ой десницы. Одно движение — и слово явлено во плоти. О, эти мечты о всемогуществе! Ну кто же их не знает, хотя все они по большей части из области легенд и утренних грез, и там им вольготно. Я подумал о небольшой картинке, которую только что видел. Она осталась в коробе за закрытой дверцей. Молодой человек нажимает обратным концом перьевой ручки на мягкую девичью ягодицу наклонившейся перед ним молодой особы. Тогда сюжет показался мне скорее курьезным, но теперь при одном воспоминании по телу разливалась теплота. Отрезвление наступило со словами Билла: — Ну, Лео, что скажешь?
Я, конечно, нашел что сказать, но ни словом не обмолвился ни о коже Вайолет, ни о Пигмалионе, ни об эротических письменах.
Отказавшись от плоскостной живописи, Билл совершил прорыв в новую область. Но вместе с тем он продолжал сталкивать двухмерные изображения с трехмерным пространством и куклами. Ему нравилось работать на стыке стилей, нравилось обращаться к творчеству старых мастеров или к широкому культурному контексту, куда попадала даже реклама. Как оказалось, пленка, обтягивавшая подобно коже короба конструкций, была сплошь усеяна рекламными объявлениями, старыми и новыми, расхваливающими всякую всячину, от корсетов до кофе, вперемешку со стихами певцов одиночества: Эмили Дикинсон, Гёльдерлина, Хопкинса, Арто и Целана, а также с цитатами из Шекспира и Диккенса, которые прочно вошли в язык, вроде "Весь мир — театр" и "Закон — осел". На одной дверце я разглядел стихотворение Дана "вино. вны. брать, я. ве!", а рядом можно было разобрать еще одно знакомое название: "Мистерия. Пьеса в двух половинах Даниэля Векслера".
Мне пришлось на несколько недель забросить свою книгу и засесть за очерк для выставки. Он получился небольшим, всего семь страниц. Их размножили на ксероксе и разложили на столике при входе в галерею Берни Уикса, но на сей раз к тексту прилагались репродукции размером с почтовую открытку. Биллу очерк понравился. Мне тоже тогда казалось, что я сделал все, что мог, но на самом деле на осмысление новых работ Билла Векслера требовались не месяцы, но годы. Были вещи, которых я не видел тогда, зато ясно вижу сейчас. Три короба представляли собою три осязаемых сна, привидевшихся Биллу, когда жизнь его разорвалась надвое между Люсиль и Вайолет. С ведома ли художника или без оного, но маленькая женская фигурка в мужском платье стала еще одним автопортретом. Августина была вымышленным ребенком, которого Билл и Вайолет вместе произвели на свет. Она сбежала и нашла спасение на знакомой улице, ее бегство и спасение были бегством и спасением самого Билла. Я вновь и вновь возвращался мыслями к тому, что же оставляла за собой Августина; в двух каморках внутри короба — гроб и слово "ключ". Странно, ведь Билл легко мог положить в белую комнатку настоящий ключик, но почему-то решил этого не делать.
Мы с Эрикой не раз задавали себе вопрос, правильно ли мы поступили, приведя Мэта на выставку "истерической серии". После первого же похода в галерею он начал проситься "в гости к Берни". Возможно, немаловажную роль тут сыграла вазочка с шоколадными конфетами в золотых бумажках, стоявшая на столе у администратора, но кроме всего прочего, Мэту очень нравилось, как Берни с ним разговаривает. В его голосе никогда не проскальзывали снисходительные нотки, к которым прибегают взрослые, если рядом есть ребенок. Берни обычно бросал:
— Здорово, Мэт, дружище! Пойдем, покажу кое-что, тебе понравится. Представляешь, рукавица бейсбольная, а из нее лезет что-то такое волосатое. Классная штучка! Пойдем, пойдем.
Услышав подобное приглашение, Мэт приосанивался и с большим достоинством шествовал за Берни в дальний угол галереи. Нашему сыну было шесть лет, и он уже все о себе понимал. Но все-таки главным соблазном в "Галерее Уикса" для Мэта стала чудовищная маленькая девочка во втором коробе. В сотый раз я поднимал его, чтобы он мог дотянуться до дверцы, открыть ее и посмотреть на бьющуюся в корчах куколку. Наконец, я не выдержал и, опустив сына на пол, спросил:
— Что же тебе так нравится в этой кукле?
— У нее трусы видны, — небрежным тоном ответил Мэт.
— Ваш сын? — спросил кто-то у меня за спиной.
Я оглянулся и увидел Хассеборга в черной водолазке, черных брюках и красном шарфе, перекинутом, на манер французского студента, через сутулое плечико. Такое в этом сквозило неприкрытое позерство, что на мгновение мне стало его жаль. Хассеборг покосился вниз на Мэта, потом вверх на меня.
— А я с традиционным, так сказать, обходом, — возвестил он излишне громким голосом. — На вернисаже я не был, но наслышан, наслышан. Шумок такой, знаете ли, пошел среди ценителей. Кстати, очерк недурен.
Тон Хассеборга стал небрежным.
— Ну конечно, — продолжал он, — тут вам и карты в руки, с вашими-то познаниями по части старых мастеров.
Жеманно растянув два последних слова, он помахал в воздухе пальчиками, что должно было изображать кавычки.
— Спасибо, тронут, — ответил я. — Извините, Генри, мы спешим.
Мы ушли, а Хассеборг остался и принялся совать свой красный нос в кукольные дверцы.
На улице Мэт взял меня за руку и сказал:
— Смешной какой дядя.
— Да, наверное, — нерешительно согласился я. — Но он же не виноват. Просто он так выглядит.
— Нет, не просто. Зачем же он тогда так говорит?
Мэт остановился, и я покорно встал рядом. Было понятно, что он о чем-то напряженно думает. Глаза его сузились, губы сжались в ниточку. Несколько секунд он молчал и только шмыгал носом, а потом выпалил:
— Я так тоже говорю, когда играю, ну, вот так: "Я — Человек-паук!" — завопил он страшным голосом.
Я озадаченно смотрел на сына:
— Пожалуй, ты прав, старик, он и вправду играет.
— А в кого? — с любопытством спросил Мэт.
— В себя.
Нелепость этой мысли привела его в восторг, и он засмеялся:
— Дурацкая игра!
И тут же залился песней:
Нынче пеку,
Завтра пиво варю,
У королевы дитя отберу,
Ах, хорошо, что никто не знает,
Что Румпельштильцхен меня называют!
Рум!
Пель!
Штильц!
Хен!
Меня!
Называ-а-а-а-ют![6]
В три года Мэт начал рисовать. Он рисовал каждый день. Сначала только головы на тонких ножках, как у Шалтая — Болтая, потом у его персонажей появились туловища, потом они обросли фоном. В пять лет он уже мог рисовать в профиль человечков, идущих по улице. И хотя у его пешеходов носы были великоваты, а движения скованны, в разнообразии форм и размеров недостатка не наблюдалось. Толстые, тощие, черные, смуглые, загорелые, розовые, в костюмах, платьях или даже байкерских прикидах, которые он, должно быть, углядел на Кристофер-стрит. Из переполненных уличных урн вываливались пустые жестяные банки. Над грудами мусора роились мухи. Мэт впечатывал трещины в мостовые. Он рисовал ожиревших собак, которые справляют большую и малую нужду, и их хозяев, терпеливо стоящих рядом с газеткой наготове. Мисс Лангенвайлер, воспитательница Мэта в детском саду, признавалась, что ей никогда не приходилось видеть детских рисунков с такой проработкой деталей. А вот буквы и цифры он напрочь игнорировал. Все мои попытки показать ему по газетным заголовкам, где тут "А", а где "Б", заканчивались тем, что он просто удирал. Эрика купила роскошно иллюстрированную азбуку с огромными разноцветными буквами.
— Смотри, мяч, — говорила она и показывала пальцем на картинку с надувным мячом. — Буква "М", буква "Я", буква "Ч".
Но ни эти, ни какие-то другие буквы, ни мячи Мэта абсолютно не интересовали.
— Мам, ну давай лучше про семь воронов почитаем, — канючил он, и Эрика покорно откладывала скучную новенькую азбуку и раскрывала зачитанные до дыр "Сказки братьев Гримм".
Иногда мне казалось, что Мэт слишком много видит, что его глаза и мозг просто переполнены невероятными подробностями окружающего мира. Дар, который помогал ему подмечать мельчайшие детали — как вьются мухи, как растрескивается асфальт, как застегивается ремень, — не давал ему научиться читать. Нашему сыну понадобилось немало времени, чтобы осознать, что буквы в словах и слова на странице читаются слева направо, а промежутки между группами букв означают конец слова.
Каждый день после садика Мэт и Марк вместе играли. Грейс чистила для них морковку и яблоки, читала им вслух и, в случае необходимости, разнимала и мирила. Но в феврале налаженный ход жизни изменился. Как объяснил Билл, Марк "так тосковал" после короткого приезда матери на Рождество, что они с Люсиль решили, что ему пока будет лучше пожить в Техасе. Я не стал вытягивать из Билла подробности. Всякий раз, когда он заговаривал о сыне, в его голосе появлялись напряженные нотки, а глаза начинали смотреть куда-то мимо меня — в стену, на книгу, на картину. Весной Билл трижды летал в Хьюстон на выходные, с вечера пятницы до утра понедельника. Во время таких его приездов они с Марком не расставались: сидели у него в мотеле, смотрели мультики, гуляли, играли с пластмассовыми героями "Звездных войн" и читали сказку "Гензель и Гретель".
— Это единственное, что он хотел слушать, — жаловался Билл. — Прочли — и по новой. Я ее просто наизусть выучил!
Ему пришлось оставить сына с матерью, но сказку он забрал с собой в Нью-Йорк и принялся за новую серию работ — собственную версию "Гензеля и Гретель". К моменту ее завершения Люсиль и Марк уже вернулись из Техаса. Университет Райса предлагал Люсиль продлить контракт еще на год, но она отказалась.
Вскоре после того, как Марк уехал в Техас, умер Гунна. На смену этому вымышленному персонажу, который два года незримо присутствовал в жизни нашего сына, пришел новый герой, Привидений. Когда Эрика спросила, от чего умер Гунна, Мэт ответил:
— Он просто стал слишком старый и не смог дольше жить.
И вот однажды после сказки на ночь, когда мы с Эрикой сидели у кроватки сына, он вдруг сказал:
— Он хороший, мой Привидений.