(смех), чудом, если это то слово, которое придется ей по вкусу (общий смех), чем-то странным и отвратительным, как орлан, летающий среди бела дня (сильное волнение в зале), ничего больше. Она вызывает отвращение; но она не вызывает страха! Пусть она знает это и пусть она будет сдержанной! Нет, она не вызывает страха! Нет, мы ее не боимся! Нет, партия иезуитов не перережет горло свободе, уже слишком рассвело для этого. (Продолжительные аплодисменты.)
То, чего мы опасаемся, то, что приводит нас в трепет, что внушает нам страх, – это опасная игра, в которую играет правительство, не имеющее общих интересов с этой партией, но служащая ему, и употребляющее все силы общества против общественных устремлений.
Господа, когда вы будете голосовать за этот безрассудный проект, подумайте о следующем.
Сегодня все: искусства, науки, литература, философия, политика, королевства, которые становятся республиками, нации, которые стремятся стать семьями, люди, полные интуиции, веры, таланта, массы, – все сегодня идет в одном направлении, к одной и той же цели, одним и тем же путем, со все возрастающей скоростью, с той необыкновенной гармонией, которая является свидетельством промысла Божьего. (Сильное волнение.)
Движение в девятнадцатом веке, в этом великом девятнадцатом веке, это не только движение одного народа, это движение всех народов. Франция идет впереди, и все нации следуют за ней. Провидение говорит нам: «Идите!» и знает, куда мы идем.
Мы переходим от старого мира к новому. Ах! наши правители, ах! те, кто мечтает остановить человечество в его движении и преградить путь цивилизации, хорошо ли они подумали о том, что делают? Отдали ли себе отчет в катастрофе, которую могут вызвать, в страшном общественном Фампу18, которое они готовят, когда среди величайшего движения идей, которое увлекло род человеческий, в момент, когда огромный и величественный состав идет на всех парах, они украдкой, жалко, ничтожно вставляют подобные законы в колеса прессы, этого великолепного локомотива всеобщей мысли! (Глубокое воодушевление.)
Господа, поверьте мне, не разыгрывайте спектакль борьбы законов против идей. (Возгласы «Браво!» слева. – Голос справа «И эта речь будет стоить Франции 25 франков!» 19.)
А в связи с этим, так как нужно, чтобы вы вполне осознавали, какова та сила, на которую нападает и с которой сталкивается проект закона, поскольку нужно, чтобы вы могли оценить, какие шансы на успех в этих действиях против свободы имеет партия страха, – ибо во Франции и в Европе есть партия страха (сильное волнение), это она подсказывает вам политику принуждения, и, что касается меня, я не прошу ничего лучшего, чем не путать ее с партией порядка, – поскольку нужно, чтобы вы знали, куда вас ведут, в какую немыслимую дуэль вас вовлекают и с каким противником, позвольте мне сказать последнее слово.
Господа, во время кризиса, через который мы проходим, в конце концов, кризиса спасительного, который, я убежден в этом, закончится благополучно, со всех сторон слышны крики: нравственное распутство-де приобрело огромные размеры, обществу грозит неминуемая опасность.
Мы с беспокойством оглядываемся по сторонам, смотрим друг на друга и спрашиваем себя: что вызывает все эти гибельные последствия? что является причиной этого зла? кто виноват? кого надо наказать? кого покарать?
Партия страха в Европе говорит: «Это Франция». Во Франции она говорит: «Это Париж». В Париже она говорит: «Это пресса». Хладнокровный человек, который наблюдает и мыслит, говорит: «Виноваты не пресса, не Париж, не Франция; виновато человеческое сознание!» (Движение зале.)
Это человеческое сознание. Человеческое сознание, которое сделало нации тем, что они есть; которое испокон веков допытывается, изучает, спорит, обсуждает, сомневается, противоречит, вникает, утверждает и неустанно ищет решение вечной проблемы, поставленной создателем перед его творением. Человеческое сознание, постоянно преследуемое, угнетаемое, подавляемое, исчезает лишь для того, чтобы вновь появиться, и, переходя от одного деяния к другому, принимает из века в век облик всех великих смутьянов одного за другим! Человеческое сознание именовало себя Яном Гусом, но не умерло на костре в Констанце20(«Браво!»); именовало себя Лютером и поколебало ортодоксальность; именовало себя Вольтером и поколебало веру; именовало себя Мирабо и поколебало королевскую власть! (Длительное волнение в зале.) Человеческое сознание с тех пор, как существует история, изменило общества и правительства в соответствии с законом, все более и более приемлемым для здравого смысла, оно было теократией, аристократией, монархией, а сегодня является демократией. (Аплодисменты.) Человеческое сознание было Вавилоном, Тиром, Иерусалимом, Афинами, Римом, а сегодня это Париж; было по очереди, а иногда одновременно заблуждением, наваждением, ересью, расколом, протестом, истиной; человеческое сознание – это великий пастырь поколений, и оно в итоге всегда идет по направлению к правильному, прекрасному и истинному, просвещая массы, облагораживая души, все больше и больше направляя народ к праву, а человека – к Богу. (Взрыв криков «Браво!».)
Итак! я обращаюсь к партии страха, не в этой палате, а повсюду, где она есть в Европе, и я ей говорю: посмотрите хорошенько, что вы хотите сделать; подумайте о деянии, которое вы предпринимаете, и, прежде чем браться за него, оцените его. Я полагаю, что вы преуспеете. Когда вы разрушите прессу, вам останется разрушить Париж. Когда вы разрушите Париж, вам останется разрушить Францию. Когда вы разрушите Францию, вам останется убить человеческое сознание. (Длительное движение.)
Да, я говорю, что великая европейская партия страха оценивает необъятность задачи, которую в своем героизме готова взять на себя. (Смех и крики «Браво!».) Она бы уничтожила прессу до последней газеты, Париж – до последней мостовой, Францию – до последней деревушки, она бы ничего не сделала. (Движение.) Ей осталось бы еще разрушить что-то, что всегда стоит выше поколений и находится между человеком и Богом, что-то, что написало все книги, изобрело все искусства, открыло все миры, создало все цивилизации; что-то, что всегда снова берет под видом революции то, в чем ему отказывают под видом прогресса; что-то, что неуловимо, как свет, и недосягаемо, как солнце, и что зовется человеческим сознанием! (Длительное одобрение.)
(Многие депутаты левого крыла покидают свои места и идут поздравить оратора. Заседание прерывается.)
Из книги «Во время изгнания»
Что такое изгнание1875 г
I
Право воплощенное – это гражданин; право увенчанное – это законодатель. Древние республики представляли право, сидящим на курульном кресле1, держащим в руках скипетр закона и одетым в пурпур власти. Этот образ был правдивым, и идеал до сих пор остается таким же. Любое упорядоченное общество должно иметь священный и вооруженный закон, священный благодаря справедливости, вооруженный свободой.
В том, что было только что сказано, не было произнесено слово сила. Однако сила существует; но она не существует вне права; она существует в праве.
Тот, кто говорит «право», говорит «сила».
Так что же существует вне права?
Насилие.
Есть только одна необходимость – истина; вот почему есть только одна сила – право. Успех вне истины и права не более чем видимость. Близорукие тираны ошибаются; удачная западня создает им видимость победы, но эта победа полна пепла; преступник полагает, что его преступление – его пособник, но это ошибка; его преступление – это его кара; убийца всегда порежется своим ножом; измена всегда предаст изменника; преступников, пусть они даже не подозревают об этом, всегда держит за шиворот невидимый призрак их злодеяния; дурной поступок никогда не отпустит вас; и неизбежно, неумолимо приведет к морю крови тех, кто увенчан славой, и к безднам грязи тех, кто покрыт стыдом, не даруя прощения виновным, Восемнадцатое брюмера ведет великих к Ватерлоо, а второе декабря увлекает ничтожных к Седану2.
Когда приверженцы насилия и изменники обкрадывают и развенчивают право, они не знают, что делают.
