После ужина в Комнате Отдыха Драйден лукаво нас представил.
— Гълэдис, — со смаком произнес он. — Чарли Маккабрей до смерти хотел с вами познакомиться.
— Бронвен, — сухо ответила она. Драйден явно уже разыгрывал этот гамбит.
— Очарован, — воскликнул я тем «галантным» голосом, которым надеялся разъярить ее пуще всего. — Давно пора уже расцветить эту затхлую халабуду несколькими хорошенькими личиками.
Она оборотила на меня тот в особенности мерзкий взор, коим смотрит на вас за завтраком копченая селедка, если вам случилось иметь похмелье.
— И какова же ваша область? — осведомился я.
— Сексуальная социометрия.
— Мог бы и догадаться, — игриво произнес я. Она отвернулась. Ни дня без нового врага, всегда утверждаю я, пусть даже враг этот — женщина.
— Она у ваших ног, — пробормотал Драйден мне на ухо.
— У вас в апартаментах имеется виски?
— Только «Шивас Ригал».
— Так удалимся же туда.
Нет ничего лучше его комнаты в Сконе: там имеются «буазери»[81] и пара книжных шкафов, превосходимых лишь теми, что установлены в Пипсианской библиотеке[82] в Кембридже да в некоем доме Суссекса, чье имя бежит меня. Более того, у Драйдена есть собственная ванная — неслыханная роскошь в Сконе, где «корпус санум» — или же «виле» — сильно отстает от «менс сана»[83]. (История гласит, что давным-давно, когда на «консилиуме»[84] Колледжу впервые предложили устроить для студентов ванные, древний пожизненный член Совета пискляво запротестовал, что ребяткам они вообще ни к чему: «Да они же проводят здесь лишь по восемь недель кряду!» Но затем грянула эта странная поздневикторианская эпоха, вся пронизанная невнятными муками совести, когда англичане — коих Эразм[85] именовал неопрятнейшей расой Европы — обнаружили, что ничего не попишешь, придется отдраивать себя с макушки до пяток, едва выдастся минутка, свободная от вправления мозгов всяким фуззи-вуззи[86] и прочим Меньшим Породам Беззаконным[87].
— Итак, — произнес Драйден, покамест кубок «Шивас Ригала» мерцал в ожерелье пузырьков[88], — я умозаключаю, что вы занялись поклонением Викке[89], а это вынуждает вас скитаться по горам и долам и красть уточек.
— Нет, нет и нет, Джон, должно быть, вы что-то недослышали по телефону: слово «уточка» я не употреблял, это совсем на меня не похоже — это какой-то другой малый.
— Все так говорят, — с доброй грустинкой, — но расскажите же мне о себе, э, друг мой.
Он, разумеется, поддразнивал меня — и прекрасно знал, что я знал, что он знал, что я знал, что он меня поддразнивает, если я внятно излагаю. Я начал с начала, ибо не весьма искусен в повествовании, и продолжал до самого конца. История его гальванизировала: он выпрямился в креслах и налил нам обоим по расточительному напитку.
— Что ж, сие и впрямь роскошество, — фыркнул он, потирая крупные розовые руки. (Вы умеете, кстати, фыркать? Я способен хихикать и сдавленно усмехаться, но вот фыркать и хмыкать мне не по плечу. Это вымирающее искусство, какому-нибудь современному Сесилу Шарпу[90] следует ходить и записывать немногих оставшихся умельцев.)
— В каком это смысле — роскошество? — осведомился я, едва фырчки смолкли. — Мои друзья и их супруги вовсе не считают все это ни в малейшей степени роскошеством, смею вас заверить.
— Конечно, конечно. Простите меня. Всем сердцем им сочувствую. Имел же в виду я вот что: посреди нынешнего дутого возрождения сатанизма ученому довольно приятно бывает обнаружить, что как раз в таком примитивном и отсталом сообществе, на какое лишь можно было надеяться, там, где еще могут по-настоящему теплиться последние угли Древней Религии, имеет место и серьезный рецидив истинной традиции. — (Какие чу́дные фразы он строит. Вот бы мне писать хотя бы вполовину так, как он говорит.) — Да, — продолжал он, — здесь есть всё: для начала — осквернение Пасхи. Вероятно, начинается в Пасху каждый год, знаете, но лишь немногие жертвы надругательства заявляют в полицию по причинам, кои, без сомнения, тут же приходят вам в голову; встречные обвинения и перекрестные допросы на суде в делах такого рода могут оказаться весьма позорны. Более того — крепкие уроженки Джерси, по большинству своему, будут польщены, что их избрали для, почитайте, религиозного обряда — таково же будет англичанке, когда викарий сообщит ей, что настал ее черед украшать церковь на Пасху цветами: досадно, однако же почетно. Вы следуете за моей мыслью?
— Пока даже опережаю.
— Затем — перевернутый крест…
— Какой еще перевернутый крест? — прервал его я.
— Да тот, что изображен на животе ведьмака — вы разве не просекли? Дамы, естественно, вообразят, что это меч, к тому же на верхушке он может быть заострен, чтобы еще больше походить на плетеные кресты, которые раздают в церквах на Вербное воскресенье, тем самым сочетая оскорбление христианства с древним символом секса. Случайно не знаете, какого он был цвета?
— Боюсь, что нет.
