Пиннебергу пора домой, нужно поторапливаться, Овечка наверняка его ждет не дождется. Но он торчит среди безработных, делает пару шагов и снова останавливается. Внешне Пиннеберг на них не похож: он прилично одет, на нем теплое коричневое пальто, которое Бергман уступил ему за тридцать восемь марок. И жесткая черная шляпа, тоже от Бергмана: «Фасон, правда, уже не модный, поля широковаты, скажем, три двадцать, Пиннеберг». Только вот ботинки поизносились, с обувью у продавцов одежды вечные проблемы.
Так что внешне Пиннеберг не походит на всех этих серых, потрепанных безработных. Но внутри…
Он только что от Лемана, начальника отдела кадров при универмаге Манделя, он ходил на собеседование и получил работу – незатейливая деловая операция. Но почему-то Пиннеберг чувствует, что в итоге этой операции, хотя теперь ему гарантирован заработок, он стал гораздо ближе к этим людям, у которых за душой ни гроша, чем к тем, кто получает большие деньги. Он один из них, в любой день может так случиться, что он будет околачиваться здесь, как они, и предотвратить это не в его силах. Защиты нет, надеяться не на что. Солидарность служащих, воззвания к немецкому народу, к народному единству – да какое уж единство, это единство микробов, подыхай, кому ты нужен, таких, как ты, миллионы.
Думает ли Пиннеберг обо всем этом? Нет, ничего такого он не думает, но что-то в этом роде чувствует. Замерзая в Малом Тиргартене и радуясь совсем не так, как стоило бы человеку, который вопреки ситуации на рынке труда нашел работу, он, Йоханнес Пиннеберг, думает о Робинзоне. Это примерно то же самое.
О Робинзоне он узнал в детстве – а храбрости ему не хватало и тогда. История понятная: человек попал на необитаемый остров, оказался совсем один и построил свою жизнь с нуля. И это ему удалось, ведь рядом не было никого, кто мог бы этому помешать, ограничить, как-то повлиять. Он был хозяином собственной жизни, и если ему приходилось голодать, то лишь потому, что он сам недоглядел: не вовремя посеял зерно или что-нибудь в этом роде. С того момента, как герой обнаружил след босой ноги и появились дикари, появился Пятница, Пиннебергу стало неинтересно, этого он как раз не хотел. Другие – других полно и в Германии, для этого не обязательно терпеть крушение возле необитаемого острова; когда появляются другие, все теряет смысл.
С тех пор Робинзон шел с Пиннебергом рука об руку. Иногда отходил на задний план, утрачивал свою роль; это были времена, когда Пиннеберг жил беззаботно, не нуждался в деньгах и имел уютную конуру.
Но когда денег недоставало или люди норовили сделать какую-нибудь гадость, по вечерам он выключал свет и подолгу лежал в темноте, превратившись в Робинзона: какое блаженство – представлять себе, что́ ты успел перевезти с корабля на остров, прежде чем обломки судна ушли на дно. Он перевозил почти все и прекрасно обустраивался в домике со множеством полочек – ему всего хватало.
Но если тревоги совсем одолевали – а такие времена периодически наступали, – Пиннеберг начинал ощущать, что и в домике небезопасно. Остров – дело хорошее, но даже на самом уединенном островке может высадиться кто-то еще. Хорошо бы окружить его рифами, через которые не проберется ни один корабль, ни одна лодка, – но остается еще путь по воздуху. Над островом мог пролететь самолет, обнаружить его и отправить координаты в большой мир, где слишком много людей и все от него чего-то хотят.
Поэтому он выдумывал расселину-ложбину, окруженную скалами, куда можно попасть только через лаз между утесами. Лаз можно завалить камнями, а в ложбине не приземлится ни один самолет.
Все равно ненадежно, Пиннеберг. Самолет может сбросить бомбу.
Оставалось последнее средство: удалиться от мира, выкопать шахту, подземный ход, а в конце хода – пещеру вроде хомячьей норы. Там можно устроиться со всем удобством, там никакое нападение не страшно, никто его не найдет, ни один человек.
Когда наваливались заботы, когда не хватало денег, когда грозило увольнение, а люди вели себя как свиньи, тут находилось надежное прибежище, тут не надо было бояться жизни. Тоннель под землей и комната-пещера.
Пиннеберг – нормальный взрослый человек: в меру спокойный, в меру тревожный. Но долгие годы безденежья и страха увольнения, хамского обращения и пресыщенности сильных мира сего не прошли для него даром: в своих заветных мечтах он уползает под землю, в нору, в матку, в материнское лоно, где ему никто не причинит зла, где никого и ничего не надо бояться.
Увы, он один из миллионов, к нему обращают свои речи министры, его уговаривают затянуть пояс, принести жертву, ощутить себя немцем, положить деньги в сберкассу и проголосовать за правящую партию.
Иногда он поддается на уговоры, иногда нет, но в любом случае не верит им ни на грош. Не верит, и все. В глубине души сидит неизбывное: все чего-то хотят от меня, но ничего не хотят для меня; загнусь я или нет, им безразлично; могу я сходить в кино или нет, им плевать; может ли Овечка полноценно питаться и не слишком ли ей приходится волноваться, будет ли Малыш расти в радости или в нужде – кого это заботит?
