьезные темы.
Возможно, я уже говорил, что мы вместе читали Рихарда Земона. Ни до, ни после я никогда не читал серьезную книгу вместе с кем-то. Биологи вскоре подвергли Рихарда Земона анафеме, поскольку его взгляды, по их мнению, основывались на наследовании приобретенных признаков. Его имя забыли. Много лет спустя я встретил упоминание о нем в книге Бертрана Рассела «Человеческое познание», который посвятил серьезное исследование этому выдающемуся биологу, подчеркнув значение его теории мнем.
В следующий раз мы с Френцелем увиделись в 1956 году. Это была короткая встреча в нашей квартире на Пастергассе, 4, Вена, где также присутствовали другие люди, так что эти пятнадцать минут едва ли достойны упоминания. Френцель и его жена жили за границей, северной, и, судя по всему, не испытывали трудностей с властями, однако выезжать из страны стало непросто. Эта встреча оказалась последней: два года спустя он внезапно умер.
Сейчас я по-прежнему поддерживаю дружеские отношения с очаровательными племянником и племянницей Френцеля, детьми его любимого брата Сильвио. Сильвио, самый младший ребенок в семье, служил врачом в Кремсе, где я навестил его, вернувшись в Австрию в 1956 году. Очевидно, он был серьезно болен, потому что вскоре скончался. Один из братьев Френцеля, Э., до сих пор жив. Он уважаемый хирург в Клагенфурте. Однажды Э. взял меня с собой на пик Чима Уна (Доломитовые Альпы) – и более того, проследил, чтобы я благополучно спустился вниз. Боюсь, мы перестали общаться из-за различных мировоззрений.
Вскоре после того, как в 1906 году я поступил в Венский университет – единственный университет, в котором я когда-либо учился, – великий Людвиг Больцман встретил свой печальный конец в Дуино. По сей день я помню четкие, точные и все же страстные слова, которыми Фриц Хазенёрль описывал нам работы Больцмана. Ученик и последователь Больцмана, он произнес инаугурационную речь осенью 1907 года в скромном лекционном зале в старом здании на Тюркенштрассе без всякой помпезности и церемонности. На меня его речь произвела большое впечатление, и открытия Больцмана всегда казались мне важнейшими в физике – несмотря на Планка и Эйнштейна. Кстати, ранние работы Эйнштейна (до 1905 года) свидетельствуют о том, что его тоже завораживали труды Больцмана. Именно Эйнштейн сделал серьезный шаг вперед, инвертировав уравнение Больцмана S = k lg W. Ни один человек не оказал на меня такого влияния, как Фриц Хазенёрль, – за исключением моего отца Рудольфа, который на протяжении многих лет, что мы прожили вместе, беседовал со мной на всевозможные темы, касавшиеся его многочисленных интересов. Но об этом позднее.
Будучи студентом, я подружился с Гансом Тиррингом. Дружба оказалась крепкой. Когда в 1916 году Хазенёрль погиб в бою, Ганс Тирринг стал его преемником. В семьдесят лет он покинул пост, отказавшись от почетной привилегии остаться еще на один год, и уступил кресло Больцмана своему сыну Вальтеру.
После 1911 года, работая ассистентом Экснера, я познакомился с К. В. Ф. Кольраушем, что послужило началом еще одной прочной дружбы. Кольрауш прославился, экспериментально доказав существование так называемых флуктуаций Швейдлера. В год перед началом войны мы вместе исследовали «вторичное излучение», которое давало – под малейшим возможным углом на небольших пластинках из различного материала – (смешанный) пучок гамма-лучей. В это время я узнал две вещи: я не гожусь для экспериментальной работы, и мое окружение и входящие в него люди не в состоянии достичь серьезного экспериментального прогресса. Тому было множество причин, одна из которых заключалась в том, что в прелестной старой Вене ключевые посты доставались доброжелательным растяпам, часто по старшинству, и это тормозило любое продвижение вперед. Если бы только они понимали, что требуются личности неординарного склада ума, пусть их и придется приглашать издалека! Теории атмосферного электричества и радиоактивности изначально были сформулированы в Вене, но людям, целиком посвятившим себя работе, пришлось последовать за этими теориями туда, куда они переместились. Лиза Майтнер, например, уехала из Вены в Берлин.