II
Изгнание – это право, с которого сорвали одежды. Нет ничего более ужасного. Для кого? Для того, кого подвергли изгнанию? Нет, для того, кто на него осудил. Пытка возвращается и терзает палача.
Мечтатель, который в одиночестве прогуливается по песчаному берегу, пустыня вокруг мыслителя, убеленная сединами, спокойная голова, вокруг которой кружат удивленные чайки, философ, наблюдающий за безмятежным рассветом, Бог, время от времени призываемый в свидетели среди деревьев и скал, тростник, не только мыслящий, но и размышляющий, волосы, которые седеют в одиночестве, пока не станут совершенно белыми, человек, который чувствует, как все больше и больше превращается в тень, длинная череда лет, проносящаяся над тем, кто отсутствует, но не умер, тяготы этого обездоленного, тоска по отечеству невинного – нет ничего более страшного для коронованных злодеев.
Что бы ни делали всемогущие баловни минуты, вечная сущность сопротивляется им. Они лишь скользят по поверхности уверенности, внутренний мир принадлежит мыслителям. Вы изгоняете человека. Пусть. А что затем? Вы можете вырвать с корнем дерево, но вы не сможете вырвать свет у неба. Завтра все равно наступит рассвет.
Однако воздадим справедливость тем, кто осуждает на изгнание: они логичны, безукоризненны и отвратительны. Они делают все возможное для того, чтобы уничтожить изгнанника.
Добиваются ли они своей цели? Преуспевают ли? Возможно.
Человек, настолько разоренный, что у него осталась только его честь, настолько обобранный, что у него осталась только его совесть, настолько одинокий, что рядом с ним осталась лишь справедливость, столь отвергаемый, что с ним осталась только истина, настолько погруженный во мрак, что ему остается только солнце, – вот что такое изгнанник.
III
Изгнание – это категория не материальная, это категория моральная. Все уголки земли стоят друг друга. Angulus ridet.[59] Каждое место подойдет для мечты, лишь бы уголок был безвестным, а горизонт – широким.
В частности, привлекателен архипелаг Ля Манша; его с легкостью можно принять за родину, поскольку он – часть Франции. Джерси и Гернси – это кусочки Галлии, которые море оторвало от нее в восьмом столетии. В Джерси было больше кокетства, чем в Гернси; он остался в выигрыше от того, что стал более миловидным и менее прекрасным. На Джерси лес превратился в сад; на Гернси скалы остались колоссами. Здесь – больше прелести, там – больше величия. На Джерси ты в Нормандии, на Гернси – в Бретани. Букет огромный, как Лондон, – это Джерси. Здесь все благоухает, сияет, смеется; но это не мешает бурям посещать остров. Тот, кто пишет эти строки, как-то сравнил Джерси с «идиллией в открытом море». В языческие времена Джерси был более романским, Гернси – более кельтским: на Джерси чувствуется присутствие Юпитера, на Гернси – Тевтата3. На Гернси исчезла свирепость, но осталась дикость; на Гернси то, что когда-то принадлежало друидам, перешло теперь к гугенотам; здесь теперь правит не Молох, а Кальвин; церкви здесь холодные, пейзажи недоступны, религия раздражительна. Короче говоря, оба острова очаровательны: один – своей приветливостью, другой – суровостью.
Однажды королева Англии, более того, герцогиня Нормандская4, свято почитаемая шесть дней в неделю из семи, посетила Гернси с залпами, дымом, шумом и соблюдением всех церемоний. Это было воскресенье, единственный день недели, который ей не принадлежал. Королева, ставшая внезапно «этой женщиной», нарушила отдых дня Господня. Она вышла на набережную посреди безмолвной толпы. Никто не снял шляпу. Единственным человеком, который приветствовал ее, был изгнанник, пишущий эти строки.
Он приветствовал не королеву, а женщину.
Гернси создан, чтобы оставить у изгнанника только хорошие воспоминания; но ссылка существует за пределами места изгнания. Если смотреть изнутри, то можно сказать: изгнание не бывает прекрасным.
Изгнание – это суровая земля; там все опрокинуто, необитаемо, разрушено и повержено во прах, кроме долга, стоящего во весь рост, как церковная колокольня в разрушенном городе, возвышающаяся над развалинами.
Изгнание – это место наказания.
Кого?
Тирана.
Но тиран защищается.
IV
Изгнанники, будьте готовы ко всему. Вас выгоняют далеко, но и не отпускают. Подвергший вас изгнанию любопытен, и его взгляд следит за вами повсюду. Он наносит вам ловко подстроенные и многочисленные визиты. Уважаемый протестантский пастор сидит возле вашего камина, но этот протестант получает жалованье из кассы Тронсена-Дюмерсана; иностранный принц, представляющийся на ломаном языке: это к вам пришел Видок5; настоящий ли он принц? Да, он королевской крови, а также полицейский; профессор, увлеченный своей доктриной, попадает в ваш дом, а вы застаете его врасплох за чтением ваших бумаг. Все меры позволены против вас; вы вне закона, то есть за пределами справедливости, разума, уважения, очевидности; они сочтут, что получили от вас разрешение разглашать ваши беседы, и постараются при этом, чтобы они казались как можно глупее; вам припишут слова, которых вы не произносили, письма, которых вы не писали, поступки, которых вы не совершали. К вам приближаются, чтобы лучше выбрать место для удара кинжалом; изгнание подобно клетке; в него заглядывают, как в ров с животными; вы изолированы от мира, и вас стерегут.
Не пишите вашим французским друзьям; ваши письма позволено вскрывать; кассационный суд дал на это согласие; остерегайтесь ваших связей в изгнании, неизвестно, к каким последствиям они могут привести; человек, улыбнувшийся вам на Джерси, поносит вас в Париже; тот, кто приветствует вас под своим собственным именем, оскорбляет вас под псевдонимом; этот, на самом Джерси, пишет направленные против изгнанников статьи, которые достойны того, чтобы их предложить деятелям Империи, и которым он, впрочем, воздает должное, посвящая их банкирам Перерам6. Знайте, все это совсем просто. Вы находитесь в карантинном пункте. Если кто-то добропорядочный навестит вас, горе ему! На границе его ждет император в форме жандарма. Женщин разденут догола, чтобы найти у них какую-нибудь их ваших книг, и если они будут сопротивляться, если возмутятся, им скажут: у нас есть на то причины! Ваш квартирный хозяин, в свою очередь являющийся предателем, подберет вам соседей по своему усмотрению; тот, кто подверг вас изгнанию, располагает сведениями о качествах изгнанника; он украшает ими своих агентов; вы в опасности, берегитесь; вы говорите с лицом, но вас слушает маска; в изгнании вас неотступно преследует этот призрак, шпион.
Какой-то таинственный незнакомец шепчет вам на ухо, что если вы хотите, он может убить императора; это Бонапарт предлагает вам убить Бонапарта. Во время обеда с друзьями кто-то крикнет из угла: «Да здравствует Марат! Да здравствует Эбер! Да здравствует гильотина!» Прислушавшись чуть повнимательнее, вы узнаете голос Карлье. Иногда шпион просит милостыню; это император под видом Пьетри прикидывается нищим; вы даете монету, он смеется; это поистине смех палача. Вы платите за изгнанника долг в трактире, это полицейский; вы оплачиваете путешествие беглеца, это сбир7; вы идете по улице и слышите: «Вот настоящий тиран!» Он говорит о вас; вы оборачиваетесь и спрашиваете, кто этот человек. Вам отвечают: «Это изгнанник». Вовсе нет. Это государственный служащий. Его запугали и ему заплатили. Это республиканец, благословленный Мопа; Коко, переодетый Сцеволой8.
Что касается измышлений, лжи, гнусностей, принимайте их. Это снаряды, запущенные в вас Империей.
Самое главное – не возражайте. Над вами будут смеяться. После ваших возражений повторят те же самые оскорбления, даже не взяв на себя труд разнообразить их. Зачем готовить новую ядовитую речь? Хороша и вчерашняя.
Оскорбления будут продолжаться беспрерывно, каждый день, с неутомимым спокойствием и чувством удовлетворенности, подобно вращающемуся колесу и продажной лжи. Оскорбитель ничуть не боится отмщения: он защищается низостью; насекомое спасается благодаря своей заурядности. И клевета, уверенная в своей безнаказанности, не жалеет усилий; она опускается до столь глупых инсинуаций, что унижение, которому подвергаешься, опровергая их, превосходит отвращение, которое от них испытываешь.
Публикой для оскорбителей служат дураки, для которых все это очень смешно.
Доходят до того, что удивляются – как это вы не находите клевету совершенно естественной? Разве не для этого вы здесь? О, наивный человек, вы стали мишенью. Такой-то господин принят в академию за то, что оскорбил вас; другой получил крест за тот же мужественный поступок, император наградил его на славном поле клеветы; третий также отличился особо блистательными оскорблениями и назначен префектом. Оскорблять вас весьма прибыльно. Надо, чтобы у людей было на что жить. Черт побери! Почему-то же вас изгнали?
Будьте благоразумны. Это ваша вина. Кто вас заставлял считать вредным государственный переворот? Что за идея возникла у вас сражаться за право? Какой каприз пришел вам в голову принять сторону закона? Разве защищают право и закон, когда никто больше за них не выступает? Какая демагогия! Упрямиться, упорствовать, настаивать – это абсурд. Человек закалывает право и убивает закон. Вероятно, у него есть на то причины. Будьте заодно с этим человеком. Успех оправдывает его. Будьте на стороне успеха, поскольку успех становится правом. Все будут вам благодарны за это. Мы будем вас восхвалять. Вместо того чтобы быть изгнанником, вы станете сенатором и не будете выглядеть идиотом.
Вы решитесь сомневаться, что этот человек совершил правое дело? Но вы же видите, что он преуспел! Вы же видите, судьи, которые его обвиняли, приносят ему присягу! Вы же прекрасно видите, что священники, солдаты, епископы, генералы на его стороне! Вы полагаете, что вы более добродетельны, чем все они! Вы хотите оказать им всем сопротивление! Да полноте же! С одной стороны, все то, что уважаемо и достойно уважения, то, чему поклоняются и что достойно поклонения, с другой стороны – вы! Это нелепо; мы вас высмеиваем и хорошо делаем. Разрешается оболгать грубое животное. Все почтенные люди против вас; а мы, клеветники, мы с почтенными людьми. Полноте, поразмыслите, придите в себя. Надо было спасать общество. От кого? От вас. Чем только вы ему не угрожали? Не будет больше войн и эшафотов, смертная казнь будет отменена, обучение станет бесплатным и обязательным, все научатся читать! Это было ужасно. И что за отвратительные утопии! Женщина станет полноправным членом общества, эта половина рода человеческого будет допущена к всеобщим выборам, брак станет свободным благодаря разводам; бедный ребенок получит то же образование, что и богатый, результатом образования станет равенство; налоги сначала сократятся и наконец будут отменены благодаря уничтожению паразитизма, сдаче внаем общественных зданий, превращению нечистот в удобрения, распределению общинной собственности, вспашке ранее необработанных земель, извлечению выгоды из общественных доходов; жизнь станет дешевой благодаря разведению рыб в реках; не будет больше классов, границ и перегородок; будут созданы Европейская республика и единая монетная система для всего континента, денежное обращение увеличится в десятки раз, а в результате в десятки раз возрастет богатство; какое безумие! Нужно было защититься от всего этого! Что! Между людьми установился бы мир, не было бы больше армий, не было бы больше военной службы! Что! Франция была бы возделана так, чтобы смогла прокормить двести пятьдесят миллионов человек; не было бы больше налога, Франция жила бы на свои доходы! Что! Женщина голосовала бы, отец признавал бы права ребенка, мать семейства перестала бы быть подданной и служанкой, муж не имел бы права больше убить жену! Что! Священник не был бы больше учителем! Что! Не было бы больше сражений, солдат, палачей, виселиц, гильотин! Но это ужасно! Надо было нас спасти.
Президент это и сделал; да здравствует император! Вы ему сопротивляетесь; мы вас поносим, мы пишем про вас всякие вещи. Мы прекрасно знаем, что то, что мы говорим, неправда, но мы оберегаем общество, а клевета, которая оберегает общество, общественно полезна. Поскольку судебное ведомство на стороне государственного переворота, правосудие тоже за него; поскольку духовенство на стороне государственного переворота, религия тоже за него; религия и правосудие – это незапятнанные и священные символы; клевета, которая им полезна, представляет собой часть почестей, которыми мы им обязаны; это публичная девка, пусть, но она служит девственницам. Уважайте ее.
Так рассуждают оскорбители.
Изгнаннику лучше подумать о другом.
V
Раз он на берегу моря, пусть воспользуется этим. Пусть это бесконечное движение придаст ему самообладания. Пусть он поразмыслит о вечном мятеже волн против берега и лжи против истины. Обличители тщетно бьются в конвульсиях. Пусть он посмотрит, как волна плюет на скалу, и спросит себя, что от этого выигрывает ее слюна и теряет гранит.
Нет, не надо восставать против оскорблений, не надо тратить эмоции, не надо возмездия, сохраняйте суровое спокойствие. По скале струится вода, но она не сдвигается с места; иногда эти потоки даже блестят, как драгоценные камни. В конце концов клевета превращается в блеск. По серебристой полоске на розе узнают, что там проползла гусеница.
Что может быть прекраснее, чем плюнуть в лицо Христу!
Один священник, некий Сегюр, назвал Гарибальди трусом. И, увлекшись метафорами, добавил: «Как луна!» Гарибальди труслив, как луна! Какая интересная мысль. И отсюда вытекают следствия. Ахилл – трус, значит, Терсит – храбрец; Вольтер глуп, значит, Сегюр – мудрец.
Пусть же изгнанник исполняет свой долг, и пусть он позволит обличителям делать свое дело.
Пусть преследуемый, преданный, освистанный, облаянный, покусанный изгнанник молчит.
Молчание – великая вещь.
К тому же хотеть заглушить оскорбление, значит, разжигать его. Все, что бросаешь клевете, служит ей топливом. Она использует даже свой собственный позор. Противоречить ей – значит ее удовлетворять. В сущности, клевета глубоко уважает оклеветанного ею. Страдает именно она; она умирает от презрения. Она мечтает о чести быть опровергнутой. Не доставляйте ей этой чести. Полученная ею пощечина доказала бы клевете, что ее заметили. Она показала бы свою пылающую щеку и сказала: «Значит, я существую!»
VI
Впрочем, к чему и на что изгнанникам жаловаться? Посмотрите на истории. Великих людей оскорбляли еще больше, чем их. Вся история тому пример.
Оскорбление – это старая человеческая привычка; праздные руки любят бросать камни; горе всем, кто превосходит общий уровень; вершины имеют свойство привлекать молнию с неба и град камней с земли. Это почти их вина; зачем было становиться вершинами? Они притягивают взгляды и оскорбления. Этот завистливый прохожий всегда оказывается на улице; и ненависть – его основное занятие; его, ничтожного и обозленного, постоянно встречают в тени высоких зданий.
Специалисты должны были бы изучить причины бессонницы великих людей. Гомер спит, bonus dormitat;[60] но Зоил использует его сон, чтобы напасть на него. Эсхил чувствует на коже жгучую боль от укусов Евполида и Кратина. Это бесконечно малые величины, но их бесконечно много; на Вергилия нападает Мевий; на Горация – Луцилий; на Ювенала – Кодр; на Данте – Чекки, на Шекспира – Грин, на Ротру – Скюдери, а на Корнеля – академия; у Мольера есть Донно де Визе, у Монтескье – Дефонтен, у Бюффона – Лабомель, у Жан-Жака – Палиссо, у Дидро – Нонотт, у Вольтера – Фрерон9. Слава – это золотое ложе, в котором водятся клопы.
