технически выражаемся, в штаб Духонина. Разве я не могу этого сделать, разве вы этого не понимаете и не боитесь? Нет, вы боитесь, молодой человек, я вижу, что вы боитесь. Меня не обманешь! Правда, боитесь?
— Боюсь! — вдруг вырвалось у Ринова. — Много слышал о вас дурного… ложные слухи всякие…
— Ничуть не ложные! — загорячился вдруг Ребиз. — Правильно все это, правильно! Ах, если бы вы, молодой человек, знали, сколько я душ загубил! И все во имя народа, во имя нашего святого народа, во имя его счастья, молодой человек! Вот вы, может, думаете в душе: «Зверь, зверь, убийца!» А я, если мне предложили бы спокойствие души, спокойствие совести, так сказать, — я отказался бы. Отказался бы обязательно. Потому что теперь я нашел себя, нашел оправдание своей жизни, нашел ее цель. Я убиваю, расстреливаю во имя идеи. Не думайте, что меня эти убийства не мучают, не терзают: моя душа болит, страдает. Но когда я вспоминаю, для чего все это, — мне становится так легко, так хорошо! Пусть меня зовут зверем, — я и сам иногда зову себя зверем. Но я знаю, что то, что я делаю, нужно.
В комнату вошел матрос, неся огромный, окутанный паром самовар. Потом матрос принес корзинку, вытащил из нее посуду, хлеб, холодное мясо, бутылку водки, заварил чай и ушел.
— Не хотите ли составить компанию? — предложил Ребиз.
Ринов решительно встал и подошел к столу. Странно чувствовал себя молодой офицер. Убаюканный словами Ребиза, он погрузился в какую-то апатию, готов был сделать все, что скажет Ребиз, готов был верить, что эта случайная, страшная встреча вовсе не так опасна и что все кончится благополучно. Но временами острая, тревожная мысль пронизывала его мозг, заставляла молодого человека вздрагивать: «А не игра ли все это, не ловушка ли? Чего этот странный человек вдруг разоткровенничался со мною, случайным встречным? Нужно быть настороже, молчать, слушать — пусть говорит!»
Ребиз налил два стакана чая, достал из корзинки сахар, наполнил маленький стаканчик водкой, быстро выпил и предложил водки Ринову. Тот отказался.
— Не пьете? И хорошо делаете. А я, вот, с некоторых пор пристрастился — не могу без нее. Совесть заливаю, мучения души…
Он насмешливо улыбнулся.
— Всякому извергу сие полагается — т. е. водку пить! Без этого нельзя: не все атрибуты изверга будут. Ну, кушайте, молодой человек, пейте. Как вас звать-то?
— Алексей… Семенович, — с запинкой проговорил свое новое паспортное имя Ринов.
Ребиз усмехнулся.
— Так вот, Алексей Семенович. Вы, может быть, слышали, что я бывший инженер. Значит, человек с высшим образованием, хлебнувший кое-что из чаши наук. Могу с гордостью сказать, что я мало похож на наших инженеров, которые ни одной книжки, помимо своей узкой специальности, не откроют за всю свою жизнь. Я кое-что почитал на своем веку. Знаю хорошо немецкий и французский, немецкую и французскую литературу, конечно, и русскую…
«Чего он хвастает? — подумал Ринов. — Разоткровенничался, рисуется!»
Ребиз словно угадал мысли офицера.
— Вот вы думаете, наверное: чего он болтает — хвастает поди, подлец! А я не для хвастовства все это говорю. Просто я хочу, чтобы вы видели, что не с хамом разговариваете, а, прежде всего, с человеком интеллигентным, человеком идейным. Не за деньги я пошел в народ, не для власти, а идее служить. Мне неприятно, тяжело, когда меня принимают не за то, что я есть на самом деле. И особенно тяжело, когда меня не понимают интеллигенты. Вот, мол, инженер… кончил институт, а не только к большевикам ушел, но и перещеголял их жестокостью, кровожадностью… Кстати, Алексей Семенович, вы не студент?
Ринов быстро взглянул на Ребиза. Его лицо было спокойно и равнодушно-любезно.
— Студент, — ответил Ринов.
— Ну, вот. Вы студент. Скажите, как по-вашему: может быть мне оправдание, что я пошел с большевиками? Откровенно скажите. Мы сейчас частные люди, ведем частную беседу. Забудьте, что я — комиссар.
«Ловит!» — подумал Ринов. Но лицо Ребиза было по- прежнему равнодушно, глаза смотрели открыто.
— Как вам сказать? — с усилием проговорил Ринов. — Это вопрос слишком трудный… вопрос субъективного убеждения. Революция доказала, что между интеллигенцией и народом лежит бездонная пропасть, которой мы никогда не видели в идейном ослеплении. Народ, который мы боготворили… воспевали — неожиданно оказался необычайно… жестоким, разнузданным. В каждом его шаге видна звериная непосредственность… без малейшей мысли о будущем…
Ринов увлекся, загорячился.
— Народ оказался взбунтовавшимся рабом… Не использовав, а уничтожив своих бывших господ, он ставит себя в ужасное положение… обрекает себя на анархию, голод и холод. Волею судеб, интеллигенция поставлена в ужасное положение. Все то, что происходит, подготовила она сама, это ее вина и, как будто, она должна и расхлебывать кашу, которую само заварила. С другой стороны, поняв свои ошибки, она должна удерживать народ от дальнейшего озверения и окончательной гибели. Она поставлена в ужасную необходимость бороться с народом, бороться… даже имея в руках оружие. И вот интеллигенция разделилась: одна часть идет с народом до конца и хочет разделить его судьбу, какова бы она ни была; другая — против народа, чтобы всеми средствами, даже оружием, наставить его на путь истинный. Кто прав, кто виноват — покажет будущее. Вы принадлежите к… первой группе.
