Что за девушка — страница 10 из 12

МАЙЯ

Когда я добираюсь дома, на часах уже больше двенадцати. Я не осталась на вечеринке, а села в мамину машину и уехала прочь, на холмы. Я притормозила у дома Хайрама, как будто думала, что могу случайно с ним встретиться. Но если он и был дома, то за крепкими воротами. В конце концов я вдавила газ и отправилась дальше.

Сейчас я захожу в ванную и склоняюсь над унитазом. За те месяцы, когда мы были вместе, Майк ни разу не сказал прямым текстом, что я толстая. Но было что-то такое в том, как он держал меня за локоть, обнимал меня — как будто во мне было слишком много кожи, тела, слишком много того, во что можно было вцепиться.

Я блюю. Я не ела несколько часов, так что выходит мало. Немного выпитого на вечеринке. Немного воды. Может, зубная паста, потому что я почистила зубы перед выходом из дома. Может, капелька помады, потому что я кусала губы, пока ехала за Джуни.

Я встаю и смываю воду. Мою руки. Чищу зубы (снова). Переодеваюсь в пижаму и ложусь в кровать. Когда мы только начали встречаться, я обнимала подушку и представляла, что это Майк. Я очень скучала по нему и страшно злилась, что мы не можем и ночи тоже проводить вместе. Мне вспоминалась одна из папиных любимых песен о том, как люди влюблены друг в друга, но слишком молоды, чтобы проводить вместе сутки напролет. Слишком молоды для того, чтобы просыпаться рядом каждое утро. Слишком молоды для того, чтобы всю ночь проводить в объятиях друг друга. Ну вот как «Бич Бойз» — за много лет до того, как я родилась, до того, как мы с Майком встретились и полюбили друг друга, — так хорошо знали, что именно я чувствовала?[4]

Ну вот опять эта песня крутится у меня в голове. Даже сейчас. После всего, что было.

Я скидываю с ног одеяло.

Почему я хотела провести с ним ночь даже после того, как он меня ударил?

Потому что я — девушка, которая остается.

Но если я любила его, почему изменила ему с Хайрамом?

Потому что я шлюха.

Но если я не любила его, то почему так скучала по нему ночами?

Потому что я — девушка, которая остается.

Почему я скучаю по нему сейчас?

Потому что я — девушка, которая возвращается.

Я сажусь в кровати. По Хайраму я тоже скучаю. Не так болезненно, как по Майку. Это чувство не такое тяжелое. Уверена, если я попрошу, Хайрам тут же приедет, даже посреди ночи. Он вскарабкается по дереву за моим окном и залезет внутрь. Если я попрошу, он всю ночь проведет со мной. Он не поцелует меня, если я не захочу. Он дождется, пока я сама его поцелую, а не наоборот.

Я тру глаза ребром ладони. На пальцах все еще ощущается запах рвоты.

Несколько месяцев подряд Майк говорил мне, что хочет всегда быть вместе. Он каждый день держал меня за руку у всех на глазах и целовал на прощанье, когда мы расходились по разным классам. И все равно я чувствовала отчаяние, как будто могла в любой момент его потерять.

Может, потому что знала — знаю, — что он не пришел бы, если бы я позвала. Он бы сказал, что ему нужно отдохнуть перед завтрашним забегом. Он бы даже разозлился, что я вообще позвонила, что разбудила его. Я бы извинилась, конечно, но было бы слишком поздно.

Сердце бьется быстро-быстро, как тогда, когда мы с Майком остались одни в комнате Кайла. Я вслух говорю:

— Все хорошо. Ты же не позвонила. Он на тебя не злится.

Если бы я рассказала об этом Еве Меркадо, она, может, настаивала бы, что Майк имел бы полное право рассердиться — я же знаю, что нельзя приставать к нему накануне забега. Она бы уверяла, что рассердиться и ударить — не одно и то же. Может, Ева заявила бы, что, будь она девушкой Майка, не поступила бы так глупо.

Я ложусь обратно, прокручивая на запястье браслет Майка. Иногда я спала на руке, и когда просыпалась, запястье болело оттого, что серебро врезалось в кожу. Но я не снимала браслет с тех пор, как он мне его подарил. Я была так уверена, что Майк будет моим Валентином всю жизнь. Что мне никогда больше не нужно будет волноваться о том, с кем провести День всех влюбленных.

Я обнимаю подушку, как раньше. Сегодня Майк не кричал, и не стискивал руку, и точно не бил меня.

Он говорит, что все еще меня любит.

Он говорит, что его планы не поменялись.

Нет, наши планы.

Но несмотря на то, что он был нежен и я ответила на поцелуй, мне было страшно оставаться с ним наедине в комнате Кайла. В глубине души я знала, что один неверный жест, один неверный взгляд — и он снова разозлится.

Может, он всегда злой. Может, за его острожным, нежным обращением скрывалась ярость. Может, он такой последовательный и методичный, потому что только так способен контролировать свой гнев на людях. Может, иногда даже наедине со мной. Может, иногда даже когда он один. Должно быть, это изматывает.

Я мотаю головой. С чего бы мне его жалеть! Что я за женщина такая, что переживаю, каково сейчас ему?

Какой бы девушкой я была, если бы не переживала?

Я ни разу не замечала ни капли гнева в Хайраме — даже когда отстранялась после поцелуя, даже когда не хотела его целовать, даже когда притворялась, что не знаю его, когда мы пересекались в школе.

Я снова кручу браслет. Сжимаю так крепко, что металл гнется, еще крепче обхватывая мое запястье.

Нельзя создавать такую путаницу.

Нельзя было целовать Хайрама.

Нельзя беспокоиться о Майке.

Нельзя вызывать у себя рвоту.

Надо было рассказать сразу, как только он впервые меня ударил.

Нельзя было оставаться.

Надо было держать язык за зубами.

Нельзя идти на демонстрацию.

Надо пойти.

Нельзя по нему скучать.

Надо уже спать.

Нельзя…

Надо…

Нельзя…

Надо.

ДЖУНИ

Я просыпаюсь от громких голосов родителей. Я еще не опомнилась ото сна (не помню, как вчера уснула), поэтому мне кажется, что кричат на меня. Должно быть, мама с папой узнали, что я улизнула. Посадят под домашний арест? Нет, я уже под ним. Какое новое наказание они придумают? Какой новый уговор предложит папа? Шесть месяцев без попыток побега, чтобы вернуть их доверие?

Но затем я открываю глаза, и становится ясно, что родители говорят не со мной. Они кричат не здесь, не у меня в комнате, а друг на друга в своей спальне за стеной. Я заставляю себя проснуться окончательно, чтобы сосредоточиться на том, что они говорят.

— Надо ее отпустить, Фи.

— Она под домашним арестом, — возражает мама. — Какой смысл в наказании, если мы не собираемся ему следовать?

— Домашний арест не отменяется, — настаивает папа. — Но это школьный проект. Домашний арест не отменяет школу.

Мама что-то говорит, но я не слышу что. Папа отвечает:

— Этого мы для нее и хотели, Фи. С нашей стороны будет лицемерием не пускать ее.

Я знаю, что меня сегодня отпустят. Как раз из-за того, что сказал папа: они вырастили меня борцом за то, во что я верю, и это школьный проект, который я помогла организовать.

Я могла бы зайти к ним и сказать, что уже не контролирую акцию, что она теперь вовсе не касается интересов Майи. Я даже могла бы признаться, что вчера сбежала и им стоит ужесточить наказание, а не смягчать его.

Если они все это услышат, наверняка не выпустят из дома. И мне не придется смотреть, как Майк выступает на демонстрации, которая должна была быть направлена против него, и не придется видеть, как Тесс гордится тем, что акция протеста приобрела такой масштаб, и не придется объяснять ей, что я хотела не этого.

И мне не придется видеть Майю, не придется видеть ее лицо после того, как я назвала ее лгуньей и обвинила в том, что она осталась с Майком. Мне не придется слышать, что она скажет теперь, когда знает, что ее самая близкая подруга не лучше всех остальных.

Я слышу, что папа одерживает верх (у мамы не было шанса), а потом вылезаю из кровати в душ. Высушиваю короткие волосы полотенцем. Мне приходится покопаться, чтобы найти розовую футболку, потому что в основном я ношу серое, и белое, и черное, и синее. Мажу лицо кремом от солнца, потому что папа говорит, что это обязательно нужно делать перед демонстрацией: никогда не знаешь, сколько придется оставаться на улице, требуя справедливости. На той самой фотографии с моей первой демонстрации у меня на лице видны белые следы лосьона, которые папа плохо растер.

— Доброе утро, — говорю я, забегая трусцой в кухню.

Соревнования начинаются в десять. В среду мы договаривались встретиться в девять. Не знаю, изменилось это или нет.

Я беру банан из миски возле раковины. Папа сидит за столом, ест хлопья, читает газету. Мама полотенцем вытирает с плиты воображаемый жир. Мне вдруг приходит в голову, что у нее тоже может быть ОКР. Его более известная разновидность, которая выражается в желании наводить порядок, а не устраивать бардак. Доктор Крейтер как-то упоминала, что мои проблемы могут быть наследственными. Я думала, она просто пытается сказать, что с меня вообще взятки гладки. Или хочет убедить меня принимать лекарства, доказать, что мои проблемы связаны с химическим дисбалансом и вне моего контроля. Все, что я тогда почувствовала, — беспомощность.

— Хочешь, мы пойдем с тобой?

Папа отвечает, прежде чем я успеваю открыть рот:

— Не глупи, Фи. Это проект Джуни. Ей не нужно, чтобы родители всё испортили. Но мысленно мы всегда с тобой, — добавляет он с энтузиазмом. — Мы страшно тобой гордимся! Такое организовать!

Я пожимаю плечами, беру ключи от машины из корзинки возле задней двери. Там будет довольно много родителей. Родители Майка никогда не пропускают забеги. И родители Тесс тоже.

— Ты подвозишь Майю? — спрашивает мама.

Я не успеваю ответить, когда она добавляет:

— Как у нее дела? Миссис Алперт сказала, что она вчера была на вечеринке.

— Я с тех пор с ней не разговаривала. — Все правда. — Так что не знаю, как прошел вечер.

А вот это не совсем правда. Как начался ее вечер, я знаю. Не знаю, как закончился.

— Ну, обязательно передай Майе, что мы ее любим и поддерживаем.