Изгнание – это не слава, но у него есть кое-что общее со славой – паразиты. Превратности судьбы – не то, что оставляют в покое. Тем, кто подбирает крохи со столов Нерона или Тиберия, не нравится видеть сон праведного изгнанника. Как, он спит! Так, значит, он счастлив! Ужалим его!
Сраженному, распростертому на земле, выметенному прочь (это очень просто; когда Вителлий становится кумиром, Ювенал превращается в отбросы10), изгнанному, обездоленному, побежденному человеку завидуют. Странно, но у изгнанников есть завистники. Было бы понятно, если бы высоко добродетельные люди завидовали великим невзгодам: Катон завидовал бы Регулу, Тразея – Бруту, Рабб – Барбесу11. Но вовсе нет. Великим завидуют ничтожные. Гордые протесты побежденного не дают покоя заурядной и бесполезной бездарности. Гюстав Планш завидует Луи Блану, Бакюлар – Мильтону, Жокрис – Эсхилу12.
В древности обидчик лишь следовал за колесницей победителя, сегодня обидчик следит за решеткой побежденного. Побежденный истекает кровью. Обидчики добавляют к этой крови грязь. Ладно. Пусть они порадуются.
Эта радость кажется тем более реальной, что она вовсе не ненавистна хозяину, и за нее обычно платят. Их тайная сущность расцветает и превращается в общественные оскорбления. У деспотов в их войне с изгнанниками есть два помощника: во-первых, зависть, во-вторых, развращенность.
Когда говорят о том, что такое изгнание, нужно в какой-то мере вдаваться в детали. Указание на некоторых особых грызунов составляет часть предмета, и мы были вынуждены углубиться в него.
VII
Таковы незначительные стороны изгнания, а вот великие: возможность мечтать, думать, страдать.
Быть одному и чувствовать себя вместе со всеми; чувствовать отвращение к успеху, которым пользуется зло, но сожалеть о счастье, выпавшем на долю злодея; становиться мужественным как гражданин и очищаться как философ; быть бедным и восстанавливать свое положение при помощи работы; размышлять и обдумывать заранее, размышлять о хорошем и обдумывать заранее лучшее; не испытывать иного гнева, кроме общественного, не считаться с личной ненавистью; вдыхать живительный воздух уединения, погружаться в великую абсолютную мечту; смотреть на то, что наверху, не теряя из виду того, что внизу; никогда не доводить созерцание идеала до того, чтобы забыть о тиране; отмечать в себе чудесное смешение возрастающего возмущения и увеличивающегося успокоения; иметь две души – свою и отечества.
Приятно одно: заблаговременное сострадание; держать собственное милосердие наготове для виновного, когда тот будет сражен и будет стоять на коленях; говорить себе, что никогда не оттолкнешь протянутые к тебе руки. Испытываешь священную радость, давая побежденным будущее, кем бы они ни были, и обещая предоставить убежище неизвестным беглецам. Когда враг повержен, гнев складывает оружие. Пишущий эти строки приучил своих товарищей по изгнанию к тому, что он говорил: «Если когда-нибудь, на следующий день после революции, спасающийся бегством Бонапарт постучит ко мне в дверь и попросит у меня убежища, ни один волос не упадет с его головы».
Эти размышления, усложненные всей яростью превратностей судьбы, приятны сознанию изгнанника. Они не мешают ему исполнить свой долг. Скорее наоборот. Они его поддерживают. Будь тем более суров сегодня, чем более сочувствующим ты станешь завтра; рази могущественного до тех пор, пока ты не придешь на помощь умоляющему. Позже ты будешь даровать прощение только при одном условии – раскаянии. Сейчас ты имеешь дело с удачным преступлением. Покарай его.
Разверзнуть пропасть для победоносного врага, приготовить убежище врагу побежденному, сражаться с надеждой на то, что сможешь простить, в этом заключаются великие усилия и великие мечты изгнанника. Добавьте к этому преданность мировым страданиям. В том, что он не бесполезен, состоит благородное удовлетворение изгнанника. Сам будучи ранен, истекая кровью, он забывает о себе и, насколько это в его силах, перевязывает раны человечества. Вы думаете, что он предается мечтам; нет, он ищет реальность. Скажем больше, он ее находит. Он бродит по пустыне и мечтает о городах, о шуме, о суете, о невзгодах, обо всем том, что трудится, о мысли, о плуге, об игле, о покрасневших пальцах работницы в темной холодной мансарде, о зле, которое прорастает там, где не сеют добро, о безработице отца, о невежестве ребенка, о том, как произрастают сорняки в остающемся необразованным мозгу, о вечерних улицах, бледных фонарях, о предложениях, которые голод может сделать прохожим, о социальных нуждах, о несчастной девушке, вынужденной стать проституткой по нашей вине, мужчины. Размышления грустные и полезные. Вынашивайте проблему, и решение появится. Он мечтает без устали. Его шаги не теряются на берегу моря. Он примиряется с этой мощью, с этой пучиной. Он устремляет свой взгляд в бесконечность, вслушивается в неведомое. С ним говорит великий мрачный голос. Природа вся целиком предлагает себя этому отшельнику. Суровые аналогии поучают его и дают советы. Он фатален, гоним, задумчив, перед ним лишь грозовые тучи, порывы ветра, орлы; он видит, что судьба его черна, как эти тучи, что его гонители бессильны, как эти порывы, и что его душа свободна, как эти орлы.
Изгнанник доброжелателен. Он любит розы, птичьи гнезда, порхание бабочек. Летом в его душе расцветает упоительная радость бытия; его вера в таинственную и бесконечную доброту несокрушима, будучи наивной до такой степени, что он начинает верить в Бога; он делает из весны свой дом; переплетения очаровательных зеленых ветвей образуют жилище его ума; он живет в апреле, он обитает во флореале; он с глубоким волнением смотрит на сады и луга; он выведывает тайны пучка травы на газоне; он изучает муравьиные и пчелиные республики; он сравнивает разные мелодии, состязающиеся перед незримым Вергилием в георгиках лесов; он часто умиляется до слез, потому что природа столь прекрасна; дикие заросли кустарника привлекают его, и он, растерявшись, медленно выходит из них; вид скал занимает его; сквозь свои мечты он видит, как трехлетние девочки бегут по песчаному берегу и плещут босыми ножками по воде, приподняв обеими руками свои юбочки и обнажая перед безграничным плодородием вселенной свои невинные животики; зимой он крошит на снег хлеб для птиц. Время от времени ему пишут: «Вы знаете, такое-то уголовное наказание отменено; вы знаете, такая-то голова не будет отрублена». И он воздевает руки к небу.
VIII
Правительства оказывают друг другу помощь против этого опасного человека. Они договариваются друг с другом о преследовании изгнанников, интернировании, высылке, иногда об экстрадиции. Об экстрадиции! Да, об экстрадиции. Об этом шла речь на Джерси в 1855 году13. Изгнанники могли видеть, как 18 октября к набережной Сент-Элье пришвартовался корабль императорского военного флота «Ариэль», который пришел за ними; Виктория предоставляла изгнанников Наполеону; один трон оказывает другому подобного рода любезности.
Подарок не получился. Английская роялистская пресса аплодировала; но народ Лондона воспринял это плохо. Он начал проявлять недовольство. Так уж устроен этот народ; быть может, его правительство и пудель, но сам он – бульдог. Бульдог – это лев среди собак; величие в порядочности, это английский народ.
Этот добрый и гордый народ показал зубы; Палмерстон и Бонапарт должны были удовольствоваться высылкой. Изгнанники были не слишком взволнованы. Они получили официальное уведомление, сделанное на ломаном французском, с улыбкой. «Пусть! – сказали изгнанники. – Высилька!» Это произношение их удовлетворило.
В то время, если правительства были заодно с гонителями, то между изгнанниками и народами чувствовалось полное согласие. Это согласие, из которого будет проистекать будущее, проявляло себя во всех формах, и вы найдете тому доказательства на каждой странице этой книги. Оно вдруг проявлялось по отношению к какому-то прохожему, одинокому человеку, путешественнику, встреченному на дороге; вероятно, эти факты незаметны и незначительны, но знаменательны. Вот один из них, который, возможно, стоит того, чтобы о нем вспомнить.
