Что я видел. Эссе и памфлеты — страница 11 из 53

антом писателя, чем его видением; и тем, хорошее это произведение или плохое, а не идеями, лежащими в его основе, и не направлением ума, в котором оно созрело. Обычно мы не заглядываем в подвалы здания, после того как обошли его залы, и не заботимся о корнях дерева, когда едим его плод.

С другой стороны, примечания и предисловия служат иногда удобным средством увеличить объем книги и, по крайней мере с виду, сделать труд более значимым; эта тактика похожа на тактику армейских генералов, которые, чтобы придать своему войску более внушительный вид, выстраивают в линию даже обоз. Да и может случиться так, что, пока критики будут ожесточенно нападать на предисловие, а ученые – на примечания, само произведение ускользнет от них и пройдет нетронутым сквозь их перекрестный огонь, как армия, которая выбирается из затруднительного положения между сражениями в аванпостах и арьергарде.

Но какими бы важными ни были эти мотивы, не они руководили автором. Этот том не нуждается в том, чтобы его раздували, он и так уже слишком велик. Затем и автор сам не понимает, как такое могло случиться, что его искренние и наивные предисловия всегда скорее компрометировали его в глазах критиков, чем защищали. Вместо того чтобы служить для него крепким и надежным щитом, они играли с ним злую шутку, как та необычная одежда, которая выделяет в сражении носящего ее солдата, притягивает к нему все удары и не защищает ни от одного из них.

Однако ход рассуждений автора был иным. Ему показалось, что если и в самом деле мало кто захочет спускаться в подвалы здания, то некоторые будут совсем не прочь осмотреть его фундамент. Таким образом, он еще раз отдает себя вместе со своим предисловием гневу фельетонистов. Che sara, sara.[23] Он никогда особенно не заботился о судьбе своих произведений, и его мало беспокоит, что о них скажут. Быть может, в этой яростной дискуссии, которая сталкивает друг с другом театры и школу, публику и академии, кто-то не без интереса расслышит голос одинокого ученика природы и истины, который рано покинул литературный мир из любви к литературе и проявляет искренность – за неимением хорошего вкуса, убежденность – за неимением таланта, изучение – за неимением знаний. Впрочем, он ограничится общим рассмотрением искусства, без того, чтобы хоть сколько-нибудь сделать из него оплот для своего собственного произведения, не намереваясь писать ни обвинительную, ни защитительную речь за или против кого бы то ни было. Нападки на его книгу или ее защита значат для него меньше, чем что бы то ни было. Впрочем, борьба за собственные интересы не годится ему. Вид сражающихся на шпагах самолюбий всегда жалок. Таким образом, он заранее протестует против любой интерпретации его идей, всякого использования его слов, говоря вместе с испанским баснописцем:

Quien haga aplicationes

Con su pan se lo coma.[24]

По правде говоря, многие из главных поборников «разумных литературных теорий» оказали честь бросить перчатку ему, пребывающему в глубокой безвестности, простому и незаметному зрителю этой интересной схватки. У него не хватит самомнения поднять ее. Вот, на последующих за сим страницах, наблюдения, которые он мог бы им противопоставить; вот его праща и его камень; но бросят этот камень в голову классического Голиафа другие, если им будет это угодно.

Итак, начнем.

Будем исходить из следующего факта: на Земле не всегда существовала одна и та же природа цивилизации, или, употребляя более точное, хотя и более обширное выражение, одно и то же общество. Человеческий род в его совокупности вырос, развился, созрел, как один из нас. Он был ребенком, он был мужчиной: сейчас мы являемся свидетелями его почтенной старости. До той эпохи, которую современное общество назвало античной, существует другая эра, которую древние называли легендарной и которую точнее было бы назвать первобытной. Таким образом, вот три великих последовательных формы цивилизации с самого ее возникновения до наших дней. А так как поэзия всегда дополняет общество, мы постараемся распознать, по форме общества, каков должен был быть характер поэзии в эти три великие эпохи: первобытную, античную и новую.

В первобытную эпоху, когда человек пробуждается в только что родившемся мире, поэзия пробуждается вместе с ним. Перед лицом этих ослепительных и опьяняющих чудес первым его словом становится гимн. Он еще так близок к Богу, что все его размышления – восторги, все его мечты – видения. Он изливает свои чувства, он поет так же, как дышит. У его лиры только три струны: Бог, душа, созидание, но эта тройная тайна охватывает все, эта тройная идея все в себе заключает. Земля еще почти пустынна. Есть семьи, и нет народов; есть отцы, и нет королей. Каждое племя существует, чувствуя себя свободно; нет никакой собственности, никакого закона, никаких столкновений, никаких войн. Всё для каждого и для всех. Общество – это община. Ничто здесь не стесняет человека. Он ведет ту пастушескую кочевую жизнь, с которой начинаются все цивилизации и которая столь благоприятна для одиноких созерцаний и причудливых фантазий. С ним можно делать что угодно, вести куда угодно; его мысль, как и его жизнь, подобна облаку, меняющему форму и направление в зависимости от ветра, который увлекает его за собой. Вот первый человек, вот первый поэт. Он молод, он лиричен. Вся его религия – это молитва, вся его поэзия – это ода.

Эта поэма, эта ода первобытных времен – это «Бытие».

Однако постепенно это отрочество мира проходит. Все сферы расширяются; семья становится племенем, племя – нацией. Каждая из этих человеческих групп располагается вокруг одного общего центра, и вот вам королевства. Общественный инстинкт следует за инстинктом кочевым. Стоянка сменяется селением, палатка – дворцом, ковчег – храмом. Главы этих зарождающихся государств, конечно, еще пастыри, но уже пастыри народов; их пастырский посох уже имеет форму скипетра. Все останавливается и определяется. Религия обретает форму; обряды упорядочивают молитву; догматы регулируют культ. Так священник и король делят между собой отцовскую власть над народом; так на смену патриархальной общине приходит теократическое общество.

Тем временем народам становится слишком тесно на земном шаре. Они мешают друг другу и ссорятся между собой; отсюда – столкновения империй, война. Они вторгаются в пределы друг друга; отсюда – перемещение народов, путешествия. Поэзия отражает эти великие события; от идей она переходит к делам. Она воспевает века, народы, империи. Она становится эпической, она создает Гомера.

Гомер действительно возвышается над античным обществом. В этом обществе все просто, все эпично. Поэзия – это религия, религия – это закон. Девственности первой эпохи пришло на смену целомудрие второй. Отпечаток какой-то торжественной важности присутствует везде – в семейных нравах так же, как в нравах общественных. Народы сохранили от бродячей жизни только уважение к чужеземцу и путешественнику. У семьи есть отечество; все привязывает ее к нему; существует культ очага, культ могил.

Мы повторяем это: выражением подобной цивилизации может быть только эпопея. Эпопея будет здесь принимать множество форм, но никогда не лишится своего характера. Пиндар больше жреческий, чем патриархальный, больше эпический, чем лирический. Если летописцы, необходимые современники этой второй эпохи мира, принимаются собирать легенды и начинают считаться с веками, они напрасно стараются, хронология не может изгнать поэзию; история остается эпопеей. Геродот – это тот же Гомер.

Но главным образом эпопея проявляется повсюду в античной трагедии. Она поднимается на греческую сцену, ничуть не утрачивая своих гигантских, бесконечных размеров. Ее персонажи – это еще герои, полубоги, боги; ее пружины – сновидения, оракулы, рок; ее картины – перечисления, погребения, битвы. То, что пели рапсоды, декламируют актеры, вот и все.

Более того. Когда все действие, все зрелище эпической поэмы перешло на сцену, то, что остается, берет хор. Хор истолковывает трагедию, поддерживает героев, дает описания, призывает и гонит день, радуется, сожалеет, иногда описывает декорации, объясняет нравственный смысл сюжета, льстит народу, который его слушает. Итак, что же такое хор, этот странный персонаж, помещенный между представлением и зрителем, если не поэт, возвышающийся над своей эпопеей?

Театр древних, как их драма, величественный, торжественный, эпический. Он может вместить тридцать тысяч зрителей; здесь играют под открытым небом, прямо на солнце; представления длятся целый день. Актеры усиливают свой голос, надевают маски, увеличивают рост; они становятся гигантскими, как их роли. Сцена огромна. Она может одновременно изображать внутреннюю и внешнюю часть храма, дворца, лагеря, города. Там разворачиваются огромные представления. Это, и мы цитируем только по памяти, Прометей на своей горе; Антигона, с высоты башни высматривающая во вражеской армии своего брата Полиника («Финикиянки»); Эвадна, бросающаяся с вершины скалы в огонь, где сжигают тело Капанея («Просительницы» Еврипида); корабль, входящий в порт, с которого спускаются пятьдесят принцесс с их свитой («Просительницы» Эсхила). Архитектура и поэзия, здесь все носит монументальный характер. В античности нет ничего более торжественного, ничего более величественного. Ее культ и ее история соединяются в ее театре. Ее первые актеры – жрецы; ее сценические игры – религиозные церемонии, народные праздники.

Последнее замечание, окончательно доказывающее эпический характер этой эпохи: дело в том, что сюжетами, которые она разрабатывает, равно как и формами, которые она принимает, трагедия лишь повторяет эпопею. Все древние трагики подробно пересказывают Гомера. Те же фабулы, те же катастрофы, те же герои. Все черпают из гомеровской реки. Это по-прежнему «Илиада» и «Одиссея». Так же как Ахилл увлекал за собой Гектора, греческая трагедия кружится вокруг Трои.