Итак, Малыш лежит. Ему хочется закричать, он голоден, в животе у него урчит, а в таких случаях он всегда кричит. Но над ухом у него раздается: тик-так, тик-так, тик-так. Все время.
Нет, не все время. Когда он кричит, звук исчезает. А когда замолкает – возвращается. Он проверяет. Короткий вопль – да, тик-так исчезает. Молчание – да, тик-так возвращается. И тогда он замолкает и слушает: тик-так, тик-так, – это вытесняет из его сознания все остальное. Урчание затихает, уходит, в животике тишина.
– Похоже, и правда работает, – шепчет Пиннеберг. – Вот это Яхман, вот это молодец! Как ему это только в голову пришло!
– А знаешь, – тоже шепотом откликается Овечка, – иногда наш огромный герр Яхман тоже кажется мне ребенком. Большим хитрющим уличным мальчишкой. Но все же мальчишкой.
– Точно, – соглашается Пиннеберг, – ни одному слову верить нельзя.
– Испытываете мое изобретение? – спрашивает с порога Яхман. – Ну как, работает?
– Похоже на то, – отвечает Пиннеберг. – Вопрос, надолго ли…
Ребенок лежит на спине, пальчики перебирают край одеяла.
– Ну что, хозяюшка? Ознакомили хозяина с нашей программой? Он все одобрил?
– Он пока еще не в курсе… Милый, слушай. Мы сходим на девятичасовой сеанс в наш кинотеатр, потом быстро поднимемся сюда, я покормлю маленького, и мы сами тоже перекусим. А потом немножко развеемся. Герр Яхман хочет повеселиться с нами как следует: кабаре, бар, представляешь, все как у людей!
– Ого, – говорит Пиннеберг. – Сбылась твоя мечта! Однажды погулять по-настоящему было Овечкиным заветным желанием… Но как с маленьким?
– Все будет в порядке. Видишь, вот он, результат того, что первое время мы терпели его вопли. Зато теперь Малыш спит всю ночь…
Час спустя они сидят в ложе кинозала. Ах, как хорошо в этих просторных, удобных бархатных креслах – денежных проблем как будто вообще не существует! Когда кинохроника заканчивается, Пиннеберг говорит:
– С моим зрением я бы предпочел дешевое место у самого экрана…
– Но здесь так хорошо! – поспешно возражает Овечка.
– Конечно, гораздо уютнее, – соглашается Пиннеберг.
Свет гаснет, и… Спальня, две головы на подушках, безмятежно дышащее юное личико, мужчина постарше, в морщинах, вид у него озабоченный даже во сне.
На экране возникает циферблат, будильник тикает, он поставлен на половину седьмого. Мужчина ворочается, крутится, в полусне хватается за будильник: до половины седьмого еще пять минут, мужчина вздыхает с облегчением, ставит будильник на место, снова закрывает глаза.
– До последней минуты будет спать, – осуждающе комментирует Пиннеберг.
И тут зритель замечает в изножье большой кровати что-то белое, оно все четче проступает из темноты, очертания все резче – маленькая детская кроватка. В ней, подложив под голову руку, спит ребенок: ротик полуоткрыт, виднеются маленькие белые зубки.
– Прямо как у вас, – говорит Яхман.
– Он гораздо старше Малыша, – решительно возражает Овечка. – Вон сколько зубов!
Будильник звенит; видно, как молоточек, словно дьявол, дубасит по металлической чашечке. Мужчина подскакивает, спускает ноги с кровати. Тощие икры покрыты редкими черными волосами.
Зрители смеются – такому не стать хорошим бегуном!
– На себя бы посмотрели, – говорит Пиннеберг. – Их мужья наверняка не лучше!
– А у тебя красивые икры, – возражает Овечка.
– У настоящих киногероев, – разглагольствует Яхман, – вообще не должно быть волос на ногах! Это не фильм, это провал!
Может, картину спасет героиня? Она сказочная красавица; со звонком будильника она садится в постели. Одеяло соскальзывает, ночная рубашка слегка приоткрывается, и такое сочетание соскользнувшего одеяла и приоткрытой рубашки на миг создает у зрителя ощущение, будто он увидел грудь женщины, и ощущение это очень приятное. Но героиня снова заворачивается в одеяло и укладывается поудобнее.
– Та еще стерва, – заявляет Яхман. – Не прошло и пяти минут, а уже грудь оголила. Господи, как же у них все незатейливо!
– Но хорошенькая, – отмечает Пиннеберг, который вследствие своего многомесячного воздержания очень подвержен воздействию такого рода кадров.
Муж уже давно в штанах, ребенок сидит в кровати и кричит:
– Папа! Мишку!
Муж подает ребенку мишку, тот требует пупса, муж на кухне, ставит воду на огонь – до чего же тощий, кожа да кости… С ног, бедолага, сбивается! Ребенку сунуть пупса, накрыть стол к завтраку, намазать бутерброды, тут как раз вода вскипела, надо заварить чаю, побриться, жена все еще в кровати, безмятежно дышит…
– Нет, ну что за ерунда, – говорит Пиннеберг.
– Да погодите! – осаждает его Яхман. – Долго это не продлится. В кино вам правду не покажут…
Да, женщина наконец встает и целует мужа. Надо же, а она очень славная, а вовсе не стерва; вот она несет кастрюльку с теплой водой в ванную, закрывает дверь. Муж смотрит на часы, забавляет ребенка, разливает чай по чашкам, снова играет с Малышом, выглядывает, не привезли ли молоко. Нет, зато газета уже на месте.
Он бы, может, и не прочь почитать газету, но тут появляется жена, садится за стол, они снова берутся за руки и целуются. Каждый берет по газетному листу, по чашке и по бутерброду…
Ребенок снова кричит из спальни – пупс упал на пол, – мужчина бежит, подбирает…
– Действительно ерунда какая-то, – недовольно говорит Овечка.
– Да. Но уже интересно, что будет дальше. Не может же так продолжаться.
А Яхман произносит одно слово:
– Деньги!
И он прав. Видно, настоящий знаток таких кинолент: когда мужчина возвращается, она находит какое-то объявление в газете – ей нужно что-то купить. Начинается перебранка: где деньги, которые он выделяет ей на хозяйство? Где его карманные деньги? Он показывает ей свой кошелек, она ему – свой. А календарь на стене показывает семнадцатое число, и в дверь стучит молочница, требует денег, он извиняется: завтра! Завтра! Календарь перелистывается: восемнадцатое, девятнадцатое, двадцатое, двадцать первое – до самого тридцать первого! Мужчина роняет голову на руки, около выпотрошенных кошельков лежит пара монет, шелестит календарь…
А женщина так хороