га доносятся веселые возгласы: «Йоахим!»
Вдруг раздается дружный хохот, через головы в воду летит мяч – большой разноцветный надувной мяч, все бросаются за ним, смех, визг, вопли, люди прыгают с трамплинов и через перила, сигают с лесенок. В воде, куда ни глянь, – белые и розовые тела, желтоватые плечи, груди.
Конечно, среди купающихся есть хорошо сложенные молодые мужчины и очаровательные девушки – юные создания с крепкими, подтянутыми фигурами. Но они в меньшинстве, основной контингент – почтенные пожилые господа и дородные дамы; Пиннебергу легко представить их попивающими кофе под звуки военного оркестра, а здесь они смотрятся неправдоподобно.
– Прошу прощения, господин, – очень вежливо шепчут сзади. – Вы тоже гость?
Вздрогнув, Пиннеберг оборачивается. За ним стоит полноватая приземистая женщина, на крючковатом носу – роговые очки, волосы седые; она источает ласковое, решительное, неукротимое дружелюбие, свойственное продавцам, нахваливающим товар, который никто не хочет покупать.
– Да, я тоже гость, – отвечает он.
– И я, – говорит дама и представляется: – Моя фамилия Нотнагель.
– Пиннеберг, – отзывается он.
– Очень интересно тут, правда? – говорит она. – Так необычно.
– Да, очень интересно, – соглашается Пиннеберг.
– Вас привела… – Она запинается и выражается ужасно деликатно: – Подруга?
– Нет, друг.
– Ах, друг! Меня тоже друг привел.
Пиннеберг с трудом представляет себе, какой такой друг может быть у этого стареющего создания с отчетливыми темными усиками, но твердо говорит:
– Понятно.
– Точнее, деловой партнер, – уточняет дама, словно угадав его мысли. – Разрешите поинтересоваться: вы как, решились?
– На что?
– Ну, вступать… Присоединяться планируете?
– Нет, пока не решился.
– Представьте себе, я тоже! Я тут сегодня уже в третий раз, но никак не соберусь с духом. В моем возрасте это не так просто.
Она бросает на него настороженный, вопросительный взгляд.
Пиннеберг говорит:
– Это в любом возрасте непросто!
Она с облегчением вторит:
– Вот-вот, я то же самое Максу твержу! Макс – это мой друг. Вон там… ах нет, вам, наверное, не видно…
Но Пиннебергу видно: Макс – мужчина лет сорока, импозантный, загорелый, плотный, темноволосый – типичный бизнесмен.
– Я все время говорю Максу: это не так просто, как ты думаешь, это ни для кого не просто, а тем более для женщины, чьи лучшие годы – что уж тут скрывать – позади.
Она добродушно смотрит на Пиннеберга, и ему ничего не остается, как подтвердить:
– Да, это ужасно тяжело.
– Вот именно! Макс мне твердит: «Подумай о деле, членство в таком обществе – сплошная выгода». Он, конечно, прав, ему от здешних знакомств много пользы.
– Неужели? – вежливо спрашивает Пиннеберг. Ему становится любопытно.
– Тут никаких тайн, я могу спокойно об этом рассказать. Макс – торговый представитель фирмы, продающей ковры и шторы. Дела шли все хуже, и он вступил в это общество. Максу стоит узнать, что где-то есть крупная общественная организация, как он сразу в нее вступает и ищет клиентов среди новых знакомых. Конечно, дает им хорошую скидку, но ему и так хватает, магазины, по его словам, взвинчивают наценки до небес. Но Максу проще: он красавец мужчина, и анекдотов столько знает, и переговоры умеет вести. Мне гораздо труднее.
Она тяжело вздыхает.
– Вы тоже что-то продаете? – интересуется Пиннеберг, разглядывая эту несчастную седую дурочку.
– Да, – говорит она и доверчиво смотрит на него снизу вверх глазами печального кролика, – пытаюсь, но мне не везет. Я вообще-то в разводе, бывший муж не платит ни гроша, весь в долгах как в шелках, вечно без работы. И отец на последние деньги купил мне шоколадную лавку – это был очень хороший магазин, в бойком месте, но у меня, видно, способностей не хватает. Вечно мне не везет. Однажды я захотела навести там красоту, наняла молодого человека, декоратора, двадцать пять марок заплатила, и он мне украсил витрину, где лежал товар на семьсот марок. И я так радовалась, так предвкушала, что вот сейчас покупатели набегут, что на радостях забыла опустить навес, а солнце светило как раз на витрину, и когда я опомнилась, господин, все уже растаяло и расплавилось. Весь товар на выброс. Распродавала потом детям на развес, по десять пфеннигов за фунт – самые дорогие пралине, представляете, за фунт десять пфеннигов! Ужасный убыток!
Она грустно смотрит на Пиннеберга, и ему тоже становится грустно, грустно и смешно; про банные развлечения он уже и думать забыл.
– Неужели некому было вам помочь? – спрашивает он.
– Некому! Макс появился позже. Лавку пришлось продать, и Макс помог мне устроиться торговым агентом – продавать бандажи, пояса для чулок и бюстгальтеры. Дело вроде бы хорошее, но у меня не идет. Почти ничего не продается.
– Да, нынче это трудно, – говорит Пиннеберг.
– Правда же? – благодарно подхватывает она. – Трудно. Я с утра до вечера бегаю вверх-вниз по лестницам, а в иной день и десяти марок не зарабатываю. Впрочем, – она пытается улыбнуться, – что тут поделаешь, у людей ведь и правда денег нет. Если бы только некоторые не вели себя так гадко… Видите ли, – робко продолжает она, – я ведь еврейка, вы заметили?