Я киваю. Боюсь, что, если открою рот, расплачусь. И тогда мама не отпустит меня на демонстрацию. А папа узнает, что я не такая сильная, как должна быть.

— Звони, если что-то понадобится, — говорит мама.

На прощанье она целует меня в лоб. Мы с ней уже почти одного роста.

«Мне нужно, чтобы ты пошла со мной».

«Мне нужно, чтобы ты сказала, что слишком беспокоишься, чтобы меня отпустить».

«Мне нужно, чтобы ты сказала, что будешь любить меня, даже если я не изменю мир».

Я чуть не падаю от удивления. Мне никогда раньше не приходило такое в голову. А может, я всегда об этом думала. Может, эти мысли появились у меня давным-давно, мелькали где-то в глубине души.

* * *

Конечно, я опоздала. На часах девять двадцать один, когда я паркуюсь на своем обычном ужасном месте. Вдоль трека расстилается море розовых футболок. У нас в школе всего пара сотен человек, и, кажется, все они собрались здесь. К тому же подключились ребята из Ист-Преп. У всех в руках таблички с надписями: «КОНЕЦ ДОМАШНЕМУ НАСИЛИЮ», «НЕ ПОТЕРПИМ!», «НИКАКОГО НАСИЛИЯ В НАШЕЙ ШКОЛЕ». Некоторые напечатаны на ярко-синем картоне. Некоторые — на белом ватмане, украшены блестками и конфетти. Еще довольно рано, и утренний туман не успел окончательно рассеяться, но никто не надел ни куртки, ни кофты поверх футболок. Солнце поднимается выше, и день обещает быть замечательным.

Я не вижу ни одной таблички с именем Майи. Ни одного призыва исключить Майка. Может, кто-нибудь сделал такие в среду, но в пятницу их пришлось порвать? Половина табличек вполне может касаться событий на парковке, а не того, что происходило между Майком и Майей за закрытыми дверьми.

Я не забирала Майю. Может, она приедет своим ходом или ее повезет кто-нибудь другой, какой-нибудь хороший друг. Я, наверное, последняя, кого ей хочется сейчас видеть.

Ну, может, вторая с конца списка. Потому что посреди толпы Майк. Он даже одет правильно, в футболку Норт-Бэй, у которой от частой стирки логотип из красного стал розовым. Я мотаю головой и засовываю руки в карманы. Это не то, что я имела в виду, когда говорила о сплоченности.

Знаю, что так нельзя, но запускаю ногти в кожу бедер через ткань. Пальцы чувствуют шрам со Дня святого Валентина, — интересно, как сильно нужно нажать, чтобы рана открылась? Интересно, люди вокруг понимают, что я делаю? Но тут я осознаю, что — в кои-то веки мне не очень сложно в это поверить — на меня никто не смотрит.

Все скандируют. Голоса такие громкие, что я не сразу различаю слова:

«Скажем нет насилию! Скажем нет насилию! Скажем нет насилию!»

На акциях протеста всегда шумно. Однажды, когда мне было тринадцать, на демонстрации в городе (если честно, не помню, по какому поводу) кто-то поставил пару колонок прямо возле нас с родителями и включил музыку, так громко, что от вибраций под ногами тряслась земля. Потом этот человек достал громкоговоритель и присоединился к скандированию. Родители не заметили, когда я замолчала. Я не слышала ничего, кроме музыки и голоса того мужчины, и мне было страшно. Что, если бы приехала полиция, а я не услышала сирен? Что, если бы этот мужчина был не на нашей стороне и влился в толпу только для того, чтобы взорвать бомбу, открыть по нам огонь, начать драку? Или включил музыку так громко, чтобы заглушить крики, если начнется контрпротест?

Сейчас я ощущаю себя так же, как тогда, хотя нет никакой музыки и никто не кричит в громкоговоритель. Несмотря на то, что протестуют против насилия, голоса звучат угрожающе. Кажется, что кто-то в толпе может выступить против нас. В конце концов, Майк тоже там.

Но Майк так легко не расколется. Майя была права, он сегодня пришел, потому что знал, какое впечатление это произведет. Было бы странно оставаться дома, утверждая, что это Хайрам бил Майю. Майк притворяется жертвой и героем одновременно, — несмотря на то, что Майя ему изменила, несмотря на то, что она его обвинила, он все равно считает, что она не заслуживает боли.

Но почему мне все равно так страшно? Почему руки так дрожат, что их не успокоить, даже вонзив неровные ногти в кожу? Почему так колотится сердце? Почему я не могу открыть рот и присоединиться к хору голосов? Почему мой короткий хвостик как будто весит тысячу тонн? Почему мне хочется заплакать, убежать, спрятаться? Боже, что со мной происходит?

Почему мне не вздохнуть?

МАЙЯ

Я не знала, что все договорились одеться в розовое. Наверное, нужно сосредоточиться на чем-то другом, на чем-то поважнее, но у меня в голове только одна мысль: я неправильно одета. Я всегда одета так, как нужно. Я даже поставила сегодня будильник пораньше, чтобы было больше времени подобрать одежду, но вот я здесь, и я одета неправильно. Вчера вечером у Кайла Эрика сказала, что нашла розовую футболку и готова протестовать, — я должна была понять, о чем она. Но я не поняла, и теперь на мне красное и белое. Цвета академии Норт-Бэй — на случай, если забег не отложится из-за демонстрации. Мне хотелось показать: что бы ни случилось, я буду поддерживать школу. Буду болеть за нашу команду.

Я иду по парковке к треку. Когда я утром попросила у мамы машину, она предложила пойти со мной, но я отказалась, объяснив, что хочу справиться сама. Это не совсем правда: не то чтобы мне нужно быть одной, просто не хотелось весь день уверять маму, что все в порядке, предлагать ей носовой платок, чтобы она утерла слезы.

Демонстранты морем розового идут по овальному треку с табличками, скандируют что-то, мне не расслышать.

Я вижу Майка до того, как он замечает меня. Стоит прямо посреди толпы, но молчит. Я смотрю, как гуляет его кадык, когда он сглатывает. Его руки сжимаются в кулаки, разжимаются. Он сохраняет энергию для соревнований. Он ждет возможности побежать.

Майк глазами обегает толпу, как будто кого-то ищет. Потом находит меня и задерживает взгляд, продолжая идти со всеми. Толпа медленно шествует по треку, очень медленно — наверняка для него это тяжело. Он кивает мне, и я понимаю, что он ждет не забега.

Он ждет меня.

Сердце начинает колотиться, как вчера, когда мы остались наедине. Я отвожу взгляд от Майка и поворачиваюсь к парковке. Там, в дальнем конце, виднеется коричневая машина Хайрама. Хайрам стоит, облокотившись об нее, выказывая поддержку несмотря на то, что думают о нем все протестующие — ну, по крайней мере, некоторые. Отсюда мне не видно выражения его лица, но я представляю, что он тоже на меня смотрит. Может, он тоже кивает, но не так, как Майк. Его кивок выражает поддержку, а не ожидание. Конечно, Хайрам не знает, о чем меня попросил Майк, но, думаю, даже это не помешало бы ему прийти.

Мое сердцебиение замедляется, постепенно приходит в норму.

Хайрам никогда не делал мне больно.

Хайрам, мой тайный друг. Но теперь все о нем знают. Майк о нем знает.

Майку все равно, что было между мной и Хайрамом. Он говорит, что простит меня. Майк не знает, что я первая поцеловала Хайрама, а не наоборот. Я хотела узнать, каково это — поцеловать такого парня, как Хайрам, того, кто пускал меня к себе в машину каждый день и никогда ничего не просил взамен.

Я думала, что Майк не вел себя агрессивно в этом смысле, но, может, ошибалась. Потому что он никогда не спрашивал — ни когда в первый раз запустил руки мне под футболку, под джинсы, ни когда в первый раз расстегнул мой лифчик, ни когда переводил поцелуи с одного места на другое. Как будто я все ему разрешила, как только согласилась на первое свидание. Не знаю, остановила бы я его или нет, если бы он меня спросил, — я тоже хотела быть с ним. Но, может, ему все равно стоило это сделать. Хотя бы раз.

Сейчас я стою на полоске травы между парковкой и треком и мне приходит в голову, что моя дружба с Хайрамом — единственная, на которую не влиял Майк. Я проводила время с Майком, но это не мешало мне проводить время с Хайрамом, потому что Майк просто не знал о том, что я вообще провожу время с Хайрамом.

Я сказала Джуни, что Майк хотел все время быть вместе, как можно чаще. Я прижимаю пальцы к вискам. Может, он действительно мешал мне общаться с Джуни, чтобы я не могла ей обо всем рассказать.

Я закрываю глаза, вспоминая, как вечерами сидела рядом с Майком, болела за его любимую баскетбольную команду. Я как будто забыла, что мне даже не нравится баскетбол.

Я кивала, когда он говорил, что мы вместе поступим в университет — Калифорнийский университет в Беркли, — и не признавалась, что всегда хотела поступить в один из университетов на Восточном побережье, потому что это не вписывалось в наши планы.

Или в его планы?

Он говорил, что мы будем жить вместе после университета, и я думала, что это любовь. Но, может, если бы он правда меня любил, то спросил бы, куда хочу поступать я, где я хочу жить после выпуска. Хочу ли я жить вместе.

Я мотаю головой. Это всегда были его планы.

Я открываю глаза и поворачиваюсь к треку. Я вижу Еву Меркадо, чуть позади Майка.

Он пригласит ее на свидание, как пригласил меня? Он будет смеяться над ней, как смеялся надо мной? Он будет смеяться над ее мамой, как смеялся над моей?

Мне вдруг приходит в голову мысль, что, может, Майк никогда и не был таким хорошим, каким я его себе представляла. Может, он не всегда хороший старший брат — может, он вытребовал себе спальню на втором этаже, отказался уступить ее Райану. Может, у Райана каждый день после школы дополнительные занятия, потому что Майк никогда не предлагал с ним посидеть.

Может, это не важно, что Ева — или кто-то другой — сумеет быть лучшей девушкой, чем я. Может, Майк ударил меня не потому, что я была плохой девушкой. Может, Майк ударил меня потому, что он был — и остается — тем, кто способен ударить.

И может, не такой уж он и хороший парень.

