По возвращении в Вену симптомы стали заметнее, но мы по-прежнему не воспринимали их всерьез: частые сильные кровотечения из носа и кровоизлияния в сетчатку, а впоследствии – слабость в ногах. Думаю, отец намного раньше нас понял, что конец близок. К несчастью, именно тогда разразилась газовая катастрофа, какую я описал выше. Мы купили угольные лампы, и отец настоял на том, чтобы за ними приглядывать. Ужасная вонь распространялась из его великолепной библиотеки, которую он превратил в карбидную лабораторию. За двадцать лет до этого, научившись у Шмутцера гравировать, отец использовал библиотеку, чтобы вымачивать медные и цинковые пластинки в кислотах и хлорированной воде. Тогда я еще учился в школе и проявлял большой интерес к его занятиям. Но сейчас я оставил отца возиться в одиночестве. Отслужив в армии почти четыре года, я с удовольствием вернулся в свой любимый физический институт. Кроме того, осенью 1919 года я обручился с девушкой, которая вот уже сорок лет является моей женой. Неизвестно, получал ли отец адекватную медицинскую помощь, но точно знаю, что мне следовало лучше за ним присматривать. Следовало попросить Рихарда фон Веттштейна, который был его близким другом, обратиться за помощью на медицинский факультет. Замедлил бы лучший уход развитие артериосклероза? И если да, принесло бы это облегчение больному человеку? Только отец полностью осознавал отчаянность нашего финансового положения после того, как в 1917 году нам пришлось закрыть магазин клеенки и линолеума на Штефанплац из-за отсутствия товара.
Он мирно скончался в канун Рождества 1919 года, в своем старом кресле.
На следующий год свирепствовала инфляция, что привело к обесцениванию скудного отцовского банковского счета, который в любом случае ничем не помог бы моим родителям. Деньги, вырученные за проданные отцом (с моего разрешения!) персидские ковры, испарились; навсегда исчезли микроскопы, микротом и значительная часть отцовской библиотеки, которую я отдал за бесценок после его смерти. Самой большой тревогой отца в последние месяцы жизни было то, что я, взрослый тридцатидвухлетний мужчина, почти ничего не зарабатываю – 1000 австрийских крон (до вычета налогов, поскольку не сомневаюсь, что он вносил эти деньги в свою налоговую декларацию, за исключением того периода, когда я служил офицером в армии). Единственным достижением сына, до которого дожил мой отец, являлось то, что я получил и принял лучше оплачиваемый пост приват-доцента и ассистента Макса Вина в Йене.
Мы с супругой переехали в Йену в апреле 1920 года, оставив мою мать самостоятельно заботиться о себе, – за что я совершенно не испытываю гордости. Ей пришлось одной упаковывать вещи и разбирать квартиру. Как же мы были слепы! Ее отец, владевший домом, после смерти моего отца переживал, кто же будет платить ренту. Мы этого делать не могли, и мать была вынуждена освободить место для более обеспеченного жильца. Мой будущий тесть любезно подыскал такого человека, еврейского предпринимателя, работавшего на процветающую страховую компанию «Феникс». Поэтому матери пришлось уехать, куда – не знаю. Не будь мы столь слепы, сумели бы догадаться – и тысячи сходных случаев подтвердили бы нашу правоту, – каким отличным источником дохода могла бы стать большая, хорошо меблированная квартира для моей матери, проживи она дольше. Она скончалась осенью 1921 года от рака позвоночника, после успешно, как мы думали, прооперированного в 1917 году рака груди.
Я редко запоминаю сны – и мне нечасто снятся кошмары, если не считать раннего детства. Однако долгое время после смерти отца я видел один и тот же кошмар: мой отец жив, а я избавился от всех его чудесных инструментов и ботанических книг. Что он теперь будет делать, ведь я опрометчиво и непоправимо уничтожил основу его интеллектуальной жизни? Уверен, причиной сна были муки совести, ведь я плохо заботился о родителях в 1919–1921 годах. Это единственное возможное объяснение, поскольку обычно меня не тревожат кошмары или нечистая совесть.
Мои детство и юность прошли под влиянием отца, не в привычном образовательном, а в более обычном смысле. Он проводил дома намного больше времени, чем большинство мужчин, зарабатывающих себе на жизнь. В раннем детстве мне давал уроки частный учитель, приходивший дважды в неделю, а в средней школе у нас еще сохранялась благословенная традиция учиться двадцать пять часов в неделю, только по утрам. Лишь две вторые половины дня были отведены под протестантизм.
Это многому меня научило, хотя плоды учебы не всегда носили религиозный характер. Временные ограничения школьных занятий – великое благо. При желании ученик может предаваться размышлениям, а также брать частные уроки по предметам, которых нет в школьной программе. Остается лишь вознести хвалу моей старой школе, Академической гимназии: там я редко испытывал скуку, а когда это все же случалось (подготовительный курс философии был совсем скверным), занимался другими вещами, например переводами с французского.