И все, кто толчется сейчас в Малом Тиргартене, в этом поистине маленьком зоопарке, безобидные, изголодавшиеся, лишенные всякой надежды звери семейства пролетариев, – они мало чем отличаются от него самого. Три месяца без работы – и прощай, терракотовое пальто! Прощайте, планы на будущее! Вот поссорятся Яхман и Леман, и тут же выяснится, что я никуда не гожусь. И привет!
А вот с ними, здешними, мне всегда по пути, хоть они меня и недолюбливают, обзывают зазнайкой и пролетарием с крахмальным воротничком – но это пройдет. Я-то отлично знаю цену всему. Сегодня, только сегодня я еще что-то зарабатываю, а завтра, уже завтра живу на пособие…
Изменить это мне не под силу. Человек недалекий примыкает к нацистам и верит, что что-то изменится, если забивать евреев до смерти… в то время как человек доверчивый и более стойкий, готовый в любой миг дать условному Леману отпор, вместо того чтобы мечтать о подземной пещере, вступает в КПГ и пытается идти другим путем. Это тоже ничего не гарантирует, но люди хотя бы пытаются защищаться. Ты и сам это понимаешь и сам мог бы стать таким же, но стоит герру Леману посмотреть на тебя свысока, и ты начинаешь заикаться.
Может, дело в том, что он еще не привык до конца к отношениям с Овечкой, но, стоя здесь и глядя на окружающих, о ней он почти не думает. Рассказывать ей о подобных вещах ни к чему. Все равно не поймет. Овечка хоть и нежная, но гораздо более решительная, чем он, она в пещеру забиваться не станет, она состояла в СДПГ и в Афа-бунде[9] – вступила туда вслед за отцом; вот уж кому прямая дорога в КПГ. У нее есть несколько простых представлений: люди плохи, как правило, потому, что плохими их сделала жизнь; никого не надо судить, потому что не знаешь, как поступил бы сам; сильные мира сего всегда почему-то считают, что маленькому человеку сносить лишения легче. Причем все эти представления сидят в ней, не придуманные, а присущие ей изначально, так что у коммунистов ей самое место. Про остров она не поймет и его страх перед жизнью не разделит.
Поэтому Овечке он ничего рассказывать не будет. Придет к ней и скажет, что получил работу. Надо радоваться! И он правда рад. Но под радостью уже поселился страх: надолго ли все это?
Нет, конечно, ненадолго. Но на сколько?
На дворе тридцать первое октября, половина десятого утра. Пиннеберг – в универмаге Манделя, в отделе мужского платья; он развешивает серые в полоску брюки. «Шестнадцать пятьдесят… Шестнадцать пятьдесят… Шестнадцать пятьдесят… Восемнадцать девяносто… Черт побери, а где брюки по семнадцать семьдесят пять? У нас же еще оставались брюки по семнадцать семьдесят пять! Опять их этот растяпа Кесслер куда-то задевал. Где брюки?»
В глубине зала ученики продавца, Беербаум и Майвальд, чистят пальто. Майвальд работает фантастически и, желая поразить Беербаума, идет на очередной рекорд. Майвальд – спортсмен, и даже работа учеником в магазине готового платья для него – сплошное соревнование. Последний рекорд Майвальда – сто девять пальто за час; вычистил он их безукоризненно, но с таким рвением, что сломалась пуговица из искусственного рога, так что Йенеке – заместитель заведующего отделом – устроил Майвальду нагоняй.
Заведующий Крёпелин ругаться бы не стал, Крёпелин понимает, что случается всякое. Но его заместитель Йенеке сможет стать заведующим, только когда Крёпелин освободит это место, и поэтому беспощаден, рьян и непрестанно радеет о благе фирмы. При нем ничего случиться не может. И когда-нибудь слух об усердии Йенеке дойдет до начальника отдела кадров, герра Лемана.
Ученики считают вслух:
– Восемьдесят семь, восемьдесят восемь, восемьдесят девять, девяносто…
Значит, Йенеке на горизонте нет. Крёпелин пока тоже не показывался, им нужно посовещаться с закупщиком насчет зимних пальто. Ассортимент в настоящий момент скудноват. Новые товары нужны позарез, синих плащей, например, на складе вообще не осталось…
Пиннеберг ищет брюки по семнадцать семьдесят пять. Он мог бы спросить у Кесслера, Кесслер возится в десяти метрах от него, но Кесслера он терпеть не может. Кесслер единственный, кто при появлении Пиннеберга во всеуслышание переспросил: «Бреслау? Знаем мы эти переводы! Наверняка очередной протеже Лемана!»
Разумеется, примерно так оно и есть, не то чтобы Кесслер совсем не прав, но у Пиннеберга он вызывал неприязнь: вел себя не по-товарищески, отбивал покупателей у других продавцов, нарушая очередность. Нет, у Кесслера Пиннеберг спрашивать не будет: пропали брюки и пропали, найдутся, никуда не денутся.
Он сортирует товар дальше. Для пятницы сегодня очень тихо. Только один покупатель заходил, купил рабочий комбинезон; Кесслер, конечно, и тут влез, хотя была очередь Хайльбутта, старшего продавца. Но Хайльбутт – джентльмен, Хайльбутт на такое закрывает глаза, Хайльбутт и так продает достаточно, и, кроме того, Хайльбутт знает, что, если случай непростой, Кесслер сам прибежит к нему за помощью. Хайльбутта это устраивает, Пиннеберга бы не устроило, но Пиннеберг и не Хайльбутт. Пиннеберг может показать зубы, а Хайльбутт слишком хорошо воспитан.