Ее старое синее пальто слишком износилось, карманы растянуты. На душе у Пиннеберга теплеет, когда он думает об Овечке, о своей жене, и вот такая прекрасная женщина – в этом нищенском пальтишке…
Другие поступили бы умнее. Он, в конце концов, довольно хорош собой, мог бы найти партию получше – пусть не богачку, но, по крайней мере, что-то более денежное. А не жениться на девушке совсем без приданого, с единственным матрасом и чашками в ящике из-под маргарина, да к тому же беременной…
А теперь он еще и без работы.
Дурак он. Он и сам признает – дурак. Эта проклятая прогулка – только он мог сделать такую глупость. Подежурил бы на кормах в воскресенье – неужели так трудно? Но ведь он обещал Овечке…
Какая в парке пустота, какой холод и ветер! Эти опустевшие клумбы! А эти лужи! Дует так, что даже сигарету не выкуришь. Ну, оно и к лучшему, с курением все равно скоро придется завязывать. Ну форменный дурак! Никому не приходится бросать курить всего через шесть недель после свадьбы – только ему! Ей-то хорошо, сидит себе дома, только ему приходится…
Ох уж этот ветер… На краю парка, где начинаются поля, он буквально набрасывается на прохожих. Сбивает с ног, рвет пальто; шляпу, если не прижать, унесет. И поля уже совсем осенние: сырые, слякотные, заброшенные, тоскливые. А дома… В этой местности бытует дурацкое выражение: «Хорошо, что в доме пусто, хоть есть где притулиться».
Стало быть, Зеленый тупик. Когда с Зеленым тупиком все зайдет в тупик, будет что-то другое, подешевле, но все равно – четыре стены, крыша над головой, теплая кухня. И жена – конечно, жена. Какое счастье лежать ночью в кровати, когда кто-то сопит рядом. Какое счастье читать газету, когда кто-то сидит в углу дивана, шьет и штопает. Какое счастье прийти домой, а кто-то говорит: «Привет, милый! Как сегодня день прошел? Все хорошо?» Какое счастье, когда есть человек, ради которого ты работаешь и которого обеспечиваешь, хотя теперь придется это делать, не имея работы. Какое счастье, когда есть тот, кого можешь утешить.
Тут Пиннеберга разбирает смех. Дело в том лососе, вернее, четверти лосося! Бедная Овечка – как она расстроилась! Как ее пришлось утешать!
Однажды вечером, когда они собрались ужинать, Овечка вдруг объявила, что есть не будет, кусок в горло не лезет. Но сегодня в гастрономическом магазине она видела копченого лосося – такого сочного и розового, вот его она съела бы!
– Что ж не купила?
– Так он сколько стоит!
Они рассуждают: конечно, это безрассудно, для них это слишком дорого. Но раз Овечка ничего другого есть не может… Секунда – и ужин откладывается на полчаса, секунда – и милый уже готов лететь в город.
Нет-нет, ни в коем случае! Овечка сходит сама. Выдумал тоже! Ей полезно ходить пешком, и вообще, неужели он хочет, чтобы она сидела и боялась, что он купит не ту рыбу?! Она должна своими глазами увидеть, как продавщица нарезает лосось – ломтик за ломтиком. Она пойдет сама, и точка.
– Что ж, ладно.
– Сколько взять?
– Восьмушку… нет, давай четвертинку. Гулять так гулять.
Она уходит: походка у нее красивая, бодрая, размашистая, и платье кофейного цвета очень ей идет. Высунувшись из окна, супруг смотрит ей вслед, а когда она скрывается из виду, принимается шагать из угла в угол. Загадывает: «Когда сделаю пятьдесят кругов по комнате, она вернется».
Но он быстро сбивается со счета. Снова – как и все эти дни – он мысленно ищет работу, которой больше нет, представляет, как рассказывает о себе, демонстрирует профессиональные знания, подтверждает наличие опыта в области торговли, и работодатель говорит: «Прекрасно, герр Пиннеберг, мы с удовольствием вас примем. Когда можете приступить?» Он бежит к Овечке с новостями, и ему назначают двести двадцать шесть марок жалованья! Теперь-то они заживут: и на то хватит, и на это, да еще отложить останется.
Воображение разыгрывается, он прокручивает в голове все новые и новые сценки: вот приходит покупатель, он непременно хочет синий макинтош, которых на складе уже не осталось. Но Пиннеберг находит выход… «Я сделаю вот что…»
Он подбегает к окну. Точно, должно быть, это своего рода предчувствие: Овечка как раз возвращается домой, идет, не поднимая головы… Значит, через две-три минуты будет здесь. Он торопливо зажигает сигарету – успеет выкурить еще одну перед ужином. Он ждет и ждет. Вот вроде бы хлопнула входная дверь, сигарета уже дотлевает – но Овечка так и не появляется.
Бога ради, что с ней стряслось? Он ведь видел, как она зашла в дом, он не мог ошибиться, не мог ни с кем ее спутать, это точно была Овечка – но тогда почему она не идет? Сколько можно…
Пиннеберг распахивает дверь в прихожую и видит Овечку. Она стоит, привалившись к стене, вся в слезах, с испуганным выражением лица, и протягивает ему блестящую от жира пергаментную обертку, в которой ничего нет.
– Господи, Овечка, что случилось? Ты выронила лосося по пути?
– Съела, – рыдает она. – Я все съела!
– Прямо так, из бумаги? Без хлеба? Всю четвертинку? Овечка!
– Съела, да, – всхлипывает она. – Все сама съела!
– Иди сюда, Овечка, объясни толком. Не стой на пороге. И не надо так убиваться. Расскажи все по порядку. Итак, ты купила лосося…
– Да, и у меня прямо слюнки потекли! Я вся извелась, пока его нарезали и взвешивали. И как только вышла, тут же юркнула в ближайшую подворотню и съела кусочек.
– А остальное, Овечка?
– Тоже, милый! – ревет она. – По дороге в каждую подворотню забегала, ничего не могла с собой поделать. Сначала я честно хотела тебе оставить, поделила все поровну, ровно пополам – но потом подумала, что ты не обидишься, если я съем еще кусочек… И так потихонечку подъедала твою порцию, но один кусочек все-таки оставила, я его принесла, и вот здесь, в прихожей, под самой дверью…
– Ты его тоже съела, Овечка?
– Да, съела, и это ужасно, тебе вообще лосося не досталось, милый! Но ты не думай, что это я такая плохая. – Она снова давится всхлипами. – Это из-за моего положения. Я никогда жадиной не была. И ужасно расстроюсь, если Малыш теперь станет жадным, как я сейчас. А давай… давай я сбегаю быстренько в город и куплю тебе еще лосося? Я его не трону, честно, обещаю, я его обязательно донесу!
Он качает ее в объятиях.
– Ах ты, большой маленький ребенок… Большая маленькая девочка. Раз ничего больше не случилось, не беда…
Он утешает ее, успокаивает, утирает ей слезы, потихоньку утешения переходят в поцелуи, и приходит вечер, и наступает ночь.
Пиннеберг давно покинул ветреный парк, Пиннеберг идет по духеровским улицам, его ведет ясная цель. Он не стал поворачивать на Фельдштрассе, и в контору Кляйнхольца тоже не пошел. Пиннеберг шагает стремительно, Пиннеберг принял серьезное решение, Пиннеберг понял, что гордыня нелепа, Пиннеберг наконец осознал, что ему на все плевать, лишь бы Овечка не страдала и сын был счастлив. Какое значение имеет сам Пиннеберг? Пиннеберг уже не так важен, Пиннеберг может и унизиться, если это во благо его любимым.
Так, никуда не сворачивая, Пиннеберг твердой походкой входит в магазин Бергмана и на ходу бросает расплывающейся в улыбке фрейлейн Зольтер:
– Хозяин у себя?
И Мамлоку, который перемеряет рулон мельтона:
– Хозяин у себя, Мамлок?
И ученику продавца:
– Что, Фриц? У себя хозяин?
И вот он уже в задней части магазина, в маленькой темной клетушке, отгороженной от торгового зала, и там действительно сидит хозяин, он вытаскивает письмо из-под копировального пресса. У Бергмана все по старинке.
– Неужели, Пиннеберг! – говорит Бергман. – Как поживаете?
– Герр Бергман, – выдыхает Пиннеберг. – Я был полным идиотом, когда ушел от вас. Я прошу у вас прощения, герр Бергман, и готов каждый день ходить на почту. Кляйнхольц меня уволил. Но и если бы не уволил, лучше бы я с самого начала вернулся к вам…
– Прекратите! – перебивает герр Бергман. – Не мелите чепухи, Пиннеберг. Я не слышал того, что вы сказали, герр Пиннеберг. Не стоит просить у меня прощения – все равно я вас обратно не возьму.
– Герр Бергман!
– Не уговаривайте. Не упрашивайте. Потом вам только стыдно будет, что вы унижались зря. Я вас не возьму.
– Герр Бергман, вы мне, помнится, сказали, что заставите меня умолять вас пару месяцев, прежде чем снова нанять…
– Да, было такое, герр Пиннеберг, вы правы, но я сожалею о своих словах. Они были произнесены со злости, потому что вы порядочный человек, аккуратный, всегда идете навстречу, – если речь не о почте, конечно, – и ушли к этому пьянице и бабнику. Я сказал это со злости. Потому что мне было вас жаль.
– Герр Бергман, – заново начинает Пиннеберг, – я женился, мы ждем ребенка. Что мне делать? Вы же знаете, как обстоят дела в Духерове. Работы нет. И вот я перед вами. Возьмите меня, вы ведь так и не нашли мне замену! И торговля пойдет в гору. Вы же знаете, я свои деньги честно отрабатываю, герр Бергман.
– Все так, все так, – кивает тот.
– Возьмите меня обратно, герр Бергман. Прошу вас!
Тщедушный еврей неприятной наружности, которого Господь наш творил не в самом милостивом настроении, склоняет голову.
– Не возьму я вас, герр Пиннеберг. А почему? Да потому, что не могу вас взять!
– Ох, герр Бергман!
– Я мог бы всякого вам наговорить, герр Пиннеберг, мог бы сказать, что вы меня подвели и я вас подведу. Но я не буду так поступать. Вы теперь женатый человек, я буду с вами откровенен. Супружество – дело непростое, и начали вы его рановато. Жена хоть добрая у вас?
– Герр Бергман!..
– Да-да, понимаю. Понимаю. Дай вам бог, чтобы с годами эта доброта не улетучилась… Так вот, герр Пиннеберг, я скажу вам чистейшую правду. Лично я бы вас взял, но не могу: жена против. Она тогда здорово разозлилась на вас за слова. «Вы не имеете права мне приказывать». Она вам этого не простит. Я не могу взять вас обратно, Пиннеберг. Мне очень жаль, но увы.
Пауза, долгая пауза. Маленький Бергман проворачивает копировальный пресс, достает письмо и смотрит на него.