– И у меня, – подхватывает Шульц. – У меня вообще вся эта лавочка сидит в печенках.
– Ну, так давайте что-нибудь предпримем, – предлагает Пиннеберг. – Он сегодня утром с вами никаких разговоров не заводил?
Все трое переглядываются – испытующе, недоверчиво, смущенно.
– Ну так я вам скажу, – заявляет Пиннеберг. – Терять все равно уже нечего… Сегодня с утра он сперва нахваливал мне свою Мари, какая она работящая, а потом сказал, что до первого числа я должен принять решение – о чем, сам не знаю, – а не то придется уволиться по собственному, ведь я моложе всех. Вот вам и Мари!
– Со мной точно так же было. Потому что я нацист, якобы у него из-за меня неприятности.
– И со мной – потому что я с девушками гуляю.
Пиннеберг набирает в грудь побольше воздуха:
– И?
– Что «и»?
– Что вы намереваетесь ему сказать до первого числа?
– А что тут скажешь?
– Ничего мы говорить не собираемся!
– Мари кому-нибудь из вас нужна?
– Еще чего!
– И речи быть не может!
– Уж лучше оказаться на улице!
– Вот и я о том же.
– О чем «о том же»?
– Давайте договоримся.
– Насчет чего?
– Например, дадим друг другу честное слово не соглашаться на Мари.
– Он не станет так прямо говорить, не настолько он глуп, наш Эмиль.
– Он не может уволить нас из-за Мари.
– Ну, тогда давайте условимся, что если он уволит одного из нас, то другие двое тоже уволятся. Дадим друг другу честное слово.
Шульц и Лаутербах задумываются, каждый взвешивает свои шансы – стоит ли давать честное слово.
– Всех троих он точно не выгонит, – настаивает Пиннеберг.
– Выгонит и глазом не моргнет!
– Нет, не посмеет, побоится, что пойдут разговоры. После вчерашнего новые сплетни ему не нужны.
– Тут Пиннеберг прав, – соглашается Лаутербах. – Сейчас он на это не решится. Я даю честное слово.
– Я тоже, – говорит Пиннеберг. – А ты, Шульц?
– Что ж, ладно, я с вами. Но только до первого числа!
– А через месяц начнем сначала?
– Ну знаете ли, надолго связывать себя такими устаревшими методами я не намерен.
– Но почему? Через месяц ведь ничего не изменится.
– Кончай полдник! – ревет Кубе. – Если господам конторщикам угодно немного потрудиться…
– Значит, на этот месяц условились?
– Честное слово!
– Честное слово!
«Вот Овечка обрадуется, – думает Пиннеберг. – Еще целый месяц спокойной жизни».
Они расходятся к весам.
Вечер тянется бесконечно, Пиннеберг уже мечтает, чтобы Кляйнхольц вернулся, потому что сам не справляется с рабочими и женщинами: они глумятся над конторщиками, этими пролетариями умственного труда, которые считают себя выше других, а сами вынуждены трусливо поджимать хвост. Потом начинаются шуточки над Шульцем и его подружками: то их застукали в туалете городского парка, то в темном трактире, а вчера в танцзале. Шутки становятся все грязнее, Пиннеберг с горечью думает: «А ведь это то же самое, что у нас с Овечкой… Нет, нет, не то же самое!» И он уносится мыслями в комнату с развевающимися белыми занавесками, видит перед собой радостное, красивое, сияющее лицо жены, думает о чистом и светлом… и продолжает машинально командовать:
– Еще лопату! Еще половину. Ну вот, опять перевес!.. Все, готово. Следующий.
К семи вечера тысяча триста центнеров рассыпано по мешкам. Рабочие обсуждают, продолжать ли работу. В конце концов старик Кубе отправляется вниз к Кляйнхольцу и возвращается с известием, что рабочим заплатят сверхурочные.
– Только рабочим, конторщикам ничего не даст!
Когда Пиннеберг возвращается домой, на часах уже одиннадцать. В уголке дивана, свернувшись калачиком, спит Овечка. У нее заплаканное детское личико, веки еще мокрые.
– Господи, это ты?! Я так за тебя боялась!
– К чему бояться? Что со мной может приключиться? Приходится задерживаться на работе, каждые три дня такое удовольствие.
– А я так переживала! Ты, наверное, ужасно проголодался!
– Еще как проголодался! Но слушай, как-то странно у нас пахнет…
– Как странно? – Эмма принюхивается. – Мой гороховый суп!
Оба кидаются на кухню. Им в лицо ударяет вонючий дым.
– Открывай окна! Скорее все окна нараспашку! Надо проветрить!
– Найди газовый кран! Сначала надо перекрыть газ!
Только когда воздух становится чище, они наконец заглядывают в большую кастрюлю.
– Мой прекрасный гороховый суп, – шепчет Овечка.
– Теперь он одним брикетом. Прямо как уголь.
– Сколько хорошего мяса!
Они смотрят в кастрюлю, дно и стенки которой покрыты липкой черной массой.
– Я поставила его на плиту в пять, – жалобно объясняет Овечка. – Думала, ты придешь к семи. Чтобы вся лишняя вода выпарилась… Но тебя все не было, и я так разволновалась, что напрочь позабыла про эту несчастную кастрюлю!
– Она тоже на выброс, – мрачно констатирует Пиннеберг.
– Может, я ее все-таки ототру, – задумчиво говорит Овечка. – Есть такие медные щетки…
– Они тоже денег стоят, – коротко напоминает Пиннеберг. – Я как подумаю, сколько денег мы за эти дни промотали… А теперь еще и кастрюли, и медные щетки, и обед. Я бы на такую сумму три недели мог питаться в столовой… Ну вот, ты плачешь!