Как у Майка язык поворачивается утверждать, что он любит меня, когда я так долго молчала? И не только вчера в комнате Кайла, а все время. Майк не мог знать ту, которая никогда не говорила: не говорила, куда хочет поступать, что хочет смотреть по телевизору, когда хочет остановиться, прекратить.

Хайрам меня слушает. Джуни слушает.

И они не просто слушают — они спрашивают.

И может, иногда мне слишком страшно отвечать, я боюсь, что из-за ответов я буду меньше им нравиться. Но я никогда не боялась, что за ответы меня ударят.

Майк не звонил, не писал — даже на почту — с понедельника. Что, если бы я не пришла вчера на вечеринку? Что, если бы ему не подвернулся шанс поговорить со мной и предложить свалить вину на Хайрама?

Каков был план Б? У Майка всегда есть план Б.

Он собирался встать перед всеми, указать на свой чуть подбитый глаз и обвинить Хайрама? Может, он бы себя тоже назвал жертвой насилия. Врал бы он так умело, что все бы ему поверили? Может, он даже сам бы себе поверил.

Я пытаюсь выровнять дыхание. Может, Майк действительно брал пример с отца. А может, у него действительно нет того волшебного гена, как у остальных.

Но может, причина не так важна.

Нет, в смысле, я знаю, что это важно. Чтобы ему помогли, чтобы он сумел удержаться и не поступать так со следующей своей девушкой, и с девушкой после нее — конечно, это важно. Ему нужно побеседовать с психотерапевтом, взглянуть своим демонам в лицо, чтобы одолеть их. И я надеюсь, что так и будет. Надеюсь, он признает, что сделал, и когда-нибудь обратится за помощью. Чем скорее, тем лучше.

Но, может быть, — только сейчас, только на чуть-чуть, только сегодня — причина не важна.

Ведь не важно, почему он меня ударил, это все равно было незаслуженно. Не важно, почему это было неправильно.

И не важно почему — он все равно заслуживает того, чтобы столкнуться с последствиями.

Если Майка исключат, ему не достанется стипендия. Вероятно, он больше не сможет соревноваться. Это наверняка изменит всю его жизнь.

Но что, если это и должно изменить всю его жизнь. Он, скорее всего, в любом случае поступит в какой-нибудь университет и, скорее всего, продолжит бегать — у него все впереди, как и у меня. Но, может, то, что произошло между нами, должно — хотя бы немного — изменить его жизнь.

Потому что мою это изменило.

Я не всегда так думала. Когда мы были вместе, даже после того, как Майк ударил меня, я продолжала хорошо учиться, правильно одеваться (за исключением сегодняшнего дня) и правильно говорить: так, чтобы никто — ни родители, ни моя лучшая подруга, ни даже я сама — не подозревал, что происходит. Я думала, раз никто не знает, значит, все не так плохо.

Но может, то, что я делала и говорила — не делала, не говорила, — не было правильно. Может, это все было неправильно.

Я думала, что это не страшно, потому что Майк никогда не доводил до того, чтобы я обратилась к врачу. Но первая пощечина не оставила следа — вторая оставила. Все становилось хуже, а не лучше. У нас вся жизнь была впереди — вся жизнь на то, чтобы все стало хуже, и хуже, и хуже.

Может, я не так уж и отличаюсь от тех женщин, про которых читала, которым грозила опасность, когда они пытались порвать со своими мужьями и парнями. Я закрываю глаза, вспоминая статью о девушке, убитой ее парнем-абьюзером в общежитии университета. Она была ненамного старше меня, он ненамного старше Майка.

Тот парень говорил, что любит ее, что хочет всю жизнь провести вместе? Болела ли она за его любимые команды? Поступила ли она в тот университет, потому что он так решил? Молчала ли о своих желаниях, потому что боялась, что он ударит ее?

Я берусь правой рукой за левое запястье и кручу браслет Майка. Его не расстегнуть, так что я стягиваю браслет через кисть, хотя он такой тугой, что мне больно. Жаль, что я не надела свитер Майка, чтобы снять и наступить на него, — он аккуратно сложен у меня под кроватью.

Марш замедлился, потому что все смотрят на меня. Я постоянно была в центре внимания — популярная девушка, всегда в правильно подобранной одежде, счастливица, которая встречается с замечательным парнем.

Я не сразу снова нахожу Майка. Но нет, вот он — высокий, русоволосый, с крепко сжатыми кулаками.

Он тоже на меня смотрит.

Он ждет, когда я откажусь от своих слов.

Он ждет, когда я скажу, что запуталась.

Он ждет, когда я наконец верну все на свои места.

И не только он. Наверняка некоторые другие участники демонстрации надеются, что я их успокою. Тогда они уберегут своего золотого мальчика и смогут снова восхищаться, как мне повезло быть его девушкой, и им никогда не нужно будет гадать, зачем я бегала к машине Хайрама, чтобы ненадолго успокоиться.

Наверное, нельзя винить Майка за то, что он рассчитывал, что я сегодня буду действовать по его плану. Я несколько месяцев делала все, что он предлагал.

Кожа горит. В горле комок.

Я роняю браслет Майка на землю и иду навстречу толпе.

ДЖУНИ

Я посреди трека, окружена другими демонстрантами. Я смотрю себе под ноги. Я прячусь? Или просто слежу за ногами остальных, чтобы знать, когда идти, куда идти, как идти?

Что советовала доктор Крейтер? Считать задом наперед.

Сто.

Девяносто девять.

Девяносто восемь.

Девяносто шесть.

Нет.

Девяносто семь.

Девяносто восемь.

Девяносто девять.

Сто.

Черт. Не туда. Мне представляется мигающий красный свет, и сирены, и громкий голос, который велит мне вернуться. Я в отчаянии гляжу на ноги вокруг, с облегчением замечая, что хотя бы иду в том же направлении, что и остальные.

Все будет хорошо. Мне просто нужно дышать. Я знаю, как дышать. Я хочу сказать, я же всю жизнь это делала, и ничего — так?

Вдох.

Выдох.

Вдох.

Выдох.

Вдох.

Вдох.

Вдох.

Я задержала дыхание. Почему я задержала дыхание? Я доведу себя до гипервентиляции. Упаду в обморок. Может, никто не заметит. Может, никто не обратит внимания. Может, вокруг меня такая плотная толпа, что я в ней затеряюсь, и она унесет за собой мое бесчувственное тело.

Нет. Заметят. Это сорвет демонстрацию. Все меня увидят. Родители узнают. Доктор Крейтер узнает.

Надо дышать.

Надо дышать.

Надо дышать.

Не могу дышать.

МАЙЯ

Директор Скотт стоит посреди трека с громкоговорителем в руке:

— Мне радостно на сердце оттого, что вся школа собралась вместе, чтобы выразить протест против насилия.

Она не говорит: против насилия, направленного на женщин. Не говорит: насилия, направленного на меня.

— Ваша гражданская активность похвальна, — продолжает она. — В школе Норт-Бэй насилие недопустимо.

Толпа одобрительно гудит. Директор Скотт говорит о Хайраме, потому что он ударил Майка у всех на глазах? Поэтому мои одноклассники аплодируют?

Не знаю, как именно я оказываюсь посреди трека, как я оказываюсь возле директора. Я оглядываюсь: не помню, где я стояла, когда бросила браслет Майка. Директор обнимает меня одной рукой — очень публичный жест поддержки.

Я потеряю стипендию, если устрою сцену? Я столько волновалась об университетской стипендии Майка, что почти забыла о своей собственной, школьной стипендии (Джуни сказала бы, что они не могут меня ее лишить — она за выдающиеся успехи в учебе, а с моими оценками все в порядке).

Может, где-то в глубине души директора Скотт терзают сомнения. Может, как администратору, ей важно сохранять спокойствие, важно, чтобы забег состоялся, важно, чтобы ее школа победила. Но вдруг в глубине души — в первую очередь из-за того, что она сама мать (я знаю, что у нее два сына), — директор Скотт задается вопросом, как бы она отреагировала, если бы обвинили ее ребенка. Или если бы ее ребенок обвинил. Может, в глубине души она помнит, как сама была девушкой моего возраста. Может, первый парень пытался ее контролировать, или ее мучили сомнения в себе, или она влюбилась не в того, в кого надо.

Впервые за долгое время я не мечусь, не сомневаюсь.

Директор продолжает:

— Как вы все знаете, завтра состоится заседание попечительского совета. Предстоит принять несколько решений, но что бы ни произошло, я горжусь той сплоченностью, которую вы показали сегодня.

Она делает паузу, как будто хочет дать нам время обдумать ее слова. Я обдумываю. Она сказала, что насилие недопустимо, но не упомянула ни Майка, ни даже Хайрама. Она не уточнила, какие решения предстоит принять и что, по ее мнению, должно произойти. Она произнесла достаточно — и умудрилась вообще ничего не сказать. Наконец директор добавляет:

— А теперь отпразднуем успех вашего мероприятия соревнованием с Ист-Преп — и победой, конечно же!

Толпа снова аплодирует, но не так яро, как раньше.

Половина присутствующих, скорее всего, думала, что состязания отменят. Может, не все хотят, чтобы в них участвовал Майк — наш козырь в битве с Ист-Преп.

По крайней мере, я надеюсь, что хоть кто-то так думает.

Я так думаю.

Впервые я не хочу видеть, как Майк склоняется на старте. Я не хочу видеть, как он ставит руки перед линией, как поднимает бедра, готовясь бежать. Я не хочу видеть, как он устремляется вперед. Не хочу видеть, как он поднимает руки над головой, одержав победу. Не хочу видеть, как он сжимает челюсть, прикидывая, побил ли он свой рекорд — ему важнее победить себя, чем кого-то другого; и я не хочу видеть улыбку, которая появится на его лице, если побил, или хмурый взгляд, если нет.

Поверить не могу, как это было важно для меня и как долго. Еще до того, как мы стали встречаться, я ходила на каждый забег, болела за него, подбадривала. Сейчас это все кажется таким скучным.

Я оборачиваюсь посмотреть на директора. Она улыбается. Она рада, что демонстрация закончилась? Рада, что обошлось без драмы? Рада, что никто не заметил, какой пустой была ее речь, как беззубо она выступила против насилия? Она надеется, что все обойдется?

Когда я рассказала о Майке, она ответила, что это серьезное обвинение. Мне даже было стыдно ставить директора в такое неловкое положение и сообщать, что ее любимый ученик способен на такое.

