Должно быть, я бредил. Не похоже было, что все кончится именно так. Но пока я ковылял через поле, одной ногой глубоко утопая в борозде, а другую поднимая на ее гребень, я был слишком счастлив, чтобы думать о том, что в любой момент мои неудачи и разочарования могут, как туча саранчи, затмить небо и снова опуститься на меня. Вечер был безмятежным, свет лился сверху мягко и ровно, земля лежала в оцепенении, и я, далеко внизу, был единственным движущимся существом.
Свояк
Он был таким тихим, таким маленьким и худым, что его словно и не было вовсе. Свояк. Чей свояк – они не знали. Как не знали, откуда он пришел и уйдет ли когда-нибудь.
Они не могли выяснить, где он спал по ночам, хотя пытались догадаться по вмятинам на кушетке или по использованным полотенцам. Он не оставлял запаха.
У него не шла кровь, он не плакал, не потел. Он был сухим. Даже его моча, казалось, отделялась от его пениса и втекала в унитаз едва ли не прежде, чем покидала его организм, как пуля из ружейного ствола.
Они его почти не видели: если они входили в комнату, он исчезал, как тень, скользнув по дверному проему или по потолку. Дыхание – вот все, что они слышали, и даже в этом случае не были уверены, что это не легкий ветерок прошуршал по гравию снаружи.
Он не мог им заплатить. Каждую неделю он оставлял деньги, но к тому времени, когда они по обыкновению медленно и шумно входили в комнату, деньги уже превращались в серебристо-зеленый туман над деревянным блюдом их бабушки, а стоило протянуть руку, как исчезал и туман.
Но он и не стоил им ни цента. Они даже не могли сказать, ел ли он, потому что брал он так мало, что для них, любивших поесть, это было все равно что ничего. Он появлялся откуда-то ночью, крался по кухне с острой бритвой в своей белой тонкой руке и срезал чешуйки мяса, орехов, хлеба, пока его тоненькая, как бумага, тарелка не становилась тяжелой для него. Он наполнял чашку молоком, но чашка была такой маленькой, что вмещала не больше одной-двух унций.
Он ел, не издавая звуков и не позволяя ни капле, ни крошке упасть изо рта. На салфетке, которой он вытирал губы, не оставалось следов. Ни пятнышка не оставалось на его тарелке, ни крошки на матрасе, ни следа молока на чашке.
Он мог бы так жить у них годами, если бы однажды не пришла зима, оказавшаяся для него слишком суровой. Он не смог вынести холода и начал рассеиваться. Долго еще они не могли точно сказать, все ли он еще в доме. И не было никакой возможности узнать это. Но в один из первых весенних дней они делали уборку в гостевой комнате, в которой, как считалось, он раньше спал, и не нашли там ничего, кроме какого-то легкого пара. Они вытрясли его из матраса, смели с пола, стерли с оконного стекла и так и не узнали, что сделали.
Как У. Х. Оден проводит ночь в доме друга
Он единственный, кто бодрствует, в доме ни звука, на улице темно, холод пробирает его сквозь одеяло, он не хочет тревожить хозяев, поэтому сначала, свернувшись эмбрионом, ищет теплую ямку в матрасе…
Потом, украдкой пробираясь по полу, ищет стул, взгромождается на него и, балансируя, тянется к шторам, которыми укрывается поверх одеяла…
Приятное ощущение новой тяжести, давящей на него, потом мирный сон…
В другой раз этот бессонный гость, снова замерзнув и не обнаружив в своей комнате штор, незаметно выскальзывает за дверь и с той же целью в тускло освещенном коридоре наклоняется и сдергивает с пола ковер…
То, как тяжело давит на него ковер и как пыль забивает ноздри, ничто по сравнению с тем, как этот ковер заглушает его беспокойство…
Матери
У каждого где-то есть мать. Одна мать сидит с нами сейчас за обедом. Это маленькая женщина в очках с такими толстыми линзами, что, когда она поворачивает голову в сторону, они кажутся черными. Потом, когда мы уже едим, звонит мать хозяйки. Это вынуждает хозяйку отсутствовать за столом дольше, чем можно было ожидать. Кажется, эта мать находится в Нью-Йорке. В разговоре упоминают о матери одного из гостей: эта мать живет в Орегоне, штате, о котором мало кто из нас что-нибудь знает, хотя раньше, кажется, у кого-то там жил родственник. Позднее, в машине, кто-то упоминает некоего хореографа. Тот остановился на ночь в городе по дороге опять же к своей матери, которую едет навестить и которая тоже живет в другом штате.
Когда матерей приглашают на обед, они хорошо едят, как дети, но вид у них отсутствующий. Зачастую они не понимают, что происходит и о чем идет речь. Или включаются в разговор, только когда вспоминают о нашей юности; или встревают, когда их не просят; или улыбаются невпопад, и их неправильно понимают. Тем не менее матерей всегда навещают, с ними всегда разговаривают, пусть и только во время праздников. Они переживают за нас и чаще всего там, где мы их не видим.