IX
Летом 1867 года Луи Бонапарт достиг предела возможной для преступления славы. Он был на вершине своей горы, поскольку позор заставляет стремиться вверх. Ему ничто более не препятствовало; он был бесчестным и обладал верховной властью; не существует более полной победы, так как, казалось, что он победил саму совесть. Величества и высочества, все было у его ног или в его руках; Виндзор, Кремль, Шенбрунн и Потсдам назначали друг другу встречи в Тюильри; у него было все: г-н Руэр, олицетворял политическую славу, г-н Базен – военную, г-н Низар – литературную14; такие великие люди, как г-да Вьейяр и Мериме, верили в него; Второе декабря длилось для него пятнадцать лет, Тацит сказал бы grande mortalis aevi spatium;[61] Империя с триумфом выставляла себя напоказ. Над Гомером насмехались в театрах15, а над Шекспиром – в академии. Профессора истории утверждали, что Леонид и Вильгельм Телль никогда не существовали; все находилось в гармонии; ничто не фальшивило, и плоскость идей была в согласии с покорностью людей; низость теорий была равна высокомерию личностей; унижение было законом; существовало что-то вроде Англо-Франции, наполовину принадлежащей Виктории, наполовину – Бонапарту, состоящей из свободы по Палмерстону и империи – по Троплону; что-то большее, чем альянс, почти поцелуй. Верховный судья Англии выносил фиктивные постановления; британское правительство объявляло себя слугой императорского правительства и, как мы только что видели, доказывало ему свою зависимость изгнаниями, процессами, угрозами билля об иностранцах16 и мелкими преследованиями на английский манер. Эта Англо-Франция объявляла вне закона Францию и унижала Англию, но она царствовала; Франция была рабой, Англия – служанкой; таковы были обстоятельства. Что касается будущего, оно было скрыто под маской. Но настоящее было позором с открытым лицом и, по всеобщему признанию, это было прекрасно. В Париже блистала и ослепляла Европу Всемирная выставка; там были чудеса; среди прочего, на пьедестале, пушка Круппа, а французский император поздравлял прусского короля17.
Это был великий момент благоденствия.
Никогда еще изгнанники не были на таком плохом счету. В некоторых английских газетах их называли «мятежниками».
Этим самым летом, в один из июльских дней, некий пассажир совершал переезд с Гернси в Саутгемптон. Этот пассажир был одним из тех «мятежников», о которых мы только что говорили. Он был депутатом в 1851 году и был изгнан 2 декабря. Этот пассажир, чье имя бесполезно здесь называть, поскольку здесь он служит не более чем поводом, чтобы рассказать об одном случае, сел этим самым утром в Сен-Пьер-Пор на почтовый пароход «Нормандия». Путь с Гернси в Саутгемптон занимает семь-восемь часов.
Это было время, когда египетский хедив, нанеся визит Наполеону, прибыл приветствовать Викторию, и в этот самый день английская королева устраивала для вице-короля Египта смотр английского флота на Ширнесском рейде, по соседству с Саутгемптоном.
Пассажир, о котором мы только что говорили, был седым молчаливым человеком, внимательно относящимся к морю. Он стоял рядом с рулевым.
«Нормандия» покинула Гернси в десять часов утра; сейчас было около трех часов дня; приближались к Иглам – это скалы, которые отмечают южную оконечность острова Уайт; вдали виднелись это высокое дикое архитектурное сооружение, созданное морем, и эти огромные меловые зубцы, которые выступают из океана подобно колокольням громадного затонувшего собора; судно вот-вот должно было войти в устье реки Саутгемптон; рулевой начал поворачивать влево.
Пассажир смотрел на приближающиеся скалы, когда вдруг он услышал, как его назвали по имени; он оглянулся; перед ним был капитан корабля.
Этот капитан был почти того же возраста, что и он; его звали Харви; он был широкоплечим, с густыми седыми бакенбардами, гордым загорелым лицом и веселым взглядом.
– Правда ли, месье, – сказал он, – что вы хотели бы посмотреть на английский флот?
Пассажир не выражал такого желания, но он слышал, как женщины вокруг живо его высказывали.
Он ограничился ответом:
– Но, капитан, это же не ваш курс.
Капитан ответил:
– Если вы пожелаете, это будет моим курсом.
Пассажир выказал удивление:
– Изменить курс?
– Да.
– Чтобы доставить мне удовольствие?
– Да.
– Французский корабль не сделал бы этого для меня.
– Английский корабль, – сказал капитан, – сделает для вас то, что не сделал бы французский.
И он продолжил:
– Только чтобы снять с меня ответственность перед начальством, напишите ваше пожелание в журнале.
И он дал судовой журнал пассажиру, который под диктовку капитана написал: «Я желаю увидеть английский флот». И поставил подпись.
Мгновение спустя пароход поворачивал направо, оставив по левому борту Иглы и реку Саутгемптон, и входил на Ширнесский рейд.
Зрелище действительно было прекрасным. Дым и гром всех батарей смешивались воедино; массивные броненосцы выстроились один за другим в густом красноватом тумане, нагромождение мачт то появлялось, то исчезало. «Нормандия» проходила среди этих высоких теней, приветствуемая криками «ура!»; это движение сквозь строй английского флота длилось более двух часов.
К семи часам, когда «Нормандия» прибыла в Саутгемптон, она была украшена флагами.
Один из друзей капитана Харви, г-н Рэскол, директор «Courrier de l’Europe», ждал его в порту; увидев флаги, он удивился:
– В честь кого вы подняли флаги, капитан? В честь хедифа?
Капитан ответил:
– В честь изгнанника.
В честь изгнанника. Читайте: «В честь Франции».
Мы бы не стали рассказывать об этом факте, если бы он не напоминал необычайное величие, выказанное капитаном Харви в последние минуты своей жизни.
Вот эти минуты.
Три года спустя после этого ширнесского парада, вскоре после того, как он вручил своему июльскому пассажиру 1867 года приветственный адрес от моряков Ла-Манша, ночью 17 марта 1870 года капитан Харви совершал свой обычный рейс из Саутгемптона на Гернси. На море опустился густой туман. Капитан Харви стоял на мостике и маневрировал с особенной, из-за темноты и тумана, осторожностью. Пассажиры спали.
«Нормандия» была очень большим судном, быть может, самым прекрасным из почтовых пароходов Ла-Манша, шестьсот тонн водоизмещения, двести пятьдесят английских футов в длину, двадцать пять – в ширину; она была «молодой», как говорят моряки, ей не было и семи лет. Она была построена в 1863 году.
Туман сгущался, миновали устье реки Саутгемптон и были уже в открытом море, милях в пятнадцати от Игл. Пакетбот двигался медленно. Было четыре часа утра.
Темнота была абсолютной, плотная завеса окутывала пароход; едва можно было различить верхушки мачт.
Нет ничего более ужасного, чем эти слепые корабли, идущие в ночи.
Вдруг в тумане внезапно возникло черное пятно, огромный призрак, летящий в пене волн и прорезающий тьму. Это была «Мэри», большой пароход с винтом, шедший из Одессы в Гримсби с грузом из пятисот тонн зерна; огромная скорость, громадный вес. «Мэри» шла прямо на «Нормандию».
Не было никакого средства избежать столкновения, настолько быстро эти призраки кораблей появляются из тумана. Это встречи без сближения. Ты мертв прежде, чем их увидишь.
«Мэри», шедшая на всех парах, налетела на «Нормандию» и пробила ей борт.
От удара она сама получила повреждения и остановилась.
На «Нормандии» были двадцать восемь человек экипажа, женщина из обслуживания и тридцать один пассажир, двенадцать из которых – женщины.
Удар был ужасным. В одно мгновение все оказались на палубе: мужчины, женщины, дети, полуодетые, они бегали, кричали, плакали. Вода быстро прибывала. Залитый волной котел машины хрипел.