Она предложила мне приложить лед. Предложила позвонить родителям. Предложила уйти с уроков пораньше.

Но она не предложила отослать домой Майка. И уж точно не предложила его исключить. Может, через пару недель, когда шум уляжется, ее похвалят за то, как она справилась с событиями этой недели — подняла тему насилия, предоставила ученикам свободу протестовать, — притом что она не повлияла ни на что, всего-то отложила забег на пятнадцать минут.

В той статье про студентку, которую убил парень, было еще кое-что: за несколько недель до своей смерти она обратилась к службе безопасности общежития, рассказала о насилии, но администрация ничего не предприняла. Наверное, они тоже надеялись, что все уляжется.

Нет.

Того, что я рассказала директору Скотт за закрытой дверью ее кабинета, недостаточно. Пусть все узнают правду о том, что случилось между мной и Майком. Я знаю, что кто-то мне не поверит. Так что я расскажу им снова, даже если это значит, что кто-то никогда больше не посмотрит на меня так, как прежде. И снова, даже зная, что кто-то меня за это возненавидит.

Я никогда раньше не чувствовала эту часть себя. Эта часть меня хочет встать с колен и сражаться. Она как будто превзошла ту часть, которая стремится всем нравиться, ту, которая ненавидит свое тело, ту, которой хочется все бросить, ту, которая любила своего парня.

А может, она не превзошла. Просто появилась не так давно. Так что сейчас она громче всех.

И полна злости.

Я злюсь, что так долго молчала, и я злюсь, что мой мир так сжался. Я злюсь, что меня назвали шлюхой, и злюсь, что думала, будто мои слова и действия могут на что-то повлиять. Я злюсь, что Майк считал, что я солгу ради него, и злюсь, что даже предполагала такую возможность.

Но я злюсь не на себя.

Я злюсь на Майка.

Я выкручиваюсь из-под руки директора Скотт и забираю у нее громкоговоритель.

— Я Майя Алперт, — начинаю я.

Толпа взрывается аплодисментами. Губы директора Скотт округляются в большую букву «О».

— Спасибо большое за то, что собрались сегодня на акции против насилия.

Снова аплодисменты.

— Но прошу, не забудьте, с чего все началось: на этой неделе я пришла в школу с подбитым глазом. — Я указываю на лицо, на синяк, который уже немного побледнел. — Я пришла в школу с подбитым глазом, потому что мой парень, Майк Паркер, ударил меня. — Я произношу имя Майка с нажимом, как будто, если скажу его достаточно громко, сотру все следы истории Майка, в которой он обвинял Хайрама.

Молчание.

Я набираю воздуха в легкие и говорю:

— Майка Паркера должны исключить.

Я вижу Майка, он на голову выше большинства ребят вокруг него. Бывший парень, вдруг приходит мне в голову. Я не буду ждать, когда он официально с этим согласится. Я уже решила.

На его лице выражение, которого я, кажется, не видела раньше: удивление. Один из его тщательно продуманных планов наконец-то провалился.

Это выражение на его лице — рот открыт, глаза широко распахнуты, брови нахмурены — не делает его красивее. И не наоборот. Он выглядит как будто младше. Как ребенок, который привык, что все идет, как он хочет. Он моргает раз, другой, как будто не верит, что смотрит на меня, как будто все еще ждет, что я побегу в толпу, обниму его, скажу, что все прощаю, что это все ошибка. Извинюсь. Медленно, нарочито я качаю головой. Кажется, я впервые говорю Майку «нет».

Может, Майк прятал от меня настоящего себя так же, как я пряталась от него. Может, в глубине души он напуган, в глубине души ему больно. Может, сейчас я наконец вижу настоящего Майка — в его удивленном лице, открытом рте, распахнутых глазах. Я снова качаю головой, моргаю, отвожу от него взгляд.

Толпа не знает, как реагировать на мои слова. Люди смотрят на меня, смотрят на Майка. Те, кто держит таблички, опускают руки. Скандирование не возобновляется.

Может, каждый человек в этой толпе — пазл. Может, каждый из них в глубине души хочет, чтобы Майка исключили, и не в состоянии поверить, что он это сделал. Не мне винить их в том, что они запутались. Я и сама долго не могла во всем разобраться.

Я возвращаю громкоговоритель директору. Она смотрит на него, как будто не знает, что с ним делать. Начать забег? Или отложить? На этот раз мне не стыдно, что я поставила ее в неловкое положение.

Может, Майка не исключат, он не потеряет стипендию, может, (некоторые) наши одноклассники не отвернутся от него. Но все равно важно, что я сказала все это. Это приведет к переменам.

Уже привело. Прямо сейчас. К переменам во мне. Я изменилась. Мне не стыдно за то, что я кому-то доставила проблемы.

Я злюсь, что когда-то мне было стыдно.

Я снова обвожу взглядом толпу. Несмотря на то, что случилось вчера, я знаю, что Джуни будет гордиться мной.

Но когда я нахожу ее, она не смотрит на меня. Она ни на кого не смотрит. Она сидит, скорчившись, на земле, руки обхватывают грудь. Она так трясется, что кажется, будто ей страшно холодно, но ее волосы прилипли к лицу из-за пота. Я бегу к своей лучшей подруге.

ДЖУНИ

Толпа останавливается. Все находятся так близко друг к другу, что, кажется, люди по бокам от меня не замечают, что я на них облокачиваюсь, надеясь с их помощью устоять.

Кто-то что-то говорит, так громко, что уши закладывает. Толпа ликует.

Кто-то опять что-то говорит. Толпа снова ликует.

Пауза, и звучит другой голос, такой же громкий.

У них, наверное, микрофон, громкоговоритель, что-то такое.

Снова аплодисменты и крики.

И снова.

И… стоп. На этот раз, когда опять раздается голос, никто не ликует.

Голос по-прежнему звучит.

Я знаю этот голос. Это голос Майи. Что она говорит? Почему я не могу расслышать слов? Что это за другой звук, грохочущий, очень громкий?

Я пытаюсь сосредоточиться, но слышу только грохот. Я бросаю взгляд на тех, к кому прислонилась, но они, кажется, не слышат. Все смотрят прямо перед собой, на Майю посреди трека. Я тоже хочу посмотреть, но ничего не вижу. Не только оттого, что я такая коротышка, но еще потому, что глаза мне застилают слезы.

И все равно я слышу только: бум, бум, бум.

Все хорошо. Майе в любом случае не важно, слышу я ее или нет. Не после того, что я ей вчера наговорила.

Бум, бум, бум.

Боже, да что же это?

Бум, бум, бум.

Господи, это мое сердце.

Бум, бум, бум.

У шестнадцатилетних бывают сердечные приступы?

Бум, бум, бум.

Толпа расходится. Я хочу крикнуть: «Стойте! Пожалуйста!», но рот меня не слушается. От меня исходит только тяжелое дыхание. Мне не на кого опереться, я сейчас упаду. Черт, я упаду в обморок. Не могу унять дрожь. Я сейчас сойду с ума. Я уже сошла с ума. Если я вообще когда-то была в своем уме, что как-то маловероятно.

Бум, бум, бум.

Трясущиеся руки все еще в карманах джинсов. И чем это лучше порезов? Я через ткань вдавливаю ногти в кожу. Я хочу вернуться домой, закрыть дверь ванной, достать лезвие и порезаться.

Потом я вспоминаю, что у меня больше нет лезвия. Я его выкинула. И домой мне все равно сейчас не попасть. Я еле могу стоять, не то что вести машину.

Я прорываю дырку в кармане и вжимаю ногти, обкусанные почти до мяса, но все еще острые, в шрам на ноге. Я закрываю глаза и представляю, как разрезаю его, представляю кожу, и шрам, и кровь. Смогу я разрезать глубже, чем тогда, чтобы увидеть жир, и мышцы, и, может, даже кость? Я выживу, если разрежу так глубоко? Или потеряю сознание, прежде чем до этого дойдет?

На День святого Валентина я зашла слишком далеко и поехала в больницу.

Тогда я не боялась, но сейчас мне страшно — от того, что я могла с собой сделать, от того, что я могу сделать, от того, что я хочу сделать. Тогда я была так уверена, что у меня все под контролем, была убеждена, что никогда не окажусь в числе тех несчастных, из-за которых так сложно определить уровень самоубийств среди тех, кто режет себя, — потому что я поехала в больницу.

Но мне нужно было туда, потому что несчастный случай уже произошел.

И сейчас я понимаю, как мне повезло, что я была в силах доехать до больницы.

К тому же то ночное происшествие нельзя назвать случайностью. Я хочу сказать, я не собиралась резать так глубоко, что могли понадобиться швы, но планировала зайти дальше, чем раньше. Тем вечером я знала, что Тесс на свидании с другой девушкой, что Майя на свидании с Майком, что мама с папой на свидании — а я дома одна. Я резала так глубоко не для того, чтобы посмотреть, что будет. Я резала глубже, потому что мне нужно было резать глубже. Мне нужно было, чтобы болел порез, а вся остальная боль ушла на второй план.

А теперь вся остальная боль оказалась на переднем плане.

Если бы у меня было что-то острое, не знаю, как глубоко я бы порезалась. Может, сразу до кости. Может, до костного мозга, как те люди, о которых я читала, про которых я думала, что они больны гораздо серьезнее, чем я.

Может, я больна так же, как и они. А если еще нет, у меня все впереди — через какое-то время. То, что я так далеко зашла на День святого Валентина, означает, что с тех пор, как я впервые порезалась, все становилось только хуже.

Внезапно кто-то осторожно кладет руку мне на локоть. Кто-то аккуратно ведет меня подальше от толпы. Кто-то направляет меня к полоске травы за треком, по пути к парковке. Кто-то помогает мне сесть на землю, говорит опустить голову между колен. Кто-то тянется ко мне в карманы, берет меня за руки, держит их так, чтобы они не тряслись.

Кто-то говорит:

— Дыши, Джуни. Просто дыши.

Майя.

— Ты справишься.

Почему она мне помогает? Я так ее обидела. Но она мне соврала.

Вранье есть вранье. Так говорит папа.

Может, папа не прав. Может, папа понятия не имеет, о чем говорит.

— Ты справишься, Джуни, — повторяет Майя.