В осажденном доме
В осажденном доме жили мужчина и женщина. Они, съежившись, сидели на кухне и слышали что-то похожее на слабые взрывы.
– Ветер, – сказала женщина.
– Охотники, – сказал мужчина.
– Дождь, – сказала женщина.
– Армия, – сказал мужчина.
Женщине хотелось уйти домой, но она и так уже была дома, в центре страны, в осажденном доме.
Визит к мужу
Она и ее муж так взвинчены, что на протяжении всего разговора то и дело попеременно заходят в ванную, закрывают дверь и пользуются туалетом. Потом выходят и закуривают сигарету. Он входит в ванную, мочится, оставляет крышку унитаза поднятой, она входит, опускает ее и мочится. К концу дня они прекращают разговоры о разводе и начинают пить. Он пьет виски, она пиво. Когда ей пора время уходить, чтобы не опоздать на поезд, он уже много выпил и, в последний раз направляясь в ванную помочиться, не дает себе труда закрыть дверь.
Когда они готовы выйти из дома, она начинает рассказывать ему историю о том, как познакомилась со своим любовником. Пока она говорит, он обнаруживает, что потерял одну из своих дорогих перчаток, расстраивается и сразу отвлекается от ее рассказа. Он оставляет ее и идет вниз искать перчатку. Она уже почти закончила свою историю, а он так и не нашел своей перчатки. Вернувшись в комнату без перчатки, он проявляет гораздо меньше интереса к ее рассказу. Позднее, когда они вместе идут по улице, он радостно рассказывает ей, как купил своей подружке туфли за восемьдесят долларов, потому что очень любит ее.
Снова оставшись одна, она так поглощена тем, что произошло во время ее визита к мужу, что идет по улицам очень быстро, а на станции метро сталкивается с несколькими пассажирами. Она их даже не видит, но налетает на них, как какая-нибудь природная стихия, так неожиданно, что они не успевают увернуться, а она удивляется, как они вообще оказались на ее пути. Некоторые из этих людей глядят ей вслед и восклицают: «Господи Иисусе!»
Позднее, на кухне у своих родителей, она с трудом пытается объяснить что-то насчет развода своему отцу, сердится, что он ничего не понимает, и в конце концов она осознает, что ест апельсин, хотя не может припомнить ни того, как она его чистила, ни даже как решила его съесть.
Тараканы осенью
На выкрашенном белой краской засове двери, которую никогда не открывают, широкая дорожка крохотных черных точек – тараканий помет.
Они гнездятся в кофейных фильтрах, в плетеных ивовых полках и в щели над дверью, где в свете фонаря можно увидеть лес копошащихся ножек.
Корабли были разбросаны на поверхности воды возле Дуврской гавани под самыми разными углами, как еще не успевшие прийти в движение тараканы, которых застали на кухне врасплох.
Самые молодые – такие яркие, такие энергичные, такие вольные.
Он видит, как опускается рука, и бежит в другую сторону. Но то ли бежать слишком далеко, то ли ему не хватает скорости. В то же время мы восхищаемся такой волей к жизни.
Меня настораживает какое-то едва заметное движение, и, резко развернувшись, я вижу крохотный двигающийся комок пыли. Меня настораживают темные пятнышки на светлом фоне, но это оказываются лишь розочки на моей наволочке.
Непривычная осенняя тишина, вечер. Во всей округе закрыты окна. Холод просачивается в комнату сквозь оконные стекла. За дверью посудного шкафа они, облепив изнутри длинную коробку, поедают спагетти.
Неподвижность смерти. Это когда крохотные существа не убегают от опускающейся к ним руки.
Мы испытываем уважение к таким проворным шельмецам, таким шустрым бегунам, таким ловким воришкам.
Из белого бумажного пакета доносится звук какого-то скребущегося существа – одного существа, как мне кажется. Но когда я вытряхиваю пакет, целая куча их сыплется с горбушки ржаного хлеба, словно семена ржи, рассыпанные на столе, или изюминки.
Толстый, почти взрослый, с блестящей темной спинкой, он останавливается посреди своего стремительного бега вперед по белой сушилке для посуды и почти одновременно пробует несколько других направлений, как машина, тычущаяся бампером на месте.
Сколько же их там, в щели над дверью, семенящих на своих крохотных ножках, сознающих наше присутствие за лучом фонаря!
Именно в тот момент, когда он колеблется, ты понимаешь, что он разумное существо. Между его остановкой и сменой направления, ты в этом уверен, у него проскальзывает мысль.
Они едят, но следов своей трапезы не оставляют, так мы думаем. Однако вот они, на кромке листка, маленькие последовательные серповидные надкусы.
Он напоминает сгущающуюся тень. Посмотри, как сгущается тень в щели возле оконной рамы, как она проявляется из стены и шныряет в сторону!
На картонную ловушку их налипло пять или шесть штук – они застыли под разными углами, живые в своей жуткой неподвижности, они напоминают миниатюрный игрушечный театр в коробке.
Как мила мне другая разновидность домашних насекомых! С ее прозрачными крылышками! С ее смятением! С ее губительным стремлением к свету лампы! Эти и не думают убегать!