Она рыдает:
– Ведь я же так стараюсь, милый! Но разве я могу думать о еде, когда так за тебя волнуюсь? Неужели ты не мог закончить хоть на полчаса пораньше?! Тогда ничего бы не случилось!
– Ладно, – говорит Пиннеберг и закрывает кастрюлю крышкой. – Это плата за жизненную науку. Я… – геройски признается он, – я тоже иногда совершаю глупости. Это не стоит твоих слез… А теперь накорми меня хоть чем-нибудь. Я голоден как волк!
Суббота, эта роковая суббота, тридцатое августа 1930 года, встает, сияя, из глубокой ночной синевы. За кофе Овечка в сотый раз говорит:
– Так что, завтра ты точно свободен? Завтра у тебя никаких дел нет? Значит, поедем по узкоколейке в Максфельде!
– Конюшни завтра обслуживает Лаутербах, – отвечает Пиннеберг, – так что едем! Обещаю!
– А там возьмем лодку, покатаемся по Максзее и вверх по Максе. – Она смеется. – Ох, милый, ну и названия! Мне до сих пор кажется, что ты меня разыгрываешь.
– Я бы с удовольствием, но пора на работу. Пока, женушка!
– Пока, муженек!
А на работе все началось с того, что Лаутербах подошел к Пиннебергу.
– Послушай, Пиннеберг, у нас завтра агитационный марш. Это очень важно, груф сказал, что мое участие обязательно. Будь человеком, подежурь за меня.
– Ты уж меня извини, Лаутербах, но завтра я никак не могу. В любой другой день – пожалуйста.
– Ну, сделай одолжение, дружище.
– Нет, правда не могу. Ты же знаешь, я всегда рад выручить, но в этот раз – исключено. Может, Шульц?
– Да нет, Шульц тоже не может. Ему нужно уладить дело с одной девчонкой, насчет алиментов. Ну, будь человеком!
– Я же говорю, не могу. В этот раз никак.
– Но ты же на выходных никогда ничем не занят!
– А в этот раз занят.
– Ну какой же ты… А ведь сам наверняка ничем не занят!
– Сейчас мне есть чем заняться.
– Я за тебя два воскресенья выйду, Пиннеберг.
– Да не нужны мне два воскресенья! Давай прекратим этот разговор.
– Ну хорошо, раз ты так со мной… Когда груф строго приказал мне прийти!
Лаутербах жутко обижен.
С этого все началось. И пошло-поехало.
Через два часа Пиннеберг входит со двора в контору. Там сидит Кляйнхольц. При появлении Пиннеберга Лаутербах поспешно вскакивает и исчезает. Через мгновение Шульц берет стопку накладных, говорит:
– Схожу на почту, проставлю печати, герр Кляйнхольц. – И тоже исчезает.
Кляйнхольц и Пиннеберг остаются одни. Мухи жужжат совсем по-летнему, у хозяина на щеках нежный румянец: похоже, сегодня он уже успел пропустить рюмашку-другую, отчего настроение у него приподнятое.
Он просит вполне дружелюбно:
– Выйдите завтра за Лаутербаха, Пиннеберг. Он попросил отгул.
Пиннеберг поднимает взгляд.
– Мне ужасно жаль, герр Кляйнхольц, но завтра не могу. Я Лаутербаху так и сказал.
– Ничего, отложите свои дела.
– Увы, в данном случае это невозможно, герр Кляйнхольц.
Начальник пристально смотрит на бухгалтера.
– Слушайте, Пиннеберг, не морочьте мне голову! Я уже дал Лаутербаху отгул, не могу же я теперь сказать ему, что передумал.
Пиннеберг не отвечает.
– Поймите, Пиннеберг. – Эмиль Кляйнхольц хочет все уладить по-человечески. – Лаутербах, конечно, дуб дубом. Но он нацист, а его группенунтерфюрер – мельник Ротшпрак. Я не хочу портить с ним отношения – он всегда идет навстречу, когда надо что-нибудь смолоть по-быстрому.
– Но я правда не могу, герр Кляйнхольц! – стоит на своем Пиннеберг.
– Шульц мог бы подежурить, – рассуждает Эмиль. – Но у него тоже воскресенье занято. Он должен быть на похоронах у родственника, ему светит какое-то наследство.
«Вот мерзавец, – думает Пиннеберг. – Эти его шашни с девками…»
– Герр Кляйнхольц, просто … – начинает он.
Но Кляйнхольца уже не остановить – ему нравится раскладывать все по полочкам.
– Что касается меня, герр Пиннеберг, я бы и сам вышел на дежурство, я не из таких, вы же знаете…
Пиннеберг подтверждает:
– Вы не из таких, герр Кляйнхольц.
– Но дело вот в чем, герр Пиннеберг: у меня тоже дела. Я долго откладывал, но завтра еду в деревню – убедиться, что мы получим заказы на клевер. Мы в этом году еще ничего не продали. Так что пора наведаться к потенциальным заказчикам.
Пиннеберг кивает.
– А ваша жена? – спрашивает он.
– Жена, жена! У меня нет от вас тайн, герр Пиннеберг, вы и сами прекрасно знаете: две недели назад произошел этот скандал в «Тиволи», и я обещал своей старухе взять ее с собой. Я же не могу нарушить данное слово, герр Пиннеберг.
Конечно, ни в коем случае.