Я качаю головой, потому что не могу справиться. Справиться со слезами. Справиться с мыслями. Справиться с легкими, которые отказываются дышать.

— Прости меня, — выдавливаю я из себя. За что простить? За то, что вчера наговорила? За то, что демонстрация полностью вышла из-под контроля? За то, что и вполовину не так сильна, как Майя, которая смогла собраться, чтобы не развалиться на части, чтобы высказаться? За то, что я такое ничтожество.

— Просто дыши, Джуни, — снова говорит Майя. — Вдох, выдох. Вдох, выдох.

Она кладет мою руку себе на грудь, чтобы я чувствовала ее дыхание. Я пытаюсь повторять за ней.

— Вдох, выдох. Вдох, выдох.

Я киваю в такт ее словам. Сердцебиение успокаивается. Я начинаю дышать ровнее. Майя вытирает слезы с моих щек.

— Получше? — спрашивает она.

Я киваю, хотя дышу все еще учащенно. Зато дышу.

— Со мной никогда раньше такого не случалось, — говорю я.

— Думаю, это была паническая атака.

Я снова киваю. Я мало знаю о панических атаках, но эти два слова отлично описывают то, что произошло.

— Можно поехать в больницу, — предлагает Майя, но я качаю головой:

— Мне уже лучше.

— Ты уверена?

Майя очень встревожена. Даже после вчерашнего она все равно обо мне заботится. Она все равно мой друг. Я делаю еще один глубокий вдох.

— Нельзя было бросать тебя вчера у Кайла. Прости меня, пожалуйста.

— Ты тоже меня прости. Надо было рассказать тебе о Хайраме.

— Я тоже кое-что скрывала. — Я открываю рот, чтобы рассказать о таблетках, но, прежде чем успеваю произнести хоть слово, раздается еще один голос:

— Что тут у вас?

Тесс. Мальчики всегда бегут первыми. У нее есть время.

— Ты такая молодец, Майя, — добавляет она.

Майя помогает мне подняться. Я чувствую, как она пожимает плечом:

— Я просто сказала правду.

— Там забег начинается, — замечает Тесс.

— Они серьезно собираются допустить Майка после всего, что случилось? — спрашиваю я.

Тесс качает головой:

— Я не уверена. Если собираются, мы можем попытаться помешать. Девочки готовы.

Я смотрю в глаза своей бывшей девушки. Ее волосы стянуты в тугой пучок, как всегда перед забегом — только тогда она пытается их как-то усмирить. На ней розовая кофта, но снизу — спортивная форма. Утром она была готова бежать. В конце концов, она участвует в соревнованиях. Она может одновременно хотеть и протестовать, и победить в гонке.

Я вижу, как Тесс оглядывает меня. Мне не нужно зеркало, чтобы знать, что выгляжу я ужасно. На щеках следы от слез, кожа наверняка в красных пятнах, глаза красные, нос забит. Я все еще тяжело дышу, как будто сама только что бежала.

— Мы как раз собирались уходить, — говорю я наконец.

Тесс моргает. Она знает, что что-то не так, но никогда не видела меня такой — я и сама никогда не видела себя такой, — так что никак не может понять, что именно не так.

— Уходить? На тебя это не похоже, — неловко шутит она.

Я качаю головой:

— Вообще-то ты не знаешь, что на меня похоже, а что нет.

Эти слова прозвучали резче, чем мне хотелось (вечно говорю что-то не то), хотя почти не отличались от того, что сказала Тесс, когда бросала меня, и от того, что подумала я, вылезая из ее машины.

Может, Тесс никогда и не любила меня. Может, она попросту не могла.

Тесс открывает рот, чтобы ответить, но я ее опережаю:

— Но ты не виновата. Дело во мне.

МАЙЯ

Я веду Джуни к маминой машине. Спрашиваю:

— Ничего, если поведу я? Ты все еще выглядишь довольно… — Я медлю: не хочу ее обидеть. — Довольно шатко.

К моему удивлению, Джуни смеется:

— Отлично сказано. — Она поднимает руки, и я вижу, как они трясутся. — Определенно шатко.

Мы садимся в машину, но я не завожу мотор. Я где-то читала, что нельзя без разрешения прикасаться к тому, у кого была паническая атака, но не знаю, что еще делать, кроме как держать Джуни за руки и умолять ее дышать. Сейчас моя самая близкая подруга выглядит гораздо лучше, чем несколько минут назад, хотя все еще дрожит.

Джуни кивает в направлении трека:

— Я не слышала, что ты сказала.

— Я сказала, что хочу, чтобы Майка исключили.

Даже в машине, с закрытыми дверьми и окнами, слышно, как аплодирует толпа, когда бегуны встают на старт. Я морщусь. Больно думать, что люди на трибунах все еще не верят мне или, хуже того, верят, но недостаточно, чтобы не болеть за звезду команды.

— Майк все равно там, — говорю я, — все равно бежит. Они все равно за него болеют.

Я сглатываю, но комок в горле остается.

— Это еще не точно, — возражает Джуни. — Может, ему не дадут участвовать.

И упустят возможность победить наших главных соперников? Маловероятно.

— А может, после того, что ты сказала, он сам решил не участвовать, — добавляет Джуни с надеждой, хотя, кажется, сама не очень верит в свои слова. Мы обе знаем, что Майк никогда не откажется от состязаний. От возможности победить.

— Даже если он участвует, — наконец решает Джуни, — многие не будут за него болеть.

Я пожимаю плечами:

— Все хотят, чтобы наша школа победила.

— Никто не хочет победы такой ценой. — Джуни осекается. — Ну ладно, не никто, но многие не хотят, я хочу сказать. Я верю в это. Правда. Ты не просто так вышла на трек. Ты не просто так заговорила.

Я киваю, но мне все еще хочется плакать. Раньше я думала, что, когда побеждал Майк, побеждала и я. Мы были в одной команде. Я думала, что, когда зрители аплодировали ему, они аплодировали и мне тоже. Сейчас все наоборот.

Злость позволила мне встать перед толпой и сказать все, что я хотела. Злость помогла мне понять, чего я хочу. Но сейчас… Мое сердце больше не колотится. Все, что я чувствовала, забирая громкоговоритель у директора Скотт, — ярость, адреналин, — улетучилось. Как будто у меня было определенное количество энергии и она закончилась — как лопнувший шарик. Внезапно на меня наваливается страшная усталость.

— Что со мной не так? — По моему лицу текут слезы. — Почему я плачу?

— А что не так со мной? — вторит Джуни. — Почему я так запаниковала? Ты держалась молодцом, а я развалилась на куски, хотя это тебе делали больно. — Джуни откидывает голову и закрывает глаза. — Хотелось бы мне быть такой же сильной.

— Сильной? — с недоверием повторяю я. — Ты шутишь? Ты же сама сказала: я слишком долго не рассказывала про Майка.

— Нет, — твердо говорит Джуни. — Я была неправа. Я хочу сказать, конечно, мне бы хотелось, чтобы ты призналась раньше, но это потому, что мне больно думать, как долго он тебя мучил. Но все равно, ты рассказала директору Скотт. Ты постояла за себя, когда пришла в понедельник к ней в кабинет.

Я качаю головой:

— Только потому, что фингал сложно спрятать.

— Будь к себе снисходительней!

— Не могу, — объясняю я. — Честно, не знаю, сказала бы я что-нибудь, если бы можно было все скрыть.

— Но ты могла все скрыть! — настаивает Джуни. — Ты могла прикинуться больной и остаться дома, или замазать синяк консилером, или придумать какую-нибудь байку о том, как ты ночью врезалась в дверную ручку!

Я смеюсь, потому что всего пару дней назад эта дурацкая отмазка пришла мне в голову.

— Не все из нас такого роста, что дверные ручки приходятся на уровень глаз.

— Хочешь сказать, я коротышка? — Джуни притворно фыркает, но потом снова становится серьезной: — Ты могла и дальше его защищать, если бы захотела, но нет. По какой-то причине этот фингал стал для тебя последней каплей.

Я обхватываю пальцами запястье левой руки, как ее обхватывал браслет Майка:

— Почему я так долго ждала этой последней капли?

Джуни обдумывает мой вопрос.

— Не знаю. Может, потому что, несмотря ни на что, ты его любила?

Слезы наконец проливаются. Я его любила? Могла ли я любить того, кто причинял мне боль, кого я боялась?

С самого первого свидания я хотела с ним быть, и, может, отчасти поэтому мне кажется, что все, что случилось потом, — моя вина. Мне нравилось знать, что он выбрал меня. Мне нравилось чувство, которое я испытывала, когда все смотрели, как мы идем по коридору, рука в руке. Мне казалось, это и есть любовь.

— Я должна была возненавидеть его после первого раза. Почему я его не возненавидела? — Сложно говорить сквозь слезы.

— Я не знаю, — отвечает Джуни. — Я несколько месяцев скрывала, что мне больно. Что я сама себе причиняла боль. Я боялась, что подумают люди. Я боялась, что разочарую их.

Я киваю, вытирая слезы. Комок в горле как будто уменьшился.

— Я тоже боялась.

— А сейчас? — спрашивает Джуни.

Я кладу руки на руль, постукиваю по нему пальцами.

— Я знаю, что Майк на многое способен, — начинаю я медленно.

Если его не исключат, даже если он больше никогда не ударит меня, даже если мы больше никогда не останемся наедине, думаю, он может настроить против меня по меньшей мере полшколы. И это не считая тех, кто уже ненавидит меня за то, что я сказала сегодня.

Или он может постучаться ко мне в дверь, когда я окажусь одна дома. Раньше я думала, что он никогда бы так не сделал.

Раньше я думала, что он никогда бы меня не ударил.

— Если случится что-то еще, я не побоюсь об этом рассказать.

— Мне все еще страшно, — говорит Джуни. — Можешь представить папину реакцию, если бы он узнал, что я сегодня устроила?

— Он поймет, — начинаю я, но Джуни качает головой:

— Не поймет.

— Я даже не помню, как подошла к директору Скотт, как взяла громкоговоритель.

— Но ты все равно это сделала. Для того, чтобы решиться на что-то, когда тебе страшно, нужно больше храбрости, чем когда не страшно.

— А это значит, что ты тоже поступила храбро, когда пришла сюда. — Я тянусь через сиденье и беру Джуни за руку: — Храбрость бывает разная. И если твой папа этого не понимает, то он не понимает тебя.

