Что вдруг — страница 17 из 33

Биография Гумилева числит в себе, как известно, ряд эпизодов, когда его имя становилось поводом для кривотолков, всеобщего осуждения или, по меньшей мере, почти единогласного недоумения. Ближайший очевидец становления его репутации Анна Ахматова с огорчением и с некоторой обидой констатировала, что все, происходившее с ним, ставилось ему в упрек, хотя те же обстоятельства в жизни других персон шли им только на пользу в глазах общества1.

«Человек высокомерный», как говорил о нем Мандельштам в «Шуме времени», Гумилев, конечно, оставлял на своем жизненном пути не одного обиженного. Некоторые из них прибегали к отмщению литературному. Так, нам видится Гумилев в зловещем, насылающем смерть на главного героя, персонаже рассказа из фронтовой жизни, подписанном «Виктор Воронов», – псевдонимом, которым изредка в эти годы были подписаны и театральные рецензии в столичных газетах. В рассказе его зовут штабс-капитан Петр Степанович Цветинович: «Холодный, сероглазый человек, который казался таким натянутым в военной форме. Петербург, огни, стихи и вино вспоминались при взгляде на эти тонкие губы, уродливо-надменные, но привлекавшие женщин черты. Цветинович был известный поэт и искатель авантюр»2.

Бытовые пересуды проникали в литературную полемику. Петербургский слух: «Кажется, у него был роман с негритянкой»3 – как намек попал к эго-футуристу Д.А. Крючкову в статью «Церковь в листве (Франсис Жамм)»:

Мы были, – говорит Жамм про себя и своих друзей-поэтов, – гриффэнистом, реньеристом, самэнистом, жаммистом – каждый в отдельности». И это великое слово, такое нужное для русской поэзии настоящего дня – отважная самостоятельность, постоянное устремление к самоопределению. Как хотелось бы видеть поворот от деланной, надоедливой, штампованной «экзотики» к чарам леса, утренних зорь, холодных струй горных речек, поющих что-то непонятное, но близкое и милое на своем хрустальном языке. А вместо этого видишь повсюду «поэтических чиновников», затянутых в «экзотические мундиры», подобно герою рассказа Леонида Андреева, «любящему негритянок». Какой скукой и самодовольной затхлостью, надоедной «литературщиной» веет от этого захолустного щеголянья в чужих, обтрепанных лохмотьях, в засаленных, составленных из пестрых кусочков тогах «акмеизмов» и прочих ежедневно изобретаемых «измов». Одно роднит все эти скучные и нелепые выдумки – общая бесталанность4.

Наиболее известным скандалом, связанным с именем Гумилева, была, как известно, его дуэль с Волошиным 1909 года5.

Если, конечно, не считать таковым его казнь.

Смерть Гумилева, убитого в ночь на 25 августа 1921 года, прервала таким печальным образом его конфликтные и нередко скандалезные взаимоотношения с рядом современников; но с рядом других – только перевела их в другую форму. Сначала о первых.

Начнем с самого малозначительного из скандалов, вероятно, никем, кроме трех непосредственных участников, не замеченного.

Гумилев осенью 1913 года написал мадригал, развивающий мотив встречи в пустыне из знаменитого стихотворения Шагинян «Кто б ты ни был, заходи, прохожий…»:

К ***

Если встретишь меня, не узнаешь!

Назовут – едва ли припомнишь!

Только раз говорил я с тобою,

Только раз целовал твои руки.

Но клянусь – ты будешь моею,

Даже если ты любишь другого,

Даже если долгие годы

Не удастся тебя мне встретить!

Я клянусь тебе белым храмом,

Что мы вместе видели на рассвете,

В этом храме венчал нас незримо

Серафим с пылающим взором.

Я клянусь тебе теми снами,

Что я вижу теперь каждой ночью,

И моей великой тоскою

О тебе в великой пустыне, —

В той пустыне, где горы вставали,

Как твои молодые груди,

И закаты в небе пылали,

Как твои кровавые губы.

Поэт Александр Конге, погибший в 1916 году на войне, писал Борису Садовскому 3 ноября 1913 года: «Вы, вероятно, замечали, будучи в “Собаке”, что Гумилеву сильно понравилась Мариэтта. После Вашего отъезда произошли дальнейшие события на этой почве. В одну из суббот Гумилев подсел к нам, пригласил ее (Мариэтту, а не субботу) в “Гиперборей”, на что она по моему наущению дала “гордый” и уклончивый ответ. Потом сей господин развалился рядом в небрежной позе и стал в нос читать свои стихи, видимо, относящиеся к ней, ибо 1) он предупредил ее, что прочтет стихи, которые могут ее заинтересовать, а 2) это явствует из содержания, которое сейчас изложу. Автор стихотворения (впрочем, неплохого) идет где-то в пустыне и декламирует, обращаясь “к ней”, что он видит ее во сне каждую ночь, что в пустыне этой песчаные горы, “как твои молодые груди”, что путь его труден, но он надеется на свои силы: “Клянусь, ты будешь моей, даже если любишь другого” и т. д. Цитировал я на память, но ручаюсь, что не вру. Не будучи ревнив особо, – я возмущен был его амикошонством и наглыми стихами и решил отомстить ему, так, чтобы он сел в калошу и было бы смешно, независимо от того, обиделся бы он или нет. Поэтому я написал стихи и прочел их в “Собаке” с эстрады на вечере поэтов. Гумилев настолько обалдел, что сам аплодировал мне, и настолько, по-видимому, струсил, что весь вечер не подошел к Мариэтте. Вот эти стихи:

Послание к поэту NN

Мой соперник, в любви бесплодный,

Я боюсь, ты ошибся ныне.

Ты увидел мираж холодный

В безопасной твоей пустыне.

Может быть, ты найдешь оазис,

Ручеек возле пальмы пыльной.

Ты, расслабленный и бессильный

В смешноватом твоем экстазе.

Разве солнце с тобою будет

На пути твоем незаметном?

Разве эти нежные груди

Ты увидишь во сне бесцветном?

Ты задремлешь в палатке низкой

На груди негритянской сирены

И услышишь совсем близко

Иронический смех гиены.

Ты поклялся: «Будешь моею!»

\Пусть же будет тебе известно:

Я клянусь, что я сумею

Показать тебе твое место6.

Мариэтта, о которой шла речь, – скорее всего, Мариэтта Шагинян. Покинув Петербург, она вернулась в Петроград только к 1921 году и здесь снова встретилась с Гумилевым.

В его следственном деле сохранилась изъятая 3 августа 1921 года при аресте записка: «Расписка. Мною взято у Н.С.Гумилева пятьдесят тысяч рублей. Мариэтта Шагинян. 23.V.21», а в печатном издании ее дневника воспроизведена (и это единственное упоминание Гумилева в этом издании) одна из записей о Гумилеве в рукописном ее дневнике – от 19 января 1921 года: «Вечером довольно бестолковый и дилетантский вечер поэтов. Выступал Ходасевич. Молодые поэты, с Гумилевым во главе, устроили игру в жмурки»7. Записи, относящиеся к августовским дням 1921 года, в цитируемом издании отсутствуют, но об этих днях сохранились воспоминания соседки по Дому искусств:

7-VIII М.Шагинян записывает только два слова: «Умер Блок». Она не хочет помнить, как с ума сходила от горя, как металась, потрясая своими кулаченками, кому-то грозила и кричала: «Они уморили его! Уморили голодом!» Могла бы запомнить Мариэтта и еще более страшную смерть, которую она не решилась даже помянуть, – это расстрел Гумилева. Когда она узнала об этом, она заперлась в своей комнате, и так как ключ остался в замке, то видеть, в каком она состоянии, было невозможно. Друзья были в волнении – не натворила бы она чего с собой, и то и дело подходили к двери, прислушиваясь. Мне удалось вытолкнуть карандашом ключ. Я была уверена, что она не услышит его падения. Так это и было. Мы увидели, что Мариэтта сидит за столом и тихо плачет. Я осталась ждать у двери. Через некоторое время она стала тихо ходить по комнате. Я стукнула, когда она была близко к двери. Она открыла, молча взяла меня за плечи и повела через всю комнату к стене, где у нее висело «расписание». Она обожала составлять планы и расписания, в которых включались занятия марксизмом, текущей политикой и прочим. Она их никогда не исполняла, даже «ударные», но в каждом новом периоде своей жизни всегда составляла их заново. Расписание, аккуратно разграфленное и исписанное ее красивым мелким почерком, было перечеркнуто карандашом и внизу стояло: «Писать стихи. Гумилев».

– Это он написал мне: писать стихи. Это все, что теперь от него осталось – стихи. А я не могу больше писать стихов, – сказала она очень тихо и грустно.

Потом совсем другим, не лирическим тоном, она спросила, и мне ее слов не забыть вовек: «Кто имеет право убить поэта?»8.

Тональность, в которой Конге сообщал адресату о своей борьбе с Гумилевым за Мариэтту, определена взаимоотношениями этого адресата с Гумилевым. Борис Садовской занимал резкоотрицательную позицию по отношению к поэзии Гумилева, к Цеху поэтов, к журналу «Гиперборей», к акмеизму. Б. Садовской атаковал сборник «Чужое небо»: «Сами по себе стихотворения г. Гумилева не плохи: они хорошо сделаны и могут сойти за… почти поэзию. Вот в этом-то роковом почти и скрывается непереходимая пропасть между живой поэзией и мертвыми стихами г. Гумилева»9. Гумилев был для Садовского олицетворением угрозы, нависшей над русской поэзией: «Взгляд Тютчева на поэта как на помазанника, носителя священного огня, особенно следует помнить в наше печальное время, когда проповедь мертвой ремесленной техники стихотворства начинает укореняться среди молодых поэтов, убивая в зародыше живой талант»10. В недописанной статье того же года, оставшейся в его архиве, Садовской обрушивался на «чистоту голоса ватиканского кастрата» у Гумилева и пытался подобрать аргументы для оправдания своей антипатии: «…формально Гумилев пишет лучше Пушкина. Но почему Пушкин бессмертен? Потому что все это правда души. Пушкин поэтому символичен. Искренность живет и дышит. А так – отписка. <…> Конквистадоры не нужны, ибо от Гомера и до наших дней все истинные поэты поют, как им Бог велит. Отсюда выражение – поэт Божьей милостью. Поэт не ищет, а находит»11. Здесь Б. Садовской ответил на колкость Гумилева, который в рецензии на его сборник «Позднее утро» писал, положив начало их многолетней перебранке: «В роли конквистадоров, завоевателей, наполняющих сокровищницу поэзии золотыми слитками и алмазными диадемами, Борис Садовской, конечно, не годится, но из него вышел недурной колонист в уже покоренных и расчищенных областях»12.

По появлении двух выпусков журнала «Гиперборей» Б.Садовской продолжил атаку под псевдонимом: «…я ближе ознакомился с изданиями “Цеха поэтов”. Перелистав их тощие, превосходно изданные книжки, я облегченно вздохнул, и все мне стало ясно: представители Цеха все, что угодно, только не поэты. Оговорюсь: я исключаю из их числа г. Городецкого, попавшего в компанию честных тружеников по очевидной ошибке. <…> Перелистывая странички “Гиперборея”, искренне хочется сказать его участникам: зачем и для кого вы трудитесь, господа? Кому нужны все эти ваши анатомические препараты, эти гомункулы, зарожденные в колбах и ретортах, мертворожденные ваши строчки, неспособные увлечь и захватить живого читателя? Если вы думаете, что этой беготней в колесе готовите вы дорогу будущему Пушкину, то ошибаетесь жестоко: будущий Пушкин, который придет еще не скоро, первым своим шагом разорвет, не заметив, вашу паутину, и от слов пойдет к жизни, тогда как вы совершили обратный путь. Сводя поэзию к ремеслу, вы ребячески издеваетесь над искусством; мастерски тачая лакированные туфельки и ботинки, вы сами тешитесь своим “веселым мастерством”. Но никому не нужно оно, и не по ноге будущему Пушкину окажется ваша эстетическая обувь»13.

Зимой 1913 года оппоненты встречались в «Бродячей собаке». Б.Садовской вспоминал впоследствии: «Н.С.Гумилев в литературе был мой противник, но встречались мы дружелюбно. При первом знакомстве в “Бродячей собаке” изрядно выпили и зорко следили друг за другом. – “Ведь вы охотник?” – “Да”.– “Я тоже охотник”.– “На какую дичь?”– “На зайцев”.– “По-моему, приятнее застрелить леопарда”.– “Всякому свое”. Тут же Гумилев вызвал меня на литературную дуэль: продолжить наизусть любое место из Пушкина. Выбрали секундантов, но поединок не состоялся: всем очень хотелось спать»14.

Вероятно, под впечатлением этих встреч Гумилев решил, что Б. Садовской «сбавил тон» в полемической статье о журнале «Аполлон», как сказано в письме Гумилева к Ахматовой из Одессы от 9 апреля 1913 года (на самом деле эта статья, подписанная криптонимом, принадлежала Борису Лавреневу15). Неверно приписанная Б.Садовскому статья освежила в памяти Гумилева всю длившуюся целый год атаку и отчасти вызвала к жизни гумилевское стихотворение, которое он приложил к упомянутому выше письму к Ахматовой, датировав его тем же днем и разъясняя в приписке возможный повод к его написанию:

Я сегодня опять услышал,

Как тяжелый якорь ползет,

И я видел, как в море вышел

Пятипалубный пароход.

Оттого-то и солнце дышит,

А земля говорит, поет.

Неужель хоть одна есть крыса

В грязной кухне, иль червь в норе,

Хоть один беззубый и лысый

И помешанный на добре,

Что не слышат песен Улисса,

Призывающего к игре?

Ах, к игре с трезубцем Нептуна,

С косами диких нереид

В час, когда буруны, как струны,

Звонко лопаются и дрожит

Пена в них или груди юной,

Самой нежной из Афродит.

Вот и я выхожу из дома

Повстречаться с иной судьбой,

Целый мир, чужой и знакомый,

Породниться готов со мной:

Берегов изгибы, изломы,

И вода, и ветер морской.

Солнце духа, ах, беззакатно,

Не земле его побороть,

Никогда не вернусь обратно,

Усмирю усталую плоть,

Если лето благоприятно,

Если любит меня Господь.

Приписка: «P.S. Стихи против Бориса Садовского»16.


Следующий ход в этом противоборстве был сделан в довольно неожиданный момент. В вышедшем весной 1915 года сборнике литературных очерков Б.Садовского говорилось:

…Брюсов стиходей. Литературная фигура его имеет общее нечто (сказать ли?) с императором Вильгельмом. Та же постоянная рисовка и склонность к игре словами (бряцание), та же неутомимость в ненужном и даже вредном труде, та же безвкусица в своем деле. Как Вильгельм, создал Брюсов по образу и подобию своему армию лейтенантов и фельдфебелей поэзии, от Волошина и Лифшица , с кронпринцем Гумилевым во главе. Как пушки у Круппа, отливаются по заказу современные стихи и даже целые сборники стихотворений17.

В столичной газете «День» за Гумилева вступился его друг прозаик Сергей Ауслендер:

Валерий Брюсов не нуждается в моей защите. Его значение для поэзии русской слишком общепризнанно, чтобы злобные выпады недавнего почитателя могли что-нибудь изменить. Но, как близкий друг Гумилева, я не могу не протестовать, не могу не крикнуть: «Стыдно, позорно то, что вы говорите, Садовской!» Я не знаю, может быть, слова «Вильгельм», «кронпринц» – произносит Садовской только с милой шутливостью, но для меня, для миллионов людей, для Гумилева – это символы всего самого злого, что только существует.

Николай Степанович Гумилев в качестве добровольца нижнего чина в рядах российской армии борется с этим злом, угрожающим нашей жизни, свободе, культуре, борется со всем тем, что олицетворяется для нас в Вильгельме и его бесславном кронпринце. И как раз в эти дни, когда появилась «Озимь», где так походя ненавистным сравнением оскорбляется Гумилев (тоже сотрудник Садовского по «Весам»), мы, друзья Гумилева, с тревогой ждали от него известий, зная, что он участвует в самых жарких, кровопролитных сражениях, отражая врагов у Восточно-Прусской границы.

В другом месте, упрекая чуть ли не всех поголовно поэтов современных (меньше десятка «настоящих» поэтов по его счету) в омертвении, Садовской пишет: «Пушкин был живой человек, современник Бородина и Парижа… Для Пушкина и его друзей живы были и Казанский собор, и Адмиралтейская игла, и Медный Всадник; для Вас, господа, существует в Петрограде одна «Вена» (27 стр.). Да, да, надо быть совершенно мертвым человеком, чтобы не почувствовать, как бестактно, неприлично назвать Гумилева, недавно получившего Георгиевский крест, кронпринцем, чтобы в это время пламенной любви и надежды, которой соединены все сердца России, найти о литературе русской только слова унижения…18.

Этот эпизод привлек внимание литераторов. Например, в день появления заметок С.Ауслендера один из ранних литературных знакомцев Гумилева – Александр Кондратьев – в письме к Брюсову выражал удивление тем, что Садовской ополчился на адресата письма, и добавлял: «Но еще более обидно мне за Вас стало, когда на защиту Вашу в «Дне» ополчился и принял Вас и Н.С. Гумилева под свое покровительство Сергей Абрамович Ауслендер. Словно Вы нуждаетесь в чьей-нибудь защите?!»19.

Гумилев, впрочем, отнесся к этой истории с чувством юмора – в частном собрании хранился экземпляр сборника «Колчан» с надписью: «Борису Александровичу Садовскому, неопасному нейтралисту от “кронпринца” Гумилева». И, не исключено, что шутливую отсылку к этому эпизоду, не распознанную или забытую мемуаристкой, содержал его разговор о кронпринце Пруссии Вильгельме Фридрихе Викторе Августе Эрнсте Гогенцоллерне (1882–1951): «Он, враг немцев, как-то хорошо относился к кронпринцу»20.

По-видимому, окончательным исчерпанием былых скандалов должна была стать рекомендательная записка Б.Садовского, адресованная Гумилеву. О ней мы знаем из письма поэта Григория Шмерельсона (1901–1943) к Б.Садовскому. Они были знакомы по Нижнему Новгороду, где Б. Садовской жил в это время и откуда Г.Б. Шмерельсон прибыл 13 сентября 1921 года в Петроград, спустя неделю сообщая: «По известным вам причинам карточкой к Николаю Степановичу я не воспользовался»21. Возможно, что впоследствии Б.Садовской встречался со Львом Гумилевым22.

Один скандал, оборвавшийся с расстрелом Гумилева, был сравнительно свежим. Мария Шкапская прочитала при Гумилеве свое стихотворение «Людовику XVII»:

Народной ярости не внове

Смиряться страшною игрой.

Тебе, Семнадцатый Людовик,

Стал братом Алексей Второй.

И он принес свой выкуп древний

За горевых пожаров чад,

За то, что мерли по деревне

Мильоны каждый год ребят.

За их отцов разгул кабацкий

И за покрытый кровью шлях,

За хруст костей в могилах братских

В маньчжурских и иных полях.

За матерей сухие спины,

За ранний горький блеск седин,

За Геси Гельфман в час родин

Насильно отнятого сына.

<…>

Но помню горестно и ясно —

Я – мать, и наш закон – простой:

Мы к этой крови непричастны,

Как непричастны были к той.

М. Шкапская вспоминала, что Блок «так настойчиво предостерегал от Гумилева и всего того, что было связано с ним, как просто запретил мне войти в “Цех поэтов”, где я собиралась совершенствоваться в теории стиха, как политически умно и верно направлял мою (да и всю работу Союза в целом) и как откровенно радовался, как после организованного им, Блоком, моего совместного с ним выступления в Доме искусств Гумилев отказался подать мне руку за содержание одного из моих стихотворений»23.

Эта ссора жила в памяти поэтессы, и посмертным примирением, видимо, должно было стать ее стихотворение 1925 года, где автор погружается во второй план, подобно тому, как это происходило в «Заблудившемся трамвае», который, по мнению Максимилиана Волошина, был построен по схеме верленовского «Croquis Parisiens»:

Moi, j'allais, rêvant du divin Platon

Et de Phidias,

Et de Salamine et de Marathon…24

В стихотворении М.Шкапской этот второй, виртуальный мир – не Эллада Верлена, не Бейрут Гумилева, а уголовный мир каверинского «Конца хазы», который она читает в вагоне на Николаевском мосту:

…И спохватившись у Тучкова,

Что не такой, не тот вагон,

Что вез когда-то Гумилева

Через мосты, века и сон —

Сменить его на первый встречный

И, может быть, опять не тот…25

Эта отсылка тоже до известной степени была скандальной, ибо стихотворение Гумилева существовало тогда под знаком запретности. В этом году записано: «Эльге Каминской цензура запретила читать “Заблудившийся трамвай” (на вечере, недавно устроенном где-то). Но публика требовала Гумилева, и она все-таки прочла “Заблудившийся трамвай”, после чего ей было сказано, что об этом с ней еще поговорят…»26. Впрочем, чуть позднее, во время берлинских гастролей Э. Каминская исполняла его в присутствии советского начальства27. Не было ли это стихотворение М.Шкапской известно Каверину, когда он вставлял мотив «заблудившихся трамваев» в свой роман «Художник неизвестен»28?

Среди посмертных откликов одним из самых скандальных было стихотворное мемориальное подношение былого литературного соратника Сергея Городецкого, которое, как вспоминала Ахматова три года спустя, «так возмутило тогда всех»29:

На львов в агатной Абиссинии,

На немцев в мировой войне

Ты шел, глаза холодно-синие

Всегда вперед, и в зной и в снег.

В Китай стремился, в Полинезию.

Тигрицу-жизнь хватал живьем.

Но обескровливал поэзию

Стальным рассудка лезвием.

Любой пленялся авантюрою.

И светский быт едва терпел.

Но над несбыточной цезурою

Математически корпел.

Тесня полет Пегаса русого,

Был трезвым даже в забытье

И разрывал в пустынях Брюсова

Камеи древние Готье.

К вершине шел и рай указывал,

Где первозданный жил Адам, —

Но под обложкой лупоглазого

Журнала петербургских дам.

Когда же в городе огромнутом

Всечеловеческий встал бунт,

Скитался по холодным комнатам,

Бурча, что хлеба только фунт,

И ничего под гневным заревом

Не уловил, не уследил.

Лишь о возмездьи поговаривал

Да перевод переводил.

И стал, слепец, врагом восстания.

Надменно смерть в неволе звал,

В мозгу синела Океания,

И пела белая Москва.

Конец поэмы недочисленной

Узнал ли ты в стенах глухих?

Что понял в гибели бессмысленной?

Какие вымыслил стихи?

О, как же мог твой чистый пламенник

В песках погаснуть золотых?

Ты не узнал родного знамени

Или поэтом не был ты30.

Впрочем, С. Городецкий в это время почти ежедневно удивлял своими перехлестами в обслуживании новой идеологии. Приведем один пример из многих: «Вот как отличился Сергей Городецкий (и ему должно быть очень неловко, как поэту и критику): “Отражение ее (‘зубровской идеологии’) уже заметно, например, на Всев. Иванове, который описывает, как ‘бабы плакали одинаково’ над убитыми и белыми и красными…” Не правда ли, было бы куда художественнее, если бы Всев. Иванов описал, как жены белых отхватывали трепака вокруг убитых своих мужей в то время, как жены красных голосили над убитыми красноармейцами?»31.

Отношение к казни Гумилева разделило подсоветское литературное сообщество. Так, В.П. Купченко упоминал «протест Андрея Белого против чтения Г. Шенгели стихотворения памяти Н. Гумилева, в котором уничижительно упоминался “вершковый лоб Максима”: “Как, так говорят о русском писателе? Нет, этого я не могу допустить!” – “Но вы же живете в обществе, где поэтов расстреливают”, – парировал Шенгели»32.

Но уже в 1920-х начинает формироваться, можно сказать, повальное литературное двоемыслие, совмещающее публичное осуждение, отмежевание, разоблачение и т. п. убитого поэта – и тайное почитание его стихов33. Последнее иногда сказывалось, например, в цитировании стихов Гумилева без особой необходимости, сопровождаемом ритуальным уничижением цитируемого автора:

«Разве нельзя считать признаком вырождения буржуазного общества, загнивания капитализма, если один из крупнейших представителей литературы самой «благополучной» страны – Франции, писатель Мак Орлан, с тревогой указывая на «наличие социального беспокойства», в страхе за судьбу своего класса восклицает: “Земля подлинно похожа на шар, катящийся вниз по крутому откосу, скорость падения которого все увеличивается”. Эти тревожные речи французского писателя любопытным образом напоминают стихи последнего поэта русского империализма – Гумилева:

Созидающий башню сорвется,

Будет страшен стремительный лет…

Так писал Гумилев в момент, когда поступательный ход революции осудил на скорую гибель русский капитализм. И мы видим, что точно так же чувствуют и говорят теперь представители “победоносной” французской буржуазии»34. Автору этой статьи в «Известиях» стихи Гумилева пригодились в тюремном карцере в 1939 году: «Я снова стоял раздетый на каменной скамейке и читал наизусть стихи. Читал Пушкина, много стихов Блока, большую поэму Гумилева “Открытие Америки” и его же “Шестое чувство”»35.

С тайной, а иногда и не очень скрываемой симпатией к Гумилеву с конца 1920-х велась борьба. Лефовец Петр Незнамов писал: «В поэзии у нас сейчас провозглашено немало врагов-друзей. Их, с одной стороны, принято слегка приканчивать, а с другой – творчеству их рекомендуется подражать. Таков Гумилев. В литературе он живет недострелянным; и в ней сейчас бытуют не только его стихи, служащие часто молодым поэтам подстрочником, но и его формулировки»36. Хотя голоса об учебе у Гумилева раздавались и в Москве (например, Александр Жаров, дружно осужденный за это), но считалось, что рассадником культа являлся Ленинград. Валерий Друзин писал: «В 1927 году секрет изготовления акмеистических стихов прост. Берутся стихи Гумилева и встречающиеся в них экзотические вещи, люди, животные (в натуральную величину) уменьшаются до игрушечных размеров. Рычащие гумилевские львы превращаются в кабинетные безделушки. То же и с гумилевскими декорациями. И с интонациями. Вот типичные эпигонские стихи образца 1927 года:

Целую ночь я ткала напролет

Пестрых рассказов ковер.

Он не вернется, Синдбад-Мореход,

С далеких алмазных гор.

Опять-таки следует отметить трогательное сходство поэтов пролетарских и непролетарских.

Не тебя ль с улыбкою Мадонны

Флорентийский мастер рисовал,

Кудри кос, склонившихся влюбленно,

И лица задумчивый овал.

Это пишет эпигон из непролетарского Союза поэтов.

Днем ли, ночью, в бормотаньи бреда,

Он мне снится в гавани морской,

Флорентийский мастер, дальний предок

В полумраке старой мастерской.

Это пишет эпигон из Ассоциации пролетарских писателей»37. И два года спустя В. Друзин констатирует: «Гумилевым клянутся и в Союзе поэтов, и в Ассоциации пролетарских писателей»38. В том же 1929 году «Комсомольская правда» статьей Иосифа Уткина «Снимите очки!» начала борьбу с эстетизмом среди молодежи. И. Уткин отвергал «гумилевщину» в своем стихотворении «По дороге домой»:

Среди индустрии: «Вороний грай».

И «Машенька», и фасад.

И вот он – гремит гумилевский трамвай

В Зоологический сад.

Но я не хочу экзотических стран,

Жирафов и чудных трав!

Эпоха права: и подъемный кран —

Огромный чугунный жираф…

В «Комсомолке» И. Уткин писал: «Непереработанные “Фонтанка”, “Сенатский шпиц”, “Аничков мост”, тысячу раз обыгранные старыми петербургскими поэтами, могут превратить талантливых ленинградских ребят в петербургских литературных гимназистов»39. Вслед за ним там же забытый ныне критик Лев Барриль (впоследствии расстрелянный как троцкист) накинулся на ленинградскую группу «Смена»: «… отдавая дань культурной учебе, подменяют критическое усвоение элементов старой поэзии (Гумилев, Анненский, Пастернак, Кузьмин ) органическим, беспрекословным врастанием в чужую словесную среду, добровольно отказываясь от поисков нового языка, новой словесной культуры <…> Примером таких эпигонских усилий можно привести Всеволода Рождественского, который из года в год популяризирует Гумилева»40.

Ленинградский литмолодняк огрызался устами Зелика Штейнмана (впоследствии посаженного в лагерь как троцкист же): «Мы вовсе не хотим замалчивать того бесспорного обстоятельства, что в Ленинграде эстетские традиции, эпигонское подражание, увлечение всякого рода буржуазными теорийками формалистского происхождения – сказываются с гораздо большей силой, чем в литературных условиях в культурной обстановке Москвы. Но, ожесточенно борясь направо, всячески парализуя попытку – от кого бы она ни исходила, – оказать разлагающее влияние на нашу литературную молодежь, мы с неменьшей силой должны бороться и с тем упрощенным, с тем легкомысленным отношением к литературе, к учебе, к усвоению культуры, которым занимается Иосиф Уткин. Хвостизм, возведенный в декларацию, это не меньшее зло, чем Гумилев, объявленный вождем и учителем. И тому, и другому надо объявить решительную борьбу»41.

Видимо, за это время, осень – зиму 1929 года, кто-то указал на криминальные реминисценции у самого И. Уткина, и 21 декабря 1929 года, в день 50-летия Сталина, он выступил в газете с покаянием в «эстетском перерождении»: «На сегодняшний день для меня несомненно, что в части моего творчества, а именно в стихах лирического жанра я допустил ряд ошибок эстетского порядка. Причину этого я вижу в художественном наследстве, через которое и преодолевая которое должен пройти всякий пролетарский художник. Выучка у акмеистов, символистов, футуристов не прошла для меня безнаказанно»42.

В связи с этой охотой на акмеистических ведьм в очередной раз в 1930 году отрекается от своего учителя Николай Тихонов «…у Гумилева можно поучиться искусству образа, экономии стиха, ритмике, но применять его тематическую установку не приходится, настолько его тематика далека от нас и чужда нам»43.

Рассказы о неожиданно обнаружившемся эстетическом двоемыслии не только литераторов, но и советских держиморд встречаются во многих мемуарных нарративах, зачастую очевидным образом фольклоризованных. Хронологически последним является рассказ Виталия Коротича об апреле 1986 года, когда он напечатал в «ленинском» номере журнала «Огонек» статью о Гумилеве и подборку его стихов:

Бог не выдал, цензура не съела. Но когда меня вдруг пригласил к себе в кабинет всевластный Егор Лигачев, вторая фигура в ЦК партии, ортодокс из ортодоксов, я решил, что мой оптимизм может оказаться чрезмерным. Я вошел в кабинет на цыпочках, напряженно слушал, а Егор Кузьмич расспрашивал, как пришла в голову идея издать расстрелянного поэта и почему это удалось. Поговорив, он подошел к двери кабинета и раздвинул над ней едва заметную полку: «Я уже много лет ксерокопировал стихи Гумилева, где только мог доставал их и сам переплел эти тома для себя». В сафьяновом переплете с золотым тиснением странный «самиздатский» Николай Гумилев в двух томах лежал на ладони второго секретаря ЦК. Вот уж чего я не ждал! «Почему вы не велели опубликовать его легально массовым тиражом?» – наивно вопросил я. «Сложно это…» – загадочно сказал Лигачев и начал прощаться44.

Это, вероятно, последний скандал в посмертной судьбе Николая Гумилева.


Первый вариант: Семиотика скандала / Сост. Н. Букс. М., 2008. С. 368–385.

Комментарии

1.

Ср.: «Это как кому на роду написано, – объясняла Ахматова. – Как бы гнусно Кузмин ни поступал – а он обращался с людьми ужасно, – все его обожали. И как бы благородно себя ни повел Коля, всё им было нехорошо. Тут уж ничего не поделаешь» (Найман А. Рассказы о Анне Ахматовой. М., 1999. С. 126).

2.

Воронов В. Сестра Ольга // Зеленый цветок. П., 1915. С. 58.

3.

Гильденбрандт-Арбенина О.Н. Гумилев / Публ. М.В. Толмачева, примеч. Т.Л.Никольской // Николай Гумилев. Исследования и материалы. Библиография. СПб., 1994. С. 431; ср.: «Я спрашиваю, были ли у Н.С. в Африке романы <…> с негритянками, из любви к экзотике (АА: Не знаю. Я с ним никогда не говорила об этих вещах)» (Лукницкий П.Н. Acumiana. Встречи с Анной Ахматовой. Т. I. 1924–1925 гг. Париж, 1991. С. 179.

4.

Очарованный странник. 1914. № 2. О Димитрии Александровиче Крючкове (1887–1938) см. статью Т.Л. Никольской: Русские писатели. 1800–1917. Биографический словарь. Т. 3. М., 1994. С. 191–192; рассказ Л.Н.Андреева – «Оригинальный человек», герой которого чиновник Котельников говорил, что любит негритянок: «В них, в этих черных женщинах, есть нечто такое пламенное, или, как бы это вам пояснить, экзотическое».

5.

См., например: Давыдов З.Д., Купченко В.П. Максимилиан Волошин. Рассказ о Черубине де Габриак // Памятники культуры. Новые открытия. Ежегодник 1988. М., 1989. С. 41–61; Тименчик Р. «Остров искусства»: Биографическая новелла в документах // Дружба народов. 1999. № 6. С. 244–253; Кобринский А. Дуэльные истории Серебряного века. Поединки поэтов как факт литературной жизни. СПб., 2007. С. 63–158, 389–407.

6.

Богомолов Н.А. Комментарии // Гумилев Н. Сочинения в трех томах. Т. 1. М., 1991. С. 566. Ср.: Памятники культуры. Новые открытия. Ежегодник. 1983. Л., 1985. С. 215.

Об Александре Александровиче Конге (1891–1916) см. статью А.Л. Соболева: Русские писатели 1800–1917. Т. 3. М., 1994. С. 46–47. По характеристике Бенедикта Лившица, «молодой, талантливый поэт, находившийся под комбинированным влиянием французов и Хлебникова» (Лившиц Б.С. Полутораглазый стрелец. Л., 1989. С. 461). Две строки Конге задержались в памяти гумилевского окружения: «Как будто сердце укололось о крылья пролетевших лет, – вспомнились мне две строчки из стихов Конге, которые похвалил в “Цехе” Гумилев» (Зенкевич М. Сказочная эра. М., 1994. С. 440), а Владимир Нарбут взял их лейтмотивом в своем рассказе (Нарбут В. Последняя встреча // Красный офицер (Киев). 1919. № 4. С. 16).

7.

Шагинян М. Дневники 1917–1931. Л., 1932. С. 30.

8.

Чернавина Т. Дневники Мариэтты Шагинян. 1917–1931 // Современные записки. 1934. № 55. С. 424–425. Татьяна Васильевна Чернавина (1890 —?) – искусствовед, арестована в 1931 г. по обвинению в «содействии экономической контрреволюции», освобождена без предъявления обвинительного заключения, уволена с работы. В 1932 г. вместе с мужем перешла финскую границу. См.: Чернавина Т. Побег из ГУЛАГа. М., 1996.

9.

Современник. 1912. № 4. С. 365.

10.

Садовской Б. Ф.И. Тютчев. // Нива. 1912. № 50. С. 999.

11.

Садовской Б.А. Записная книжка, 15 марта 1912 г. (РГАЛИ. Ф. 464. Оп. 2. Ед. хр. 24. Л. 402).

12.

Гумилев Н. Сочинения в трех томах. Т. 3. М., 1991. С. 44.

13.

Мимоза [Б.А. Садовской]. Аполлон-сапожник // Русская молва. 1912. 17 декабря.

14.

Встречи с прошлым. Вып. 6. М., 1988. С. 128. К возможной датировке см. письмо Б.А. Садовского к А.М. Ремизову от 11 января 1913 г.: «При сем случае решаюсь Вас беспокоить: прикажите “Собаке” прислать мне 2 билетика на 13-е число» (ИРЛИ. Ф. 256. Оп. 1. № 230).

15.

См. наши комментарии: Гумилев Н. Сочинения в трех томах. Т. 3. М., 1991. С. 338.

16.

РО ИРЛИ. Коллекция П.Н.Лукницкого. Альбом III-9. № 46.

17.

Садовской Б. Озимь. П., 1915. С. 38.

18.

Ауслендер С. Литературные заметки. Книга злости // День. 1915. 22 марта.

19.

Кондратьев А.А. Письма Б.А. Садовскому / Публ. Н.А. Богомолова, С.В. Шумихина // De visu. 1994. № 1/2. С. 37. А Борису Садовскому А.А. Кондратьев писал 24 марта 1915 г.: «Кажется, Ауслендеру хочется потесней сойтись с четой Гумилевых». Ср. отзыв Д.А. Крючкова: «Я не согласен с С. Ауслендером в том, что ценность творчества Гумилева оправдывается его воинской доблестью и что стихи его не подлежат критике, но выпады Садовского граничат здесь с надоевшим дешевым газетным острословием и совершенно недостойны по тону автора “Озими”» (Вершины. 1915. № 21–22). В. Пяст в рецензии на сборник Б. Садовского «Полдень» писал: «Г. Садовской в своем пресловутом памфлете Брюсова назвал, кажется, кайзером, а в крон принцы произвел Н. Гумилева. Отчего он отклонил эту наследственную честь от себя? – Непонятно. По крайней мере, мы вот сколько ни искали, не нашли у г. Садовского чего-нибудь такого, чего раньше не находили у Брюсова…» (День. 1915. 4 декабря; Пяст Вл. Встречи. М., 1997. С. 342).

20.

Гильденбрандт-Арбенина О.Н. Гумилев / Публ. М.В. Толмачева, примеч. Т.Л. Никольской // Николай Гумилев. Исследования и материалы. Библиография. СПб., 1994. С. 431.

21.

РГАЛИ. Ф. 464. Оп. 2. № 99. Л. 1. О. Г. Шмерельсоне см.: Кобринский А. Материалы Григория Шмерельсона в Рукописном отделе Пушкинского Дома // Ежегодник рукописного отдела Пушкинского Дома на 2001 год. СПб., 2006.

22.

Герштейн Э. Мемуары. СПб., 1998. С. 225.

23.

Шкапская М. Автобиография, 1952 (РГАЛИ. Ф. 2182. Оп. 1. Ед. хр. 151. Л. 35). См. также вступительную статью М.Л.Гаспарова к публикации стихов М.Шкапской (Октябрь. 1992. № 3. С. 168).

24.

Запись Льва Горнунга от 1 апреля 1924 г. // Воспоминания о Максимилиане Волошине. М., 1990. С. 497. В переводе Валерия Брюсова:

А я, – я шел, мечтая о Платоне,

В вечерний час,

О Саламине и о Марафоне…

25.

Арион. 1999. № 2. С. 44.

26.

Лукницкий П.Н. Acumiana. Встречи с Анной Ахматовой. Т. I. 1924–1925 гг. Париж, 1991. С. 154. Эльга Моисеевна Каминская (1894–1975) – актриса-чтица. В те же годы «Заблудившийся трамвай» читал в Киеве с эстрады чтец Георгий Владимирович Артоболевский (1898–1943).

27.

Офросимов Ю. «Званый вечер с торгпредами» (Вечер новой поэзии) // Руль (Берлин). 1925. 29 августа.

28.

См.: Тименчик Р. К символике трамвая в русской поэзии // Труды по знаковым системам XXI (Ученые записки ТГУ. Вып. 754). Тарту, 1987. С. 143.

29.

Лукницкий П.Н. Acumiana. Встречи с Анной Ахматовой. Т. I. С. 276. Тогда же Городецкий сходным образом излагал путь Гумилева, «верного последователя школы Брюсова, Готье» в прозе (журнал «Аполлон» – «это могила вдохновения и творчества» и т. п.): «Он основывает школу акмеизма, дает таких талантливых учеников, как Мандельштам, но холодный академизм закрывает ему дорогу к будущему» (Г<ородецкий> С. Николай Гумилев. 1887- – 1921 // Искусство (Баку). 1921. № 2/3. С. 59). «Перевод переводил» в стихотворении Городецкого отсылает к спору Гумилева и Городецкого о необходимости деятельности издательства «Всемирная литература» (см. наши комментарии: Гумилев Н. Письма о русской поэзии. М., 1990. С. 365). Обычно точный свидетель вспоминал, что Гумилев даже думал вызывать Городецкого на дуэль (Амфитеатров А. О дуэли // Сегодня (Рига). 1932. 19 декабря).

30.

Последние новости (Петроград). 1922. 15 октября. Другой вариант – в кн.: Стык. Первый сборник стихов московского Цеха поэтов. М., 1925. С. 66–67; разночтения:

На немцев в каиновой войне…

Салонный быт едва терпел…

Спокойно смерть к себе позвал…

О, как же мог твой смелый пламенник…

Ты не узнал всей жизни знамени…

Ужель поэтом не был ты…

Перепечатано в кн.: Образ Гумилева в советской и эмигрантской поэзии / Сост., предисл., коммент. В. Крейда. М., 2004. С. 90–91. Впоследствии финал был еще подчищен:

Ты не узнал живого знамени

С парнасской мертвой высоты.

(Городецкий С. Грань. Лирика 1918–1928. М., 1929. С. 45–46). Указание на этот текст, как, впрочем, и все другие библиографические позиции, содержащие имя Гумилева, отсутствует в библиографии С.М. Городецкого в кн.: Русские советские писатели. Поэты: Биобиблиогр. указ. Т. 6. / Отв. за том Н.Г. Захаренко. М., 1983. С. 181. Это нас вводит в другую часть нашей темы, хронологически покрывающую 1968–1986 годы.

31.

Федин К. «Русские писатели все теснее зажимались в железный обруч…» / Предисл., примеч. и публ. В. Перхина // Литературная Россия. 1992. 21 февраля.

32.

Купченко В. «Мы избрали иную дорогу». Письма Марии Шкапской М.А.Волошину // Русская мысль (Париж). 1996. 7-13 ноября. По рассказам, идущим из семьи Шенгели, это его стихотворение о Гумилеве стало причиной вербовки его в осведомители (Шаповалов М. В «четырнадцатизвездном созвездии» (Поэт Георгий Шенгели) // Лепта. 1996. № 20. С. 167, 172); стихотворение это пока не разыскано.

33.

Раздраженный лицемерием своих коллег по цеху, об этом говорил Александр Гитович: «Беда некоторых поэтов и критиков состоит в том, что, оставаясь наедине, они предпочитают Гумилева и Цветаеву, а, выходя на трибуну, клянутся Маяковским!» (Разговор о поэзии: Дискуссия в Союзе писателей // Литературная газета. 1948. 31 марта).

34.

Гнедин Е. Между двумя мировыми войнами // Известия. 1931. 3 августа.

35.

Гнедин Е. Записки очевидца. Воспоминания. Дневники. Письма. М., 1990. С. 639–640.

36.

Незнамов П. Система девок // Печать и революция. 1930. № 4. С. 77.

37.

Друзин В. О многих поэтах. В порядке дискуссии // Ленинградская правда. 1927. 26 июня. «Не тебя ль с улыбкою Мадонны» – из стихотворения Н. Бутовой «Беатриче» (Альманах Ларь. Стихотворения. Л., 1927. С. 12).

38.

Друзин В. Кризис поэзии // Жизнь искусства. 1929. № 17. С. 6. Ср. и позднее: «В наши дни имеется немалое количество поэтов, умеющих состряпать сколько угодно пейзажиков по Гумилеву или изощреннейших самодовлеющих деталей “не хуже Пастернака”» (Друзин В. Так мы живем // Красная газета. 1931. 17 января). Отметим, что Валерий Павлович Друзин (1903–1980) в феврале 1968 г. как зав. кафедрой советской литературы Литературного института им. Горького, профессор, вместе с писателем Владимиром Павловичем Беляевым (1909–1990) подписали заявление Павла Николаевича Лукницкого (1902–1973) на имя Генерального прокурора СССР Романа Андреевича Руденко (1907–1981) с просьбой рассмотреть дело Н.С. Гумилева и определить возможность его реабилитации. Дело Н. Гумилева было изучено первым заместителем Генерального прокурора М.П. Маляровым. «Результаты рассмотрения – в принципе благоприятные, – записал П.Н. Лукницкий, – не были, однако, практически реализованы» (Лукницкая В. Любовник. Рыцарь. Летописец (Три сенсации из Серебряного века). СПб., 2005. С. 340).

39.

Уткин И. Снимите очки! О редакторах «со вкусом», о попутническом середнячестве, о комсомольских запевалах и борьбе за литературные кадры // Комсомольская правда. 1929. 14 сентября.

40.

Барриль Л. В плену эстетизма. О ленинградском литературном молодняке // Комсомольская правда. 1929. 17 ноября.

41.

Штейнман З. Саблями по воде // Смена. 1929. 15 декабря.

42.

Уткин И. Признаю свои ошибки // Комсомольская правда. 1929. 21 декабря.

43.

Литературная учеба. 1930. № 5. С. 105.

44.

Коротич В. Двадцать лет спустя. М., 2008. С. 27.

К вопросу о проблемах атрибуции