Здесь я бы хотел добавить замечание более общего толка. Открытие хромосом как определяющих факторов наследственности словно дало обществу право игнорировать другие, более известные, но не менее важные факторы, такие как общение, образование и традиции. Предполагается, что они не столь значимы, поскольку с точки зрения генетики недостаточно стабильны. С этим не поспоришь. Однако не стоит забывать случай Каспара Хаузера или небольшой группы тасманских «первобытных» ребятишек, которых привезли в Англию и обеспечили первоклассным английским воспитанием, в результате чего они достигли уровня англичан высших слоев общества. Разве это не доказывает, что для создания людей нашего толка нужны не только хромосомы, но и цивилизованное человеческое окружение? Иными словами, интеллектуальный уровень каждого индивидуума складывается из «природы» и «воспитания». Соответственно, школы – в противоположность мнению императрицы Марии Терезы – неоценимы для наставления человека и менее ценны для политики. Здоровая семейная атмосфера также очень важна для подготовки почвы, в которую школы сажают семя. К сожалению, этот факт игнорируют те, кто утверждает, будто лишь дети из менее образованной среды должны посещать школы (интересно, их детей тоже следует исключать по тому же принципу?), а также британский высший свет, где считается признаком благородства заменять жизнь в семье на пансионы и признаком аристократичности – рано покидать дом. Даже действующей королеве пришлось расстаться со своим первенцем и отправить его в подобное заведение. Строго говоря, меня это не касается. Я лишь вспомнил об этом, когда вновь осознал, как много мне дало время, проведенное с отцом в детстве, и как мало пользы принесла бы школа, если бы его не было. Он действительно знал намного больше школьных учителей – не потому, что был вынужден зазубрить это на тридцать лет раньше меня, а просто по-прежнему испытывал интерес. Если углубиться в детали, история получится длинной.
Позднее, когда отец увлекся ботаникой, а я буквально проглотил «Происхождение видов», наши беседы приняли иное направление, явно отличавшееся от того, что нам преподавали в школе, где теория эволюции по-прежнему исключалась из курса биологии и учителям религиозного воспитания рекомендовали называть ее ересью. Вскоре я стал пылким последователем дарвинизма (и остаюсь им до сих пор), в то время как отец под влиянием друзей призывал подходить к делу с осторожностью. Связь между естественным отбором и выживанием наиболее приспособленных, с одной стороны, и законом Менделя и мутационной теорией де Фриза – с другой, еще предстояло обнаружить. По сей день я не могу понять, почему зоологи буквально молились на Дарвина, в то время как ботаники вели себя намного более сдержанно. Однако в одном вопросе мы все сходились (под «всеми» я в первую очередь подразумеваю Хофрата Антона Хандлиша, который был зоологом в Музее естественной истории, и среди друзей моего отца я знал и любил его больше других): мы считали, что основа эволюционной теории скорее причинна, нежели финалистична, и ни один из особых законов природы, таких как кинетическая энергия, или энтелехия, или сила ортогенеза, не заставляет живые организмы нарушать универсальные законы неодушевленной материи либо противоречить им. Моего преподавателя религии эта точка зрения не обрадовала бы, однако его мнение меня не волновало.
Летом наша семья обычно путешествовала. Это не только приносило мне радость, но и позволяло разжечь интеллектуальный аппетит. Помню поездку в Англию за год до того, как я перешел в среднюю школу (Mittelschule), когда я жил у родственников матери в Рамсгите. Длинный, широкий пляж отлично подходил для прогулок на осликах и обучения езде на велосипеде. Сильные приливно-отливные изменения полностью приковали мое внимание. На пляже стояли крошечные купальные кабинки на колесах, и человек с лошадью постоянно перемещал их туда-сюда, в соответствии с приливом. На Ла-Манше я впервые заметил, что дым из труб далеких кораблей на горизонте можно увидеть задолго до их появления, по причине искривления водной поверхности.
В Лемингтоне на Мадейра-Вилла я познакомился со своей прабабушкой, и поскольку у нее была фамилия Расселл и улица, на которой она жила, носила такое же название, не сомневался, что улицу назвали в честь моего покойного прадеда. Там также жила тетка моей матери с мужем, Альфредом Кирком, и шестью ангорскими кошками. Говорят, впоследствии их число увеличилось до двадцати. Кроме них у нее был обычный кот, который часто возвращался из своих ночных похождений в плачевном состоянии, по причине чего его прозвали Томасом Бекетом (в честь архиепископа Кентерберийского, убитого в соборе по приказу короля Генриха II). Не то чтобы это имело для меня большое значение, да я бы и не назвал это подобающим.
Благодаря моей тете Минни, младшей сестре матери, переехавшей из Лемингтона в Вену, когда мне было пять лет, я научился свободно говорить на английском прежде, чем научился писать на немецком, не говоря уже об английском. Когда меня наконец познакомили с грамматикой и чтением языка, который, по моему мнению, я прекрасно знал, это стало большим сюрпризом. Спасибо маме, организовавшей английские дни. Тогда мне это не понравилось. Мы отправлялись на прогулку от Вайхербурга до милого и в те годы тихого городк