Глаза Джуни блестят.

— Можно тебя кое о чем спросить? — наконец говорит она.

— О чем угодно.

Хватит с меня секретов.

— Как ты убедилась в том, что хочешь, чтобы Майка исключили? В пятницу ты сказала, что не уверена.

Есть очевидные причины: что будет справедливо, чтобы Майк испытал на себе последствия своих действий; что школьные правила должны защищать таких девушек (и парней), как я; что я не хочу каждый день видеть его на переменах. Этого достаточно, но есть еще кое-что.

— Думаю, я наконец осознала, что это действительно случилось, что Майк действительно бил меня, что это действительно неправильно. Думаю, что — ну не знаю — несколько месяцев я жила в какой-то серой зоне, когда верила в то, что пусть Майк может меня ударить — это ничего, ведь он так меня любит.

— А как ты считаешь сейчас?

Раньше мне казалось, единственное, что было не так с нашими отношениями, — то, что он меня бил.

Но теперь я понимаю, что была неправа.

С Майком я становилась тише, мельче. Я буквально старалась занимать меньше места.

С Майком любовь означала боль. И не только физическую.

— Наверное, это была неправильная любовь, — наконец отвечаю я, вспоминая, что сказал Хайрам в понедельник. — Лучше совсем никакой, чем такая.

Может, я и правда любила его. Но, думаю, это действительно была неправильная любовь. Я не к тому, что любить его было неправильно, что я должна была быть умнее и не позволить этому чувству продолжиться, но я любила человека, который причинял мне боль. Эта любовь выдавала страх за волнение и восторг, контроль за верность.

И это неправильная любовь.

Джуни кивает и сжимает мою руку в ответ:

— Ты только знай, я люблю тебя. Я люблю тебя за то, что ты сегодня постояла за себя, но я бы любила тебя, даже если бы ты этого не сделала.

Я улыбаюсь:

— Я люблю тебя за то, что ты пришла, хотя тебе было страшно. И я бы любила тебя, даже если бы ты осталась дома.

— Правда? — переспрашивает Джуни.

Я киваю:

— Абсолютная.

Даже не оборачиваясь, я знаю, что Хайрам все еще стоит у своей машины позади нас на парковке. Я знаю, что он будет моим другом, даже если я никогда больше не захочу его поцеловать, каким он был все те дни, когда я приходила на большой перемене к его машине и мы сидели в тишине, не касаясь друг друга.

Может, он и тогда подозревал, что происходило между мной и Майком, но понимал, что я была не готова это признать. Может, он думал, что лучшей поддержкой будет ждать рядом, показывая, что, как только я буду готова, он поможет.

Я смотрю на свою лучшую подругу и говорю:

— Это правильная любовь. Такая, которая останется, даже если ты в раздрае, даже если ты так разочарована в самой себе, что не представляешь, как тебя можно любить.

ДЖУНИ

— Джунипер Серра Меса-Штерн!

О нет! Полное имя, произнесенное мамой, — всегда дурной знак.

Что бы Майя ни говорила про хорошую любовь, я все равно думаю, что сложнее любить того, кто тебя разочаровал, ну или, по крайней мере, ты не будешь любить того, кто тебя разочаровал, так же сильно, как любишь того, кто ни разу не подводил. И как бы ни были разочарованы родители сейчас (что даже заставило маму окликнуть меня с порога полным именем), они и вполовину так не разочарованы, как будут, если я расскажу, что со мной случилось на демонстрации. Но я, конечно, никогда не расскажу.

— Послушай, Фи, дай ей возможность объяснить, — начинает папа, но мама его обрывает.

— Объяснить? — повторяет она. — Этому нет и не может быть достойного объяснения.

Она швыряет на стол прозрачный пакетик. Я не сразу понимаю, что внутри.

Таблетки Хайрама. Красные таблетки с таким удобным побочным эффектом. Синие таблетки для сна.

Мои таблетки.

Зачем я выкинула их в ведро? Где были мои мозги? Я хочу сказать, все знают, что таблетки нужно смывать в унитаз, если не хочешь спалиться. Но я читала статью, где говорилось, что это очень вредно для окружающей среды, и подумала, что лицемерно с моей стороны смывать таблетки ради своей безопасности, если это навредит планете.

— Что ты можешь сказать в свое оправдание? — спрашивает мама. Я знаю, что отвечать не нужно. Она будет говорить дальше.

Так было и в больнице на День святого Валентина. Мама говорила, папа защищал меня, а я в основном молчала. Сейчас я падаю на стул, на свое привычное место за ужином и за завтраком, прямо напротив мамы. Правда, она обычно не то чтобы сидит — скорее, присаживается, потому что вечно подскакивает принести еще еды, положить в раковину нож, или стакан, или тарелку.

— Я уже позвонила доктору Крейтер, — продолжает мама. — На завтрашний вечер у тебя назначен внеочередной сеанс.

Мама не спрашивает, что это за таблетки, почему я их принимаю. Может, это неважно. А может, она сама догадалась. На секунду она обращает свой гнев на папу:

— И почему я пошла у тебя на поводу и отпустила ее сегодня!

— Сегодня был важный день, — настаивает папа.

— Важнее этого? — спрашивает мама, размахивая пакетом, как флагом, и таблетки внутри перекатываются из стороны в сторону. — На этот раз мы все сделаем, как скажет доктор Крейтер. Если групповая терапия, значит, групповая терапия. Если семейные сеансы, значит, мы пойдем на семейные сеансы.

— Она хотела, чтобы мы ходили на семейные сеансы? — переспрашиваю я, но мама не останавливается:

— Если лекарства — нормальные лекарства под присмотром и по рецепту доктора, — значит, ты будешь принимать лекарства. Никаких уговоров, никаких целей, никаких увиливаний.

— Фи, ну будь рассудительней. Этот доктор — не истина в последней инстанции…

— Она говорит, что их встречи не приносят результата.

— А я уже сказал, что это глупости…

— Глупости?! — повторяет мама. Я перевожу взгляд с одного родителя на другого, как на теннисном матче. — Доктор говорит, что почти на каждом сеансе Джуни садится на руки или прячет их в карманы, чтобы скрыть дрожь!

Правда?

— А еще она говорит, что при любом упоминании групповой терапии, о том, что доктор работала с пациентами с такими же проблемами, Джуни наотрез отказывается идти на контакт.

В нашу первую встречу доктор Крейтер сказала, что работала с такими же ребятами, как я. Может, я была неправа и она не пыталась свести меня к стереотипу. До меня вдруг доходит, что, наверное, она пыталась показать мне, что я не так одинока.

Папа говорит:

— Фи, будь рассудительней. Джуни пообещала больше не резаться, и она этого не делала.

— Да, она только начала принимать наркотики. — Мама всплескивает руками и стремительно выходит из комнаты.

Папа смотрит на меня, вздыхая, и садится на свое привычное место рядом со мной:

— Она успокоится.

Я киваю.

— Она напугана.

Я киваю.

— Это всего лишь ямка на дороге, — добавляет он. — Ты держалась молодцом, что бы там ни говорил доктор.

Раньше я была бы рада услышать от папы, что держалась молодцом. Я была бы рада услышать, что он считает, что маме просто нужно успокоиться. Это он отговорил ее от групповой терапии. Он сказал, что я предоставила достаточно аргументов — мой гениальный трехмесячный план — и заслужила возможность показать себя.

Но мама только что нашла таблетки в моем мусорном ведре.

Я показала себя — не так, как надо.

А папа этого не видит.

Он не видит меня.

— Что сказал доктор? — спрашиваю я. — Обо мне?

Папа пожимает плечами:

— Что ты ей не открываешься. Что не видно прогресса. Но конечно же, прогресс есть. Подумать только, что сегодня произошло! — Папа делает паузу, потом наклоняется ко мне и говорит: — Знаю, мы не должны были присутствовать на демонстрации, но я не удержался.

Он помнит, что я не говорила, что не хочу видеть родителей на демонстрации? Это он сказал. Это он решил.

Папа продолжает:

— Я смотрел с парковки. Я видел, как Майя встала перед толпой, и так гордился тобой. Но я уехал, прежде чем ты успела меня заметить. — Он подмигивает.

Гордился мной, потому что Майя вышла и высказалась? Он думает, что я это спланировала, выбрала время, чтобы ее речь произвела максимальный эффект? Может ли он представить, что я даже не слышала слов Майи?

Я чувствую, как скручивает живот, но руки не начинают трястись, как обычно. Что бы это ни было, это не тревога.

Папа продолжает:

— В твоем возрасте я только мечтать мог об организации такого мероприятия. Когда все шагают в ногу, скандируют в унисон. Одна цель, один голос.

Я мотаю головой. Они скандировали не то, что я планировала. Их слова не выражали ни мой голос, ни (что важнее) голос Майи.

— Я видел, как под конец вы с Майей пошли к ее машине. Наверняка для нее это был тяжелый день. Но не волнуйся, мы потом съездим за твоей машиной.

Я мотаю головой. Это не Майе было так плохо, что пришлось уйти. А мне. Разве он не видел, что Майя утешала меня, а не наоборот? Разве он не видит — а я всего в шаге от него — следы слез на моем лице? Он хоть смотрит на меня?

— Только представь, чего ты добьешься в Стэнфорде, — говорит папа. — Ты можешь написать во вступительном сочинении о сегодняшнем дне: как ты справилась со своими проблемами и спланировала такой успешный проект.

Как он может лучиться гордостью, когда мама нашла в моем мусорном ведре пакет с таблетками?

Я сказала Тесс, что она не виновата в том, что не знает меня. Я так много от нее скрывала. Но я не уверена, что тут нет папиной вины.

Отчасти я хочу организовывать акции протеста и бороться за правое дело, как он меня учил. Я тоже верю в то, за что он борется. Я хочу помогать людям.

Но при этом я хочу подняться к себе и с головой укрыться одеялом.

Я хочу и того, и другого. Одновременно.

Я и такая, и такая. Одновременно.

— Не одна цель, не один голос, — тихо говорю я.

— О чем это ты, малыш?

Я чуть повышаю голос:

— Сегодняшняя демонстрация — я вовсе не это планировала.

— О чем ты говоришь?

Еще громче:

— Я хотела говорить о Майе и Майке, но все обернулось совсем не так. Демонстрация стала намного масштабнее…

— В таких ситуациях чем больше, тем лучше!

