– Давай-ка выкладывай, старик!
– На попятную захотел, нет уж!
Хайльбутт говорит:
– Итак, Кесслер: либо вы рассказываете, о каком объявлении речь, либо мы все втроем идем к герру Леману.
– Извольте. Думаете, я боюсь? Но если коллегам такие забавы по вкусу, я прочту объявление вслух. Вы не возражаете, герр Пиннеберг? – И он ухмыляется.
Пиннеберг что-то бурчит, но что, не разобрать. Во всяком случае, Хайльбутту больше не надо его держать, ясно, что у Кесслера и впрямь что-то на него есть, и лучше уж все узнать, чем терпеть шушуканье за спиной.
– Ну что ж, я зачитаю, – говорит Кесслер и разворачивает газету. – Хотя мне было бы стыдно. – Он снова медлит, нагнетая интригу.
– Да давай уже, сколько можно!
– Лишь бы склоку затеять…
– Плюньте, Пиннеберг! В другой раз мы еще подумаем, когда он попросит помощи в продаже.
Кесслер начинает:
– Вот здесь, мелким шрифтом. Сами знаете, что это за газетенка, я все поражаюсь, почему полиция их никак не прикроет. Ну, недолго осталось…
– Читайте сейчас же, не то…
Кесслер читает. Читает с выражением – наверняка с утра репетировал.
«Не везет в любви? Введу Вас в обворожительный, свободный от предрассудков круг очаровательных дам. Останетесь довольны.
Фрау Мия Пиннеберг, Шпенерштрассе, 92II, Моабит 7777».
Кесслер упивается:
– Останетесь довольны… Ну, что вы на это скажете? – И поясняет: – Он сам подтвердил, что живет на Шпенерштрассе. Иначе… – Кесслер теперь сама благожелательность. – Иначе я ни слова не сказал бы, разумеется.
– Мало ли что имеется в виду!
– Хорошо устроился…
– Останетесь довольны… ну да, надо думать. – Вендт хохочет, зычно и плотоядно.
– Я… – лепечет Пиннеберг, побелев как снег. – Я даже не…
– Дайте сюда газету, – внезапно требует Хайльбутт, злой настолько, насколько вообще способен злиться. – Где это? Вот… Фрау Мия Пиннеберг… Пиннеберг, твою жену ведь не Мия зовут, твою жену зовут?..
– Эмма, – мертвым голосом отвечает Пиннеберг.
– За это вам надо еще раз съездить по физиономии, Кесслер, – говорит Хайльбутт. – Речь тут вообще не о жене Пиннеберга. И с вашей стороны недостойно…
– Позвольте-ка! – протестует Кесслер. – Нельзя ли без нотаций!
– И потом, – продолжает Хайльбутт, – вероятно, всем присутствующим очевидно, что наш коллега Пиннеберг об этой истории в первый раз слышит. Это та родственница, у которой ты живешь? – мимоходом спрашивает он.
– Да, – шепчет Пиннеберг.
– Ну вот, – говорит Хайльбутт. – Я тоже за всех своих родственников отвечать не могу. А кто может? Ну, теперь, когда ты в курсе, Пиннеберг…
– Я съеду сегодня же, – бормочет Пиннеберг. – Сегодня же. Куда угодно. Господи, чтобы я там хоть на день остался…
– В таком случае, – снова влезает Кесслер, которому слегка неуютно от всеобщего неодобрения, – вы должны сказать мне спасибо за то, что я рассказал вам об этом притоне. Хотя вообще-то странно, что вы сами ничего не заметили…
– Ну все, хватит! – обрывает Хайльбутт, и собравшиеся одобрительно гудят. – Пора бы, господа, и делом заняться. Герр Йенеке может появиться в любую секунду. И если мы люди порядочные, то, пожалуй, больше об этой истории вспоминать не будем – не очень это по-товарищески, верно?
Все кивают и расходятся. При этом бросают смущенные взгляды на Пиннеберга, который по-прежнему стоит не шевелясь. Что-то такое ощущается в воздухе, он словно бы отделен от остальных завесой, м-да, бедный парень, надо с ним как-то поделикатнее …
– А вы, герр Кесслер, послушайте… – говорит Хайльбутт и берет его за плечо.
Оба исчезают за стойкой с зимними пальто. Беседуют довольно долго, все больше шепотом, пару раз Кесслер живо протестует, но в конце концов унимается и затихает.
– Ну что ж, с этим разобрались, – говорит Хайльбутт, возвращаясь к Пиннебергу. – Он к тебе… к вам больше вязаться не будет. Извини, я к тебе на «ты» обратился… Может, перейдем на «ты», не возражаешь?
– Конечно, если вы… если ты не против.
– Вот и славно… Вообще-то называть друг друга на «ты» – мещанская привычка. Но почему бы и нет? Так вот, Кесслер не будет больше тебя задирать, я его приструнил.
– Надеюсь… – говорит Пиннеберг. – Спасибо тебе, Хайльбутт. Я пока все в себя не приду, как обухом по голове…
– Это твоя мать? – спрашивает Хайльбутт.
– Да, – отвечает Пиннеберг. – И знаешь, я всегда о ней был невысокого мнения. Но чтобы такое… нет…
– А я бы не делал из этого драму, – рассуждает Хайльбутт. – По-моему, ничего ужасного не произошло. Это часть жизни. И мы всегда знали, что эта часть жизни существует.
– Я в любом случае съезжаю.
– Я бы тоже съехал, конечно, и как можно скорее. В первую очередь не из-за себя, а из-за других. Раз уж теперь все об этом знают, нельзя исключать, что кто-нибудь из любопытства возьмет и заявится по объявлению…
Пиннеберг вздрагивает.