— Постарайтесь выяснить, будьте умницей. И уточните, не смазывалась ли краска: это будет совершенно роскошно — то есть, конечно же, очень интересно, — если выяснится, что он вовсе не нарисован, а вызывается психосоматически. Тело способно на изумительные вещи, как, я уверен, вам известно, — под гипнозом или при самовызванной истерии. Разумеется, на память сразу приходят стигматы, а также левитация: слишком много имеется свидетельств, чтобы просто списать это со счетов.
Я украдкой глянул на него. Если списывать сие на любимого конька, Драйден выказывал чересчур рвения; преданность делу, особенно у престарелых донов, зачастую граничит с полоумием.
— Вы сейчас думаете, что я пришпориваю своего конька слишком уж рьяно, — сказал Драйден, просияв, когда я виновато вздрогнул, — поэтому признаюсь: я нахожу тему эту почти до болезненности увлекательной.
Я пробормотал несколько опровержений, от коих он отмахнулся.
— Слова «конек» и «левитация», — возобновил лекцию он, — подводят нас к следующему пункту — к полетной мази.
— Как это как это?
— Полетная мазь. У нее существует множество названий, но все составы одинаковы. Это едкая смесь, которой ведьма или ведьмак натирает тело перед тем, как отправиться на шабаш. Жирная основа закупоривает поры и тем самым едва уловимо изменяет химию тела, другой ингредиент вызывает покраснение и возбуждение кожи, а причудливый смрад — в сочетании с позорным знанием, из чего мазь приготовлена, — усиливает нечестивый восторг ведьмака вплоть до того, что он знает наверняка: он способен летать. В случае с ведьмами женского пола легкий галоп по кухне с метлой, зажатой меж ног, бесспорно добавляет воодушевления.
— Бесспорно, — согласился я.
— Удается ли действительно кому-либо из них взлететь, — вопрос открытый: тут важнее их определенная убежденность, что они это могут. Хотите знать, из чего состоит мазь?
— Нет, спасибо. Ужину и так отчасти неуютно в желудке.
— Вероятно, это разумно. Между прочим, вам не доводилось перед Пасхой замечать в местной газете сведений о пропаже каких-либо новорожденных младенцев?
— А это какое отношение… — начал было я. — Ох, да, понимаю; какая невыразимая гадость. Они в самом деле? Нет, я бы ничего подобного не заметил. Людям не следует заводить детей, если не способны за ними приглядывать — вот как говаривала моя старая нянюшка.
— И все же, пожалуй, проверьте, дорогой мой. Должно быть в новолуние перед Пасхой. Хотя, с другой стороны, то мог быть младенец такого сорта, который не попадает в отчеты. Сами понимаете — «палец шлюхина отродья, что зарыто в огороде»[91].
— Воистину. «Глаз червяги, шерсть ушана»[92].
— Вот именно. Однако попробуйте. Итак, подходим к жабам. Я всегда ощущал, что особенная нежность джерсийцев к жабам может указывать на то, что остров — быть может, последний оплот Древней Религии, ибо жаба для ведьм, без сомнения, — самый популярный талисман. Бородавки у нее на коже, видите ли, должны напоминать о лишних сосках, каковые обязана иметь любая уважающая себя ведьма, а восходит это (я вас не утомил, мальчик мой? как ваш стакан?) восходит это к полимастии, или избыточности грудей, у древних. Не стоит напоминать вам о Диане Эфесской, которая, должно быть, походила на еловую шишку, как это отметил наш славный Джим Кэбелл[93].
— Но я полагал, что излюбленный талисман — это кошка. Старая карга — какую ни возьми…
— Широкораспространенное и простительное заблуждение, Маккабрей. Во-первых, видите ли, к началу великой охоты на ведьм XVII века — известной лучше всего именно потому, что подоплека их была политической, ибо, как видите, предполагалась некоторая конфронтация между Высокой Церковью[94] и папистами-роялистами, которые, как ни странно, должны были относиться к Древней Религии терпимее (вероятно, знали, как ею пользоваться?), с одной стороны, и пуританами — с другой: эти предпочитали рассматривать ведовство как пристройку к Риму; так вот, к этому времени, как я уже сказал, серьезные ведьмы тщательнейшим образом попрятались в подполье, а на поверхности остались только те немногие старые грымзы, что практиковали чуточку гётевской магии, дабы помогать подружкам-соседкам да вправлять мозги своим жалким гонителям… Итак, в руководстве по охоте на ведьм утверждалось, что у ведьмы всегда бывает дьяволов сосок, посредством коего она и кормит свой талисман. И вот несчастных старых куриц связывали и наблюдали за ними — в уверенности, что стоит талисману проголодаться, он явится за пайкой. Большинство старух — и до сего дня — живет с кошками; и у большинства старух имеется родинка или бородавка-другая, это все знают. Понимаете? Больше того, тут у нас древняя путаница: словом «кошка» также обозначается плетка, вроде тех, которыми ведьм секли. (Да и вы в детстве, должно быть, играли в кошки-мышки? Нет?) Короче говоря, можете быть уверены: самый популярный и эффективный талисман ведьм — жаба, а вовсе никакая не кошка. «Был», должно быть, следует прибавить. Или, скорее, «полагали, что был», — неубедительно закончил Драйден. Та теплота, с которой он защищал жабу, подвела меня к тревожному подозрению, что тщательный обыск его апартаментов наверняка выявит где-нибудь комфортабельный виварий, просто лопающийся по швам от маленьких бесхвосты