Хотелось бы мне быть спокойной и рассудительной, как мама. Но какое-то непонятное чувство растет во мне. Я испытала то же самое в понедельник, когда мама сказала, что Майя пришла в школу с подбитым глазом: ярость.

— Это не успешный проект! — Я уже кричу. — Я не горжусь тем, что сегодня случилось. Все вышло из-под контроля. Майк Паркер участвовал в марше! Как я могу этим гордиться?

Папа не кричит в ответ. Всю мою жизнь, споря с папой, я никогда не злилась. Наши споры были скорее дебатами, чем ссорами. Ему нравилось выступать с противоположным мнением, нравилось видеть, как я подыскиваю контраргументы. Это из-за того, что он адвокат, говорил папа.

Сейчас он пытается меня успокоить:

— Может, Майк понял свою ошибку. Люди заслуживают второй шанс, Джунипер. Наверняка у Майка есть свои демоны, с которыми приходится бороться. Исследования показывают, что у абьюзеров зачастую не все гладко в жизни. Ты же знаешь.

— Сегодняшняя акция — это не второй шанс для Майка. — Я отталкиваюсь от стола и встаю. — То, что случилось сегодня, то, что это значило для Майи, не результат исследования. Она не гипотетический человек, не статистика, не случай, о котором я читала в учебнике. Она моя лучшая подруга! Ты это понимаешь? Конечно, я надеюсь, что Майку тоже когда-нибудь помогут, но сейчас, сегодня, меня гораздо больше волнует Майя!

Я знаю, что вечером буду крутиться в постели, не в силах заснуть, и обсасывать каждое слово, переживать, что сказала что-то не то — что-то несправедливое, неправильное, нечестное. Но тут вспоминаю, что Майя помогла мне сегодня, даже после всего, что я наплела на вечеринке. Может, необязательно всегда и везде говорить только самые правильные слова.

— Сегодняшняя акция — это ложь, — продолжаю я. — Майк убедил полшколы, что никак не связан с тем, что случилось с Майей. — Я сжимаю спинку стула, но руки до сих пор не начали трястись. — Может, я буду отстаивать свои взгляды не так, как ты. Может… — Я пытаюсь подобрать пример. — Может, я хочу писать об окружающем мире, а не сражаться в суде.

Я никогда раньше не заикалась, даже не намекала на то, что не хочу становиться адвокатом, как папа.

— Джуни, не позволяй одному недоразумению…

Я обрываю его:

— Со мной что-то случилось сегодня. Во время демонстрации я чуть не потеряла сознание.

Я думала, что никогда не расскажу этого родителям, но, может, им стоит это услышать.

— О чем ты говоришь?

Я закрываю глаза. Я тогда задыхалась. Я думала, что у меня сердечный приступ.

— Я даже не слышала, что говорила Майя, и уж точно не советовала, что говорить.

Прежде чем папа успеет сказать, что это тоже всего лишь недоразумение, я спрашиваю:

— Почему мы не согласились на семейную терапию?

Папа удивленно моргает:

— Что?

— Мама сказала, что доктор Крейтер хотела назначить нам семейные сеансы. Почему мы не пошли?

Папа раздраженно вскидывает руки.

— И ты туда же! — Он закатывает глаза. — С каких пор ты соглашаешься со всем, что скажет доктор? Она хотела, чтобы ты ходила на групповую терапию, но ты заявила, что не хочешь этого. Я уважаю твое мнение.

— А может, не стоит этого делать. — Во мне опять закипает злость. — Что ты подумал, когда приехал ко мне в больницу в феврале?

— Что это за вопрос такой? Я переживал за тебя.

— Я знаю. Но когда доктор Крейтер сказала, что самоповреждение — это способ справиться со стрессом…

— У нас у всех свои привычки. Тебе просто нужно найти другой способ: медитацию, фитнес.

— Но разве ты не задавался вопросом, почему мне так сложно справляться самой?

Папа не отвечает.

— Это не недоразумения, папа. Ни то, что случилось сегодня, ни порезы. Мне плохо. Я начала резаться, потому что это было легче, чем не резаться. Ты это понимаешь? Ты можешь это хотя бы представить?

Папа открывает рот, чтобы ответить, но не может издать ни звука. Он качает головой:

— Нет, не могу.

— Ясно, — говорю я. Аккуратно, медленно задвигаю стул под стол. — С сегодняшнего дня я буду пытаться объяснить. Потому что, думаю, ты должен это понять, если хочешь понять меня. — Я не заканчиваю мысль: «Если я сама когда-нибудь смогу себя понять».

Делаю глубокий вдох, вспоминая, что Майя говорила про правильную любовь.

— А мне остается надеяться, что ты будешь любить меня, даже если я не совсем та, кем ты хочешь меня видеть. — Мой голос дрожит, конечно дрожит. Но, кажется, я наконец сказала все как надо.

Я поворачиваюсь и иду к лестнице. На нижней ступеньке сидит мама, уронив голову на руки. Должно быть, она слышала каждое слово.

— Мне так жаль, Джуни.

Я с удивлением замечаю, что ее голос тоже дрожит — он высокий, нервный. Она никогда не была такой неуверенной.

— Доктор Крейтер сказала, что тебе было страшно попросить о помощи. Как будто ты не верила, что мы любим тебя, несмотря ни на что.

Я опускаюсь на ступени рядом с ней. Мамины каштановые волосы испещрены сединой. В отличие от меня (я унаследовала папины, прямые, как солома), они у нее волнистые. Сегодня она собрала их в высокий хвост, но компульсивно заправляет за ухо несуществующие пряди. А может, это не просто так, может, «компульсивно» — самое правильное слово. Тот же генетический фокус, благодаря которому я унаследовала папины волосы, мог сработать и передать мне мамино ОКР.

— Я заметила, что этой осенью ты стала вести себя по-другому, но думала, это просто стресс из-за учебы. Надеялась, что, если это что-то серьезное, ты поговоришь со мной, но теперь… — Мама тяжело вздыхает: — Я думала, что веду себя как хорошая мать, даю тебе возможность вздохнуть. Я не хотела растить тебя так, как растила меня мама. С гиперопекой. Под контролем.

— Ты и есть хорошая мать.

Мама продолжает, как будто я ничего не говорила:

— Сейчас я думаю, что доктор Крейтер была права. Ты боялась сказать, что нуждаешься в помощи. Как я могла такое допустить?

— Я начала резаться только в декабре, — возражаю я. — Осенью все было нормально.

Мама качает головой.

— Нет, — твердо говорит она. — Не все.

Я помню, как мама радовалась, когда думала, что я принимаю долгие ванны, что уделяю время себе.

В первую встречу доктор Крейтер объяснила, что порезы — наша самая острая проблема, но не единственная. Я кивнула, потому что знала: она хочет, чтобы я согласилась (логично, учитывая мои диагнозы), но тогда я не считала, что доктор знает, о чем говорит. Как и сказал папа, мне запретили резаться, и я не резалась, — так как она могла говорить, что прогресса нет?

Но это было до того, как я узнала, каково это — ощутить ложную уверенность в себе. Я думала, что доктор Крейтер ошибалась, когда говорила, что я резалась (отчасти) ради выброса эндорфинов, но теперь я не так в этом уверена.

Я думаю об осени: о зубрежке продвинутой лексики, о домашней работе, втиснутой между кружками и факультативами. О том, как я была влюблена в Тесс несколько месяцев, прежде чем она меня заметила. Даже тогда мои руки иногда тряслись, пока я печатала эссе по английскому и истории, пока выписывала результаты лабораторных по физике.

Мама права: мне было тяжело еще до того, как я начала резаться.

— Главная задача родителя — убедиться, что ребенок знает, что его любят, — продолжает мама. — А потом убедиться, что он в безопасности. А мне не удалось ни то, ни другое.

— Ты убедилась в том, что я несколько месяцев не резалась, — возражаю я.

— Но это не значит, что ты чувствовала себя в безопасности, так?

Я думаю о Майе: как она жила день за днем, зная, что Майк в любой момент может ее ударить. Вот что значит «не чувствовать себя в безопасности».

Но потом вспоминаю, как я старалась скрыть свою тревогу: не только об истории с таблетками, но и о том, что было раньше, когда пыталась сохранить лицо с Тесс, настаивала, что смогу справиться с тягой к порезам без чьей-то помощи. Я боялась даже сказать папе, что не хочу быть адвокатом, как он. И я понимаю, что это немного не то, но результат один: я не чувствовала себя в безопасности.

Мама вздыхает:

— Я должна была раньше с тобой поговорить. Мы должны были с тобой поговорить. Но я хочу, чтобы ты знала, как я горжусь тобой сегодня.

Я удивленно моргаю. Мама слышала, что я сказала папе про истерику, про то, что демонстрация провалилась. Как она может мной гордиться?

Мама продолжает:

— Очень храбро с твоей стороны было так поговорить с папой. Попросить его — нас — разглядеть, понять тебя. Мне только жаль, что тебе в принципе пришлось об этом просить.

— Мне тоже жаль, — говорю я. — Не надо было врать. И не только о таблетках и о том, что я вчера сбежала на вечеринку.

Мамины глаза округляются от удивления (я и забыла, что она не знает о побеге), но я продолжаю:

— Мне жаль, что я врала обо всем. Что я врала о себе.

МАЙЯ

Я представляю, как он слышит звонок. Представляю удивление на его лице, когда он видит на экране мой номер. Я выдыхаю, когда слышу его голос:

— Привет, милая.

— Привет, пап.

— Как ты?

Я сижу на кровати, скрестив ноги, и в ответ на папин вопрос мое лицо искажает гримаса. Я плачу, пока у меня не начинает болеть грудь. Я плачу, пока у меня не кончается дыхание. Я плачу, пока не приходится отложить телефон, чтобы вытереть слезы.

Если бы на том конце трубки была мама, мне бы пришлось утешать ее, пытаться унять ее тревогу бессмысленными увещеваниями и обещаниями, что все будет хорошо. Но на другом конце трубки папа, и он просто тихо ждет.

— Я должна кое-что тебе рассказать, — наконец выдавливаю я из себя. — Майк, Майк… Майк меня… — Сложно произносить его имя. — Он меня ударил.

— Ох, милая, — говорит папа.

Я жду, когда он спросит, обратилась ли я в полицию. Я жду, когда он спросит, сколько это продолжалось, а потом — почему я не рассказала раньше. Я жду, что он удивится, как же мальчик, с которым я вся светилась, так со мной поступил. Но папа просто отвечает:

— Мне так жаль.

Я моргаю и сглатываю комок в горле:

— Ты не удивлен…

— Твоя мама мне рассказала.

— Мама тебе рассказала? — Я сажусь прямо и вытираю глаза.

Мама с папой не разговаривали несколько месяцев. Они не могут разговаривать. После развода — и какое-то время до него — все разговоры перерастали в крик. Я уже планирую, как рассадить их в разные углы на выпускном. Но не уверена, что этого будет достаточно, потому что они умудрялись ссориться даже после того, как папа переселился в гостевую комнату, и даже после того, как он переехал на другой конец страны, в Нью-Йорк.

— Она позвонила мне в понедельник вечером, — говорит папа. — Я не сказал тебе, потому что… Ну, я подумал, что ты поговоришь со мной, когда будешь готова.

— Господи, мама в своем репертуаре, — вздыхаю я. — Опять она перевела стрелки на себя.

— Не в этот раз, милая. Она о тебе волновалась. Нам нужно было все обсудить.

Я еле сдерживаюсь, чтобы не засмеяться:

— Да брось, пап. Вы больше ничего не обсуждаете.

— Знаю, мы в этом не мастера, — признает он. — Но твоя мама правильно сделала, что позвонила мне.

Он уже несколько лет не выказывал по отношению к маме ничего, настолько похожего на одобрение.

— Дело не только в Майке. — У меня перехватывает дыхание, но я сглатываю, стараясь снова не заплакать. Раз с меня хватит секретов, я должна рассказать и об этом, пусть это так же тяжело, как говорить правду о Майке. — Я вызывала у себя рвоту. Специально. Почти постоянно с тех пор, как мы с Майком начали встречаться. Еще до того, как он меня ударил.

Папа затих. Может, он думает, что мама должна была это заметить, раз мы живем вместе. Может, он думает, что хороший родитель заметил бы, что он заметил бы. Я удивлена, что готова рьяно защищать маму.

— Я научилась отлично хранить тайны.

— Милая, — ласково начинает папа, — мне тяжело слышать, что ты так себя мучила.

Я собираюсь возразить, думаю, что это никак не сравнимо с тем, через что прошла Джуни, но осекаюсь. Может, это не то же самое, что резать себя, но папа прав. Это все равно мучение.

Папа продолжает:

— Мы с твоей мамой поговорили. Насколько я знаю, школа еще не определилась с наказанием Майка, с тем, исключат его или нет.

— Завтра вечером будет заседание попечительского совета.

— Я знаю, но что бы они ни решили, если ты не хочешь возвращаться в школу, ничего страшного.

— В каком смысле?

— В смысле, ты можешь переехать ко мне. Окончить школу в Нью-Йорке.

Я мотаю головой, хотя он меня не видит:

— Мама не хочет отпускать меня даже в университет!

В начале этого года, до того, как мы с Майком стали встречаться, наш школьный консультант дал задание составить список университетов, в которые мы думаем поступать. В моем списке были Беркли, Помона и Калифорнийский университет в Лос-Анджелесе — все поблизости, на Западном побережье. Но я также указала и другие университеты: Барнард, Колумбийский, Нью-Йоркский университет, Вассар и Корнелл — на Восточном побережье.

Узнав об этом на родительском собрании, мама устроила истерику. «Как ты можешь меня бросить? — сказала она. — Почему ты предпочитаешь мне отца?»

— Вообще-то, — говорит папа, — твоя мама сама это предложила.

— Что?

— Майя, я первый готов признать, что твоя мама не идеальна, — вздыхает папа. — Может, мне стоило самому получше хранить пару секретов. Я не должен был позволить тебе увязнуть в наших с ней проблемах. Нам обоим следовало об этом подумать. Может, если бы мы лучше справились, тебе было бы легче говорить с нами о своих трудностях. Твоя мама очень тебя любит. Она позвонила мне, потому что она — мы оба, — потому что мы не знаем, как тебе с этим помочь. Она хочет, чтобы ты чувствовала себя в безопасности. И я… Она… Мы хотим, чтобы ты была здорова.

Не помню, когда в последний раз кто-то из родителей употреблял слово «мы».

— И если в Нью-Йорке тебе станет легче, то она хочет, чтобы ты жила в Нью-Йорке.

Я оглядываю свою комнату, представляя, как вся одежда из шкафа переместится в коробки, как мои аккуратно расставленные книги поедут на другой конец страны. У меня есть своя комната в папиной квартире, но она почти пустая: я никогда не жила там дольше нескольких недель подряд, во время каникул. Я представляю, как иду по папиной улице до школы за углом, как начинаю выпускной год в новом классе, но картинка размыта, потому что я слишком многого не знаю. Я буду там популярна? Я буду с кем-нибудь встречаться? Я перестану блевать? А может, я окажусь в неудачниках, выгорев, прогуливая уроки в чьей-то машине?

Но вряд ли на Манхэттене ребята ездят в школу на машинах. Интересно, где там собираются неудачники?

И тут я вспоминаю об очередном секрете.

— Мне надо еще кое-что тебе рассказать.

— Конечно.

— Я… — Я осекаюсь, не знаю, как лучше выразиться. Не то чтобы мой немногочисленный опыт можно было назвать развлечением. В основном это было для того, чтобы ненадолго расслабиться. — Я пробовала травку. Несколько раз. С другом.

Я точно знаю, что папа курил травку, когда учился в университете, — видела несколько его фотографий с косяком в руке. Кстати, те снимки привели к одной из самых крупных родительских ссор. Мама переживала, что из-за него я решу, что наркотики — это не так уж и страшно.

— Мне нужно обсудить это с мамой, — говорит наконец папа.

— Не думаю, что я захочу это повторить, — поясняю я. — Просто решила, что не буду это скрывать.

— Что ж, спасибо за честность, — отвечает папа.

Я выпрямляю ноги и ложусь на кровать, откидываюсь на подушки.

— Можно кое-что у тебя спросить?

— Что угодно, милая.

— Почему ты раньше никогда не предлагал?

— Чего не предлагал? — не понимает папа.

— Должно было случиться что-то ужасное, вроде истории с Майком, чтобы ты предложил мне переехать к тебе?

— Конечно, нет, — торопливо отвечает он.

— Тогда почему ты раньше не предлагал?

— Твоя мама…

— Не приплетай маму, — перебиваю я. — Я всегда знала, что мама хочет, чтобы я жила с ней. Про тебя я этого не знала.

— Солнце, развод — такая сложная штука…

— Настолько сложная, что ты даже не спросил меня перед тем, как переехать на другой конец страны? — Я так удивлена собственным вопросом, что чуть не роняю трубку.

Я всегда завидовала, что он уехал. Думала, что понимаю, как ему было нужно выбраться отсюда, — в конце концов, я тоже хотела когда-нибудь переехать. Но сейчас я бы предпочла, чтобы он тогда остался. Было бы чудесно знать, что как бы все ни обернулось с мамой, как бы сильно он ни хотел уехать за три тысячи миль от нее, это не стоило того, что мы с ним тоже так отдалимся друг от друга.

— Ты не только маму тут оставил, — говорю я.

— Ох, солнце! Ты только скажи, и я сяду на ближайший самолет.

Я мотаю головой, представляя других отцов, таких, которые бы настояли на том, что должны быть рядом с дочерью в такое время. Я чувствую отголосок гнева, охватившего меня утром. Почему я должна просить? Почему он не предлагает? Почему он ждал, пока я позвоню сама, хотя уже несколько дней знал о Майке? Почему он не приехал?

— А что, если мне нужно, чтобы ты вернулся, чтобы ты жил рядом?

Я жду, затаив дыхание, папиного ответа. Наконец он говорит:

— Я ничего не обещаю, но если я тебе нужен, сделаю все возможное, чтобы быть рядом. Хорошо?

Я так и знала, что он не будет ничего обещать.

— Но я хочу, чтобы ты знала, твоя мама тоже рядом и готова тебя поддержать.

Я выдыхаю:

— Знаю.

Мама хотела в понедельник забрать меня из школы, но я умоляла ее этого не делать. Потом она пораньше ушла с работы. Может, это не потому, что она расстроилась. Может, она хотела быть рядом на случай, если мне понадобится.

— Я знаю, — повторяю я.

— Тогда почему ты рассказала о булимии мне, а не ей?

Так странно слышать, как папа называет это булимией. Не то чтобы я об этом не думала с тех пор, как начала вызывать у себя рвоту. Но я никогда не думала о себе как о булимичке. Папа говорит об этом так, будто другого слова и нет.

Вчера у Кайла дома я думала, что термины «домашнее насилие», «насилие в семье», «насилие в отношениях», «абьюз» — слишком громоздкие, слишком тяжелые для нас с Майком.

Но может, это как раз то, что нужно.

— Солнце! — говорит папа.

Я не сказала маме, что вызывала у себя рвоту, потому что знала, что она устроит концерт. Потому что она будет кричать, и плакать, и повторять, что я красивая такая, какая есть. Потом она позвонит ближайшему психотерапевту и запишет меня в группу поддержки для страдающих пищевыми расстройствами, и, как по мне, раздует из мухи огромного слона.

Но может, это как раз и есть верная реакция. То есть не истерика, и крики, и слезы, как будто я что-то сделала с ней, а не с собой. Но психотерапия и группа поддержки. Слова о том, что я красивая.

— Ты расскажешь маме? — наконец спрашиваю я.

— Расскажу, — говорит папа. — Потому что она бы мне рассказала. Но я думаю, что лучше тебе самой с ней поговорить.

Я вздыхаю:

— С ней не всегда просто разговаривать.

Папа смеется:

— Она вечно обо всем переживает.

И снова я удивлена тем, как мне хочется защитить маму, хотя сама только что на нее жаловалась. Может, есть вещи, которые папа никогда не поймет, в отличие от нее. Потому что он никогда не был семнадцатилетней девушкой, в отличие от нее.

— Поговори с ней, — советует папа. — Она готова тебя выслушать.

— Она с катушек слетит, если я перееду в Нью-Йорк.

— Нет, — твердо говорит папа. — Не слетит. Я обещаю. Мы обещаем.

Понедельник, 17 апреля