На судне не было водонепроницаемых переборок; спасательных кругов не хватало.
Стоя на капитанском мостике, Харви крикнул:
– Всем замолчать! Внимание! Шлюпки на воду! Сначала женщины, затем остальные пассажиры. Потом экипаж. Надо спасти шестьдесят человек.
На судне был шестьдесят один человек. Но он забыл о себе.
Спустили шлюпки. Все бросились к ним. Из-за этой спешки могли опрокинуть шлюпки. Оклфорд, помощник капитана, и три боцмана, Гудвин, Беннетт и Уэст, сдерживали обезумевшую от страха толпу. Спать и вдруг сразу умереть – это ужасно.
Однако сквозь все эти крики и шум был слышен низкий голос капитана, и во тьме он переговаривался с командой:
– Механик Локс?
– Капитан?
– Как котел?
– Затоплен.
– Огонь?
– Потушен.
– Машина?
– Вышла из строя.
Капитан крикнул:
– Лейтенант Оклфорд?
Лейтенант ответил:
– Я здесь.
Капитан вновь заговорил:
– Сколько минут нам осталось?
– Двадцать.
– Этого достаточно, – сказал капитан. – Пусть каждый садится в шлюпку в свою очередь. Лейтенант Оклфорд, у вас есть пистолеты?
– Да, капитан.
– Вышибите мозги любому мужчине, который захочет пройти раньше женщины.
Все замолчали. Никто не сопротивлялся; толпа чувствовала над собой власть этой великой души.
«Мэри», со своей стороны, спустила шлюпки и шла на помощь пострадавшим от вызванного ею кораблекрушения.
Спасение совершилось с соблюдением порядка и почти без борьбы. Как всегда, нашлись эгоисты; но были также примеры волнующего самопожертвования.
Харви, невозмутимо стоя на капитанском мостике, командовал, властвовал, руководил, занимался всем и всеми, спокойно управлял этим ужасом и, казалось, отдавал приказы самому бедствию; можно было подумать, что кораблекрушение повиновалось ему.
В какой-то момент он крикнул:
– Спасите Клемана.
Клеман – это был юнга. Ребенок.
Корабль медленно погружался в воду.
Шлюпки со всей возможной скоростью перемещались от «Нормандии» к «Мэри» и обратно.
– Быстрее, – кричал капитан.
На двадцатой минуте пароход пошел ко дну.
Сначала затонул нос, затем корма.
Капитан Харви все время стоял на мостике, не сделал ни единого жеста, не произнес ни слова и, не двинувшись, ушел в пучину. Сквозь мрачный туман было видно, как эта черная статуя погружается в море.
Так закончил свои дни капитан Харви.
Пусть он примет здесь прощальный привет изгнанника.
Ни один моряк Ла-Манша не был равен ему. Всю жизнь он почитал своим долгом быть человеком, и, умирая, он воспользовался правом стать героем.
X
Привязан ли изгнанник к своему гонителю? Нет. Он с ним сражается; вот и все. Беспощадно? Да. Но всегда как с врагом общества и никогда как с врагом личным. Гнев порядочного человека никогда не выходит за пределы необходимости. Изгнанник ненавидит тирана и не считается с личностью гонителя. Если же он знает о его личных качествах, то нападает на них только в той мере, в какой этого требует долг.
В случае надобности изгнанник воздает должное гонителю; например, если гонитель в некоторой степени писатель и имеет достаточное количество литературных произведений, изгнанник это охотно признает. Между прочим, неоспоримо, что Наполеон III был бы неплохим академиком; во времена империи академия, вероятно из вежливости, достаточно снизила свой уровень, чтобы император мог стать ее членом; он был бы вправе считать, что находится там среди равных себе в области литературы, и его величие никоим образом не умалило бы величия сорока бессмертных.
В тот момент, когда объявляли кандидатуру императора на вакантное кресло, один из наших знакомых академиков, желая воздать должное одновременно и историку Цезаря, и человеку Декабря, заранее заполнил свой избирательный бюллетень таким образом: «Голосую за принятие г-на Луи Бонапарта в академию и на каторгу»18.
Как отсюда видно, изгнанник готов сделать все возможные уступки.
Он категоричен только если речь идет о принципах. Тут начинается его непреклонность. Тут он перестает быть тем, что на политическом жаргоне называют «практичным человеком». Отсюда его безропотное подчинение всему: насилию, оскорблениям, разорению, ссылке. Что вы хотите, чтобы он сделал? Устами его глаголет истина, которая в случае необходимости заявила бы о себе и помимо его воли.
Говорить через нее и для нее – в этом его гордость и счастье.
У истины два имени: философы называют ее идеалом, государственные деятели называют ее химерой.
Правы ли государственные деятели? Мы так не думаем.
Если их послушать, все советы, которые может дать изгнанник, «химерические».
Даже если допустить, говорят они, что истина на стороне этих советов, то действительность против них.
Изучим этот вопрос.
Изгнанник – человек химерический. Пусть. Это слепой провидец; провидец в том, что касается абсолюта, слепой в том, что касается относительного. Он хороший философ и плохой политик. Если бы мы его слушали, мы бы низвергнулись в пучину. Его советы в одно и то же время порядочны и пагубны. Принципы согласны с ним, но факты опровергают его.
Рассмотрим факты.
Джон Браун19 побежден при Харперс-Ферри. Государственные деятели говорят: «Повесьте его!» Изгнанник говорит: «Уважайте его!» Джона Брауна вешают; Союз распадается, разражается война с Югом. Если бы Джона Брауна освободили, Америка была бы освобождена.
Кто был прав с точки зрения факта – люди практические или люди химерические?
Второй факт. Максимилиан захвачен в Керетаро20. Практические люди говорят: «Расстреляйте его!» Человек химерический говорит: «Помилуйте его!» Максимилиана расстреливают. Этого достаточно, чтобы умалить огромное дело. Героическая борьба Мексики теряет свой главный блеск, возвышенное милосердие. Если бы Максимилиан был помилован, Мексика отныне была бы неприкосновенной; это была бы нация, утвердившая свою независимость войной и свой суверенитет цивилизацией; этот народ сменил бы шлем на корону.
На этот раз опять человек химерический предвидел верно.
Третий факт. Изабелла свергнута с престола21. Во что превратится Испания? В республику или монархию? «Будь монархией!» – говорят государственные деятели. «Будь республикой!» – говорит изгнанник. Химерического человека не слушают, люди практические одерживают над ним верх; Испания становится монархией. Она переходит от Изабеллы к Амадею, от Амадея к Альфонсу, в ожидании Карлоса; все это касается только Испании. Но вот что касается всего мира: эта монархия в поисках монарха дает повод Гогенцоллернам; отсюда ловушка, устроенная Пруссией, отсюда разорение Франции, отсюда Седан, отсюда позор и тьма.
Представьте, что Испания стала республикой, не было бы никакого повода для заговора, никакого Гогенцоллерна, никакой катастрофы.
Значит, совет изгнанника был мудрым.
Если бы случайно однажды открыли эту странную истину, что истина не глупа, что дух сострадания и освобождения имеет хорошие стороны, что сильный человек – это человек честный и что прав разум!
Сегодня, посреди катастроф, после войны внешней, после войны гражданской, перед лицом ответственности, которую навлекли на себя обе стороны, бывший изгнанник думает об изгнанниках нынешних, он занимается ссылками, он хотел спасти Джона Брауна, он хотел спасти Максимилиана, он хотел спасти Францию, это прошлое освещает ему будущее, он хотел бы затянуть рану отечества, и он просит амнистии.
Слепец ли это? Зрячий ли это?
XI
В декабре 1851 года, когда пишущий эти строки оказался за границей, его жизнь поначалу была довольно суровой. Изгнание острее всего заставляет почувствовать res angusta domi.[62]
Этот краткий очерк о том, «что такое изгнание», не был бы полным, если бы в нем не была мимоходом и с подобающей сдержанностью обозначена материальная сторона жизни изгнанника.
Из всего того, чем обладал изгнанник, ему оставалось семь тысяч пятьсот франков годового дохода. Его пьесы, которые приносили ему шестьдесят тысяч франков в год, были отменены. Поспешная продажа с торгов движимого имущества принесла ему немного меньше тринадцати тысяч франков. Ему надо было кормить девять человек.
Ему надо было позаботиться о переездах, о путешествиях, об устройстве на новом месте, о передвижении группы людей, центром которой он был, обо всех неожиданностях существования человека, вырванного отныне из земли и подвластного всем ветрам; изгнанник лишен корней. Надо было сохранить достойный образ жизни и сделать так, чтобы вокруг него никто не страдал.
Отсюда безотлагательная необходимость работы.
Скажем, что первый дом, в изгнании, Марин-Террас, был снят за весьма умеренную плату – пятьсот франков в год.
Французский рынок был закрыт для его публикаций.
Его первые бельгийские издатели опубликовали все его книги, не дав ему никакого отчета, среди них оба тома «Публицистических произведений». «Наполеон Малый» был единственным исключением. Что касается сборника «Возмездие», он стоил автору две тысячи пятьсот франков. Эта сумма, доверенная издателю Самюэлю, никогда не была возвращена. Общий доход от всех изданий «Возмездий» в течение восемнадцати лет конфисковался иностранными издательствами.
Английские роялистские газеты громко трубили об английском гостеприимстве, смешанном, как вы помните, с ночными нападениями и высылками, впрочем, как и бельгийское гостеприимство. Но что в английском гостеприимстве было в изобилии, это расположение к книгам изгнанников. Англичане перепечатывали, издавали и продавали эти книги с самым дружеским усердием и в интересах английских издателей. Гостеприимство, проявляемое по отношению к книгам, доходило до того, что забывали автора. Английский закон, который составляет часть британского гостеприимства, допускает такого рода забывчивость. Долг книги состоит в том, чтобы позволить автору умереть от голода (свидетельство тому Чаттертон22) и обогатить издателя. В частности, «Возмездия» продавались и по-прежнему продаются в Англии, принося прибыль только книготорговцу Джеффсу. Английский театр был не менее гостеприимен для французских пьес, чем английские издательства для французских книг. Никакой гонорар не был получен автором за «Рюи Блаза», сыгранного в Англии более двухсот раз.
И, видимо, не без причины роялистско-бонапартистская пресса Лондона упрекала изгнанников в злоупотреблении английским гостеприимством.
Эта пресса часто называла пишущего эти строки скупцом.
Она его также называла пьяницей, abandonned drinker.
Эти детали также составляют часть изгнания.
XII
Этот изгнанник ни на что не жалуется. Он работал. Он заново построил жизнь для себя и для своих близких. Все хорошо.
Есть ли заслуга в том, чтобы быть изгнанником? Нет. Все равно что спросить: «Есть ли заслуга в том, чтобы быть честным человеком?» Изгнанник – это честный человек, который упорствует в своей честности. Вот и все.
Бывает время, когда такое упорство встречается редко. Пусть. Эта редкость отнимает что-что у эпохи, но ничего не прибавляет честному человеку.
Честность, как и девственность, существует вне похвалы. Вы чисты, потому что вы чисты. Нет никакой заслуги горностая в том, что он белый.
Депутат, изгнанный во имя народа, совершает честный поступок. Он дал обещание, он держит слово. Он держит его даже сверх обещания, как и должен делать каждый щепетильный человек. Здесь бесполезен императивный мандат; императивный мандат напрасно помещает унизительное слово на такую благородную вещь, как принятие долга; кроме того, он опускает главное – жертву; жертву необходимо принести, но невозможно навязать.
Взаимные обязательства, рука избранного в руке избирателя, избиратель и представитель дают друг другу слово. Представитель защищает избирателя, избиратель поддерживает представителя, – два закона и две силы, соединенных вместе, такова правда.
Раз так, представитель должен исполнять свой долг, а народ – свой. Это обоюдный долг совести, оплачиваемый с обеих сторон. Но что, жертвовать собой вплоть до изгнания? Вероятно. Тогда это прекрасно; нет, это просто. Все, что можно сказать об изгнанном представителе, – это что он как следует выполнил свое обещание. Мандат – это контракт. Нет никакой заслуги в том, чтобы не обвешивать покупателя.
Честный представитель исполняет договор. Он должен идти и идет до конца в том, что касается чести и совести. Он встречает на пути пропасть. Пусть. Он падает в нее. Прекрасно.
Он там умирает? Нет, он там живет.
XIII
Скажем вкратце.
Этот вид существования, ссылка, как это можно видеть, имеет достаточно разнообразные аспекты.
Именно такой жизнью, бурной, в том, что касается судьбы, спокойной, в том, что касается души, жил с 1851 по 1870 год, со второго декабря до четвертого сентября23, изгнанник, который сегодня отдает отчет о своем отсутствии стране публикацией этой книги. Это отсутствие длилось девятнадцать лет и девять месяцев. Что он делал в течение этих долгих лет? Он пытался не быть бесполезным. Если в его отсутствии и была положительная сторона, то разве что та, что несчастья приходили к несчастному; кораблекрушения приходили просить помощи у потерпевшего кораблекрушение. Не только отдельные люди, но и народы; не только народы, но и совесть; не только совесть, но и истина. Ему было дано протянуть руку с высоты своего рифа идеалу, упавшему в пучину; временами ему казалось, что терпящее бедствие будущее пытается пристать к его скале. Чем он был, однако? Весьма малым. Живым усилием. В присутствии всех злых сил, замышляющих заговор и торжествующих, что такое воля?
Ничто, если она представляет эгоизм. Все, если она представляет право.
Самая непреоборимая из позиций проистекает из самой крайней слабости; достаточно, чтобы ослабевший человек оказался справедливым; будем настаивать на этом, если этот человек прав, не важно, что он удручен, разорен, обобран, изгнан, осмеян, оскорблен, отвергнут, оклеветан и что он сочетает в себе все формы поражения и слабости; тогда он всемогущ. Если в нем есть порядочность, он неукротим; он непобедим, поскольку действительность на его стороне. Какая же это сила: не быть ничем! Не иметь ничего для себя, не иметь ничего при себе – это лучшее условие для сражения. Это отсутствие доспехов доказывает неуязвимость. Нет положения более высокого, чем пасть за справедливость. Изгнанник стоит перед императором. Император проклинает, изгнанник осуждает. Один располагает кодексами и судьями; другой располагает истинами. Да, быть павшим хорошо. Падение того, кто процветал, составляет могущество человека; ваша власть и ваше богатство часто бывают для вас препятствием; когда они вас оставляют, вы освобождены и вы чувствуете себя господином; с этих пор ничто вас не стесняет; отняв у вас все, вам все дали; все разрешается тому, кому все запрещено; вас больше не стесняет звание академика и члена парламента; у вас есть грозная, дикая, прекрасная непринужденность истины. Сила изгнанника состоит из двух элементов: один – это несправедливость его судьбы, второй – справедливость его дела. Эти две противоречивые силы опираются одна на другую; потрясающая ситуация, которая может быть выражена в двух словах:
Вне закона, в праве.
Тиран, который набрасывается на вас, встречает в качестве первого противника свое собственное беззаконие, то есть себя самого, а в качестве второго – вашу совесть, то есть Бога.
Борьба, безусловно, неравна. Поражение тирана неизбежно. Идите вперед, поборник справедливости.
Это те реалии, которые мы попытались выразить на первых страницах этого введения следующими сточками:
Изгнание – это право, с которого сорвали одежды.
XIV
Вот почему тот, кто пишет эти строки, был доволен и печален в течение этих девятнадцати лет; доволен собой и опечален другими; доволен тем, что чувствовал себя честным, опечален безгранично разрастающимся преступлением, которое от души к душе завоевывало общественное сознание и в конце концов стало называть себя удовлетворением интересов. Он был возмущен и подавлен этим национальным бедствием, которое называли процветанием империи. Радости оргии ничтожны. Процветание, которое является позолотой преступления, лжет и таит в себе большое несчастье. Плод второго декабря – это Седан.