Однако вернемся ко мне: в ретроспективе я очень рад тому, что, поскольку в 1910–1911 годах обучался на офицера запаса, в итоге меня назначили ассистентом Фрица Экснера, а не Хазенёрля. Я смог проводить эксперименты с К. В. Ф. Кольраушем и пользоваться набором великолепных инструментов, в первую очередь оптических, забирать их в свою комнату и возиться с ними сколько душе угодно. Я мог настраивать интерферометр, восхищаться спектрами, смешивать цвета и т. п. Именно таким образом я обнаружил – при помощи уравнения Рэлея – дейтераномалию своего зрения. Более того, я занимался длительным практическим проектом и начал ценить значимость измерений. Хотел бы я, чтобы этому научилось как можно больше физиков-теоретиков.
В 1918 году у нас произошло нечто вроде революции. Император Карл отрекся от престола, и Австрия стала республикой. Повседневная жизнь почти не изменилась, однако я ощутил на себе последствия распада империи. Я недавно принял пост лектора теоретической физики в Черновцах и уже предвкушал, как свободное время посвящу философии, поскольку только что открыл для себя Шопенгауэра, который познакомил меня с «единой теорией» Упанишад. Увы, ничего не получилось.
Для нас, венцев, война и ее последствия означали, что мы больше не сможем удовлетворять свои основные потребности. Победоносная Антанта выбрала голод в качестве наказания за масштабную подводную войну – войну столь жестокую, что наследник князя Бисмарка и его последователи смогли во время Второй мировой войны превзойти ее количеством, но не качеством. Голод охватил страну, еда была лишь на фермах, куда наши несчастные женщины отправлялись добывать яйца, масло и молоко. Хотя взамен они отдавали вещи – вязаную одежду, красивое дамское белье и тому подобное, – с ними обращались презрительно, как с попрошайками.
В Вене стало практически невозможно выходить в свет и приглашать к себе друзей. На стол было нечего подать, и даже простейшие блюда приберегались для воскресных обедов. В определенном смысле нехватку социальной активности компенсировали ежедневные походы в общественные кухни. Gemeinschaftsküchen часто называли Gemeinheitsküchen (Gemeinschaft – общество, Gemeinheit – подлость). Там мы встречались за обедом. Спасибо женщинам, считавшим своим долгом готовить еду «из ничего». Без сомнения, это проще делать для 30 или 50 человек, чем для трех. Кроме того, избавление других от этой заботы должно приносить удовлетворение.
Там мы с родителями познакомились с людьми, разделявшими наши интересы, и кое-кто из них, например, Радоны, оба математики, стали нашими близкими друзьями.
Думаю, в одном мы с родителями пострадали особенно. Тогда мы жили в большой квартире, точнее, двух квартирах, объединенных в одну, на пятом этаже весьма ценного городского здания, принадлежавшего отцу моей матери. Там не было электрического освещения, отчасти потому, что дед не желал платить за его установку, отчасти из-за моего отца, который привык к великолепному газовому освещению. В те времена электрические лампочки были неэффективными и стоили очень дорого, а потому мы не видели в них смысла. Кроме того, мы поменяли старые кафельные печи на новые газовые с медными отражателями – слуги в те дни были редкостью, и мы надеялись облегчить себе жизнь. Газ также использовался для готовки, хотя мы сохранили в кухне огромную старую дровяную печь. Все шло хорошо, пока однажды какой-то из высших бюрократических органов, возможно, городской совет, не решил нормировать газ. Теперь каждому домохозяйству выделялся один кубометр газа в сутки, вне зависимости от того, зачем требовалось топливо. Если кто-то потреблял больше, его просто отключали.
Летом 1919 года мы отправились в Милльштатт, Каринтия. Там мой шестидесятидвухлетний отец начал проявлять первые признаки дряхления и болезни, которой суждено было стать для него смертельной, хотя тогда мы об этом не догадывались. Когда мы шли на прогулку, он отставал, особенно на крутых тропах, и, чтобы скрыть усталость, делал вид, будто им движет ботанический интерес. Примерно с 1902 года ботаника была основным увлечением отца. В летние месяцы он собирал материал для своих исследований – не для того, чтобы составлять гербарий, а для экспериментов с микроскопом и микротомом. Отец превратился в морфогенетика и филогенетика и забыл о своем увлечении великими итальянскими художниками, а также о собственном интересе к рисованию, который выражался в многочисленных пейзажных набросках. Утомленная реакция отца на наши призывы – «Ну идем же, Рудольф» и «Становится поздно, мистер Шредингер» – нас также не встревожила. Мы привыкли к подобному, а потому решили, что всему виной его увлеченность.