– Нет… не очень, – смущенно отвечает Пиннеберг.
– Вот видите, – продолжает она, – это заметно, я всегда говорю Максу: этого не скроешь. Мне кажется, этим людям, которые антисемиты, стоит вешать на дверь табличку, чтобы их лишний раз не беспокоили. А то как гром среди ясного неба. «А ну, убирайся со своими бесстыжими тряпками, старая еврейская свинья», – заявил мне вчера один из них.
– Вот мерзавец! – возмущается Пиннеберг.
– Ну, такие уж у него убеждения. – Она словно оправдывает хама. – Наверняка он не со зла… Но лучше бы табличку повесил. Все-таки обидно.
– Конечно, обидно, – соглашается Пиннеберг. – По морде бы ему съездить.
– Я иногда подумываю, не выйти ли мне из иудейской веры, я уже не религиозна, и свинину ем, и все такое. Но разве можно так поступить сейчас, когда все ополчились на евреев? Я же буду выглядеть трусихой.
– Вот это правильно, – одобряет Пиннеберг. – Не стоит так делать.
– Да, а теперь вот Макс убеждает меня вступить в это общество, мол, дела бы у меня сразу пошли в гору. И он прав, сами посудите, большинству здешних женщин – уж про молодых девушек я не говорю – точно нужны пояса для чулок или лифчик, например… – Она осекается. Потом спрашивает: – Вы ведь женаты, господин? Я вроде бы видела кольцо.
– Да, женат, – отвечает Пиннеберг.
– Всем была бы польза, я ведь уже ко всем женщинам здесь присмотрелась, знаю, что кому подошло бы, как-никак третий вечер тут стою. Каждой подобрала бы то, что нужно. И Макс твердит: «Решайся скорее, Эльза», – меня Эльзой зовут, – «расчет, мол, верный». А я все никак не соберусь с духом. Вы понимаете меня, господин?
– О да, прекрасно понимаю. Я бы тоже не решился.
– Вот-вот. И вроде бы ничего плохого, и люди тут ко всему привычные, но меня не тянет. – Она пытается объяснить ему свои чувства, но стесняется, а поделиться хочется. – Мне сорок два года, но тело у меня всегда было такое – и в девичестве, и позже. Что и говорить, выгляжу я не очень, сильно раздобрела… и вот так взять и выставить себя на всеобщее обозрение, чтобы все пялились и думали бог знает что… В конце концов, это мое тело и оно всегда мне служило верой и правдой…
– Это, видимо, как с иудейской верой? – предполагает Пиннеберг.
Она задумывается. Задумывается основательно.
– Вы в том смысле, что это тоже предательство? Да, пожалуй… Еще ладно молодые, у них все красивое, но для людей постарше, у которых тело уже не очень, – это, по-моему, перебор.
– Ваша правда, – говорит Пиннеберг, – все так. И не только для людей постарше. – По-настоящему злой, он ищет взглядом блондинку поросячьего цвета.
– Так значит, вы считаете, лучше мне этого не делать, даже из делового интереса?
– Ну, тут трудно давать советы, – говорит Пиннеберг и задумчиво смотрит на собеседницу. – Но вам нужно ответить самой себе: точно ли без этого нельзя обойтись и точно ли вы получите то, чего ждете.
– Макс думает, что да, и наверняка рассердится, если я откажусь. Он в последнее время вообще со мной резковат, я боюсь…
Но Пиннеберг вдруг пугается, что сейчас его посвятят и в этот аспект ее жизни. Она, конечно, такая жалкая, забитая, невзрачная, но, слушая ее рассказы, он думает: «Почему я до сих пор не умер, когда Овечка там мучится?», а потому не может в полной мере проникнуться проблемами фрау Нотнагель. Нет, у него и так в этот вечер достаточно огорчений, и он рубит сплеча, очень неделикатно перебив ее:
– Мне надо позвонить. Прошу прощения!
Она отвечает любезно, вновь обретая солидность:
– Разумеется, не смею вас задерживать.
И Пиннеберг уходит.
Звонить он не решается, времени еще только десять часов. Он бы и рад уточнить, вдруг все уже позади, но нельзя же докучать людям, которые с ним столь любезны. У них своей работы полно.
Он уходит, не попрощавшись с Хайльбуттом, пусть тот обижается на здоровье. Нет больше сил слушать эти сбивчивые, муторные речи, поскольку они напоминают ему о Овечке и о нем самом: «Мы ведь такие же. Мы тоже превратимся в беззащитных, забитых, жалких зверьков, стоит нам оказаться на обочине. Только бы не потерять работу!»
И он пускается в путь, а путь неблизкий – с самого востока на северо-запад, до Альт-Моабит. Почему бы и не пройтись, времени до двенадцати полно, заодно и деньги сэкономит. Он рассеянно думает то о Овечке, то о Нотнагельше, то даже о Йенеке, который наверняка скоро возглавит отдел, так как герр Крёпелин не сработался с герром Шпаннфуссом, но большую часть времени – ни о чем. Идет и глазеет на витрины, и мимо катят автобусы, и светится нарядная реклама, и иногда мелькает в голове: «Как там Бергман говорил? “Помните, что она только женщина, разума им не хватает”». Да что этот Бергман понимает! Знал бы он Овечку!