В этом заключались страдания изгнанника, страдания, полные долга. Он предчувствовал будущее и различал в головокружении праздников приближение катастроф. Он слышал шаги событий, к которым глухи счастливые. Катастрофы пришли, содержа в себе двойную силу удара, которую они почерпнули у Бонапарта и Бисмарка, одна ловушка наказывала другую. В итоге империя пала, и Франция вновь поднимется. Десять миллиардов и две провинции – это наша расплата24. Это дорого, и мы имеем право на возвращение долга. Будем пока сохранять спокойствие; меньше империй – больше чести. Нынешняя ситуация хороша. Лучше Франция, изуродованная насильственными действиями, чем ослабленная позором. Этим отличаются раны от вируса. От раны излечиваются, от чумы умирают. Империя привела бы к агонии Франции. Испитый позор – это мертвая Франция. Сегодня бесчестье извергнуто, Франция будет жить. Сейчас, когда народ выплюнул Восемнадцатое брюмера и Второе декабря, в нем осталось все только здоровое и крепкое. Изгнанник в одиночестве размышлял о будущем, и его тревоги были суровы, но возвышены; его отчаяние было смешано с надеждой. Как мы только что видели, он испытывал грусть от общественных бед, и в то же время гордую радость от того, что чувствовал себя изгнанником. Изгнание было для этого человека радостью, потому что оно было могуществом. В одной из булл говорится о Лютере, отлученном от церкви, но непокоренном: Stat coram pontifce sicut Satanas coram Jehovah.[63] Сравнение справедливо, и изгнанник, который говорит здесь, это признает. Поднявшись выше молчания, установившегося во Франции, выше уничтоженной трибуны, выше печати, которой заткнули рот, изгнанник, свободный, как Сатана истины перед Иеговой лжи, мог взять и брал слово. Он защищал всеобщее избирательное право от всенародного голосования, народ от толпы, славу от наемника, правосудие от судьи, факел от костра, Бога от священника. Отсюда тот долгий крик, который наполняет эту книгу.
Со всех сторон, мы только что об этом сказали, и как будет видно в этой книге, невзгоды обращались к нему, зная, что он никогда не бегал ни от какого долга. Угнетенные видели в нем общественного обвинителя всемирного преступления. Для того чтобы принять эту миссию, достаточно обладать душой, а чтобы исполнять эту обязанность, обладать голосом. У него было это: честная душа и свободный голос. Он слышал призывы с горизонта, и из глубины своего уединения он отвечал на них. Это то, о чем здесь можно будет прочесть. На него обрушились все преследования власть имущих, вокруг его имени смыкалось и до сих пор смыкается кольцо невыразимой ненависти; ну и что из того и что за важность? Тем не менее ему выпало гордое счастье двадцать лет быть изгнанником и противостоять одному против всех толп, безоружному против всех легионов, мечтателю против всех убийц, изгнаннику против всех деспотов, атому против всех колоссов, имея в себе только эту единственную силу – луч света.
Этот свет был, как мы сказали, право, вечное право.
Он благодарит Бога. В течение всего того времени, которое нужно, чтобы лицо сорокалетнего человека превратилось в лицо шестидесятилетнего, он жил этой возвышенной жизнью. Его выслали, преследовали, гнали. Он был покинут всеми и не покинул никого. Он узнал превосходное качество пустыни: там есть эхо. Там слышишь протест народов. Пока угнетатели под его пристальным взглядом работали во зло, он пытался работать во имя добра. Он позволил всем тиранам обрушить на его голову все молнии, заботясь лишь о народными бедствиями. Он жил на рифе, он мечтал, обдумывал, размышлял, оставаясь спокойным под тучами гнева и угроз; и он объявил, что удовлетворен, поскольку на что можно жаловаться, когда в течение двадцати лет подле тебя и с тобой были справедливость, разум, совесть, истина, право и море с его бесконечным шумом?
И среди всего этого мрака он был любим. На него была обращена не только ненависть; печальная любовь осветила его одиночество; он почувствовал глубокую теплоту спокойного и печального народа; ему открылись сердца, и он благодарит безграничную человеческую душу. Он был любим издалека и вблизи. Вокруг него были бесстрашные испытанные товарищи, упорные в исполнении долга, настойчивые в поисках справедливости и истины, возмущенные и улыбающиеся воины: блистательный Вакери, замечательный Поль Мерис, стоический Шельшер, и Рибероль, и Дюлак, и Кеслер – все эти мужественные люди, и ты, мой Шарль, и ты, мой Виктор25… Я умолкаю. Оставьте мне мои воспоминания.
XV
Однако он не закончит эти страницы, не сказав, что на протяжении всего этого долгого и мрачного изгнания он ни на мгновение не терял из виду Париж.
Он удостоверяет, и он, прожив так долго во мраке, имеет на это право, – что даже притом, что Европа омрачена, даже притом, что Францию скрыла тьма, Париж не исчезает. Это происходит оттого, что Париж – это граница будущего.
Граница видимая, за которой неизвестность. Весь тот Завтрашний день, который можно мельком увидеть из дня Сегодняшнего. Это Париж.
Тот, кто ищет Прогресс, замечает Париж.
Есть темные города; Париж – это город света.
Философ различает этот свет в глубине своей мечты.
XVI
Видеть, как живет этот город, присутствовать при этом величии – душераздирающее переживание для ума. Нет среды более обширной; нет перспективы более тревожащей и более величественной. Те, кто в силу каких-либо случайных обстоятельств покинули Париж и оказались на берегу океана, не ощутили значительных перемен. Впрочем, переход от горизонта людского к горизонту вещественному ничего не меняет. Этот оставшийся позади сон, за который цепляется память, изменчив, как облако, но более стойкий. Пространство не властно над ним. Ветер, дующий день и ночь, четыре, постоянно сменяющие друг друга урагана, северные ветры, шквалы, бури не в силах унести силуэт двух башен-близнецов26 и рассеять Триумфальную арку, готическую сторожевую башню с колоколом и высокую колоннаду, опоясывающую величественный свод; и за последними, далекими границами пропасти, над завихрениями пены и кораблями, среди лучей, грозовых туч и дуновений ветра вырисовывается из тумана огромный призрак неподвижного города. Величественное явление изгнаннику. Париж – это настолько же идея, насколько город, он вездесущ. Париж принадлежит парижанам и всему миру. Если бы вы захотели покинуть его, то не смогли бы; Парижем можно дышать. Он в каждом живущем, даже в том, кто не знает его. Тем более в тех, кто с ним знаком. Воспоминание, оставляемое диким и отстраненным океаном, равно по силе буре. Какая бы гроза ни разразилась над морем, у Парижа был девяносто третий год. Воспоминание всплывает в памяти само по себе, кажется, что крыши внезапно появляются среди волн, город поднимается из воды и бесконечный трепет охватывает его. Кажется, что в рокоте волн можно расслышать шум людского муравейника на улицах. В этом есть суровое очарование. Смотришь на море и видишь Париж. Великое спокойствие, присущее этим пространствам, не стесняет мечту. Глубокое забвение, которое окружает вас, не властно над ним; мысль течет спокойно, но это спокойствие, которое допускает волнение; темное пространство пропускает слабый свет, идущий из-за горизонта, и это Париж. Стало быть, о нем думают, им обладают. Он смутно примешивается к расплывчатым безмолвным размышлениям. Величественного спокойствия звездного неба недостаточно, чтобы растворить в душе этот великий образ великого города. Эти памятники, эта история, этот народ-труженик, эти женщины-богини, эти дети-герои, эти революции, начинающиеся с гнева и заканчивающиеся совершенством, священное всемогущество умственных потрясений, эти беспорядочные примеры, эта жизнь, эта молодость; все это предстает перед изгнанником; и Париж остается незабываемым, неизгладимым и непотопляемым даже для человека, низвергнутого во мрак, проводящего свои ночи в созерцании вечного спокойствия, в душе которого глубокое оцепенение звезд.