— А вы ко второй? — спросил Ребиз.
— Я ни к той, ни к другой, — торопливо ответил Ринов.
— Вы очень осторожны, — улыбнулся Ребиз.
Глава 44ОХОТНИК НА ТРЕПЕТ ДУШЕВНЫЙ
Ребиз снова налил себе стаканчик водки и выпил, бормоча что-то под нос. Потом заговорил быстро-быстро, странно-высоким, возбужденным голосом:
— Впрочем, все это не суть важно, все это ерунда! Никакого оправдания мне не нужно, никого я не боюсь, никакой вашей группы я не признаю и знать не хочу! Никогда я о народе не думал и меньше всего о нем думаю сейчас. Надеюсь, вы меня не выдадите?
Ребиз расхохотался, заметно возбужденный водкой.
— Вы знаете, что меня увлекло, почему я пошел на советскую службу? Вы думаете, идея служения народу, нашему святому народу, как я говорил вам давеча? Нет, ничего подобного! Меня привлекла власть, могучая, жестокая власть, мне захотелось владеть душой и телом отданных в мое распоряжение людей, мне захотелось иметь неограниченные возможности, мне захотелось видеть испуганные, молящие, обращенные ко мне глаза, робкие мольбы о пощаде, миловать и предавать жестокой казни.
Вы не знаете жгучего наслаждения, когда приведут на допрос вот такого, как вы, желторотого птенчика. Видишь, как он трясется, бледнеет, а тоже — старается не показать, что боится, о собственном достоинстве помнит! Сначала его обласкаешь, нежно так приголубишь: «Я-де, мол, ничего, я — человек добрый, интеллигентный, понимаю ваше положение. Мои ребята по ошибке вас задержали. Я знаю ваши убеждения, вы человек посторонний, в политическую борьбу не вмешивались. Вот посидим, поговорим, а потом я вас отпущу!» Ну, мой юнец и обрадуется, вздохнет так радостно, порозовеет. «Не радуйся! — думаю. — Не радуйся: рано еще, не выпустил!» Папиросу ему предложишь, чаем угостишь. «Вот, — думает юнец. — Ребиза зверем называют. Какой он зверь? Человек хороший, да глупый: провел я его».
А глуп-то не Ребиз, а юнец! Скажешь ему, что вот, мол, по интеллигентному человеку душа истосковалась, хочется поговорить, мнениями обменяться. Спросишь про папу, про маму, откуда родом, чем занимается. И все это осторожненько, тихо так, между всякими отвлеченными, возвышенными разговорами. Убеждений его коснешься чуть-чуть, осторожно, чтобы не вспугнуть. Усыпишь его — смотришь, или правду скажет, или соврет — да так, что сразу видно. Так постепенно все это наматываешь, наматываешь, — вот и портрет его почти готов. Еще несколько деталей поймаешь, а потом равнодушно так спросишь: «На военной службе были?» Взгляд надо выдержать. Глядишь открыто, честно, а в его глазах читаешь: «Ловушка, или сказать правду?» Бывает, другой спросит: «Вы почему думаете, что я на военной службе был?»
Ну и дурак! Спросит так — и сразу видно, что на службе был. Лучше уж «нет» сказать. Ответишь: «У вас выправка военная, сразу видно: я тоже когда-то поенным был — глаз и наметался». Один сознается, другой упрется. Сознается — больше мне ничего не нужно — конец! Упрется, — продолжаю разговор, еще кое-что вымотаешь у нею, и потом, с нежной это улыбочкой, — логикой, строгой логикой забьешь его, заставишь сознаться. Я, мол, ничего… Просто вами интересуюсь, без всякой задней мысли. Чего от меня скрываться? Зачем? Наоборот, помочь могу чем-нибудь, из беды вызволить. Сочувствую вам, по человечеству, как интеллигент интеллигенту. Да я все равно вижу, что вы офицер — потому-то и потому-то.
А сам смотришь, как это «потому-то» действует: попадет ли в цель? Смотря по обстоятельствам и действуешь, скажешь, например: «Вы, милый, просто трусите! Почему вам не сказать: да, я офицер. Разве в этом есть что-нибудь позорное, разве офицер преступник какой или вор? Не убьют же вас за то, что вы офицер. Просто вы трус!» Ну, один вскипятится: «Поручик такой-то трусом никогда не был и вас тоже не испугался!» Другой думает: «А ведь правда, чего я скрываюсь? Может, и не убьют». Смотришь, дело в шляпе. Все это, конечно, случаи легкие: молодежь… пугаются, душа в пятки уходит, мысли, как на ладони, видны. Помучаешь его, помучаешь, насладишься его смущением, поиграешь, как кот с мышью, и — пожалуйте к ответу. Для меня довольно, что мальчишка — офицер. Раз офицер — разговор короток.
Бывают, конечно, случаи потруднее. Привели раз ко мне человечка — на вокзале задержали, физиономия подозрительной показалась. Смотрю — морда офицерская, не меньше полковника по чину должен быть. Спокоен и хладнокровен абсолютно. Попробовал обычную систему: приласкал, приголубил, угощаю чаем, папиросами. Все приемлет, но осторожен чертовски. Про папу, маму солидного человека неудобно спрашивать. Моя «тоска по интеллигенту» тоже, вижу, плохо действует.