– Только не это! Съеду, и пусть делают что хотят. Они там еще и в карты играют, я всегда думал, что с картами что-то нечисто, иногда прямо всерьез опасался… А теперь пусть Овечка как можно скорее ищет нам новое жилье.
Овечка ищет квартиру, Овечка без конца поднимается и спускается по лестницам. Ей уже не так легко, как полгода назад, когда любая лестница казалась пустяком: взлететь наверх, и шагом, и бегом, и пританцовывая: раз, два, три, вот и все ступеньки! А теперь она останавливается на площадках, лоб в испарине; пот еще можно утереть, но вот поясница… Впрочем, что ей эта боль. Только бы Малышу не повредило, а она уж как-нибудь потерпит!
Она приходит и поднимается, спрашивает и уходит. С квартирой надо быстро что-то решать, ни она, ни ее муж уже видеть не могут свое жилище. Он белеет и трясется, стоит фрау Мии Пиннеберг войти в комнату. Губы его превращаются в тонкую линию. Овечка взяла с него честное слово, что он ни словом не обмолвится матери о произошедшем, они съедут потихоньку, однажды утром исчезнут, и все – но как же тяжело ему приходится! Его так и тянет устроить скандал, заорать, разбить что-нибудь, а то и ударить мать. Овечка не очень понимает почему, но состояние своего мужа чувствует очень хорошо…
Любой другой уже почуял бы неладное, но фрау Пиннеберг-старшая трогательно безмятежна. Она на всех парусах влетает в комнату, где сидят молодые, бодро выкрикивает:
– Ну, чего нахохлились, как мокрые курицы? Что за молодежь пошла! Да я в ваши годы…
– Да, мама, – говорит Овечка.
– Выше нос! Веселей! Жизнь и так паршивая штука, нечего сидеть киснуть! Я что хотела спросить: может, поможешь мне помыть посуду, Эмма? У меня там опять целая гора скопилась…
– Прости, мама, но я занята, шью, – отвечает Овечка.
Она прекрасно знает, что муж взбесится, если она согласится помочь.
– Ну ладно, пусть еще денек постоит. Может, завтра у тебя руки дойдут. Кстати, что ты все время шьешь? Смотри глаза себе не испорти! Нынче никто уже не шьет, гораздо проще и дешевле купить готовое.
– Да, мама, – смиренно отвечает Овечка, и фрау Пиннеберг отчаливает: расшевелила немножко эту молодежь!
Но на следующий день Овечка опять не помогает помыть посуду: ее полдня нет дома, она ищет жилье, ищет не первый день, квартира нужна позарез, милый и так уже будто на раскаленной сковородке. Иногда ей вспоминается Духеров – как, кажется, давно это было! «Уж я-то найду квартиру», – гордо, помнится, сказала она. Ну вот, теперь ищи!
Задача не из простых – еще бы, ведь это преступление: они так рано поженились и уже ждут ребенка. Государству до них дела нет… а жилищные конторы… боже правый, они не для этого существуют. Сами разбирайтесь, как вам выживать с вашим честно сохраненным по 218-й статье ребенком – нам-то что за дело!
А квартирные хозяйки! Есть такая порода женщин: приходит Овечка узнать насчет меблированной комнаты с обстановкой и с возможностью пользоваться кухней, а эти сразу – зырк на живот:
– Ну не-ет… Беременная, что ли? Вот уж спасибо, не надо. Если нам захочется послушать, как орет младенец, лучше своего заделаем. Все поприятнее.
Бах! Дверь захлопывается.
А бывает, что и квартира устраивает, и вроде бы все складывается, и Овечка думает: «Ну вот, завтра утром милый наконец-то проснется с легким сердцем…» И она тихо говорит (еще не хватало, чтобы их выставили через две-три недели):
– Мы, правда, ребенка ждем…
И тут лицо хозяйки вытягивается, и она заявляет:
– Ой, нет, дорогая, вы уж на меня не обижайтесь. Я к вам со всей душой, но вот муж…
Вперед! Вперед, Овечка, мир велик, Берлин – большой город, должны в нем быть и добрые люди, ведь детей все любят, это дар божий, наш век – век детей…
– Мы, правда, ребенка ждем.
– О, ничего страшного! Детей тоже рожать нужно, верно? Только вот квартиру они приводят в негодность: вечная стирка, кипячение, пар… А мебель у нас така-ая хорошая! Дети ведь любят царапать мебель. Ну это все ладно… только вместо пятидесяти марок придется с вас взять не меньше девяноста. Ну хорошо, восьмидесяти…
– Нет, спасибо, – говорит Овечка и ищет дальше.
От многого сразу приходится отказываться из-за цены. Да, ей попадаются прекрасные квартиры, светлые, солнечные, прилично обставленные комнаты, на окнах – симпатичные пестренькие занавески, обои свежие и светлые… «Ах, маленький мой…», – думает она.
И вот стоит в такой квартире пожилая дама, весьма дружелюбная, и дружелюбно смотрит на молодую женщину, которая что-то там бормочет про будущего ребеночка – для любого человека, имеющего глаза, смотреть на эту молодую женщину одна радость… Но пожилая дама говорит молодой, задумчиво разглядывая поношенное синее пальто:
– Да, любезная, но сто двадцать марок, не меньше. Сами посудите: восемьдесят уходит домовладельцу, а у меня только пенсия, мне тоже жить нужно…
«Ну почему, – думает Овечка, – ну почему у нас нет хоть немного больше денег! Чтобы не считать каждый пфенниг – ведь это так ужасно! Все стало бы настолько проще, вся жизнь пошла бы по-другому, и можно было бы просто жить и радостно ждать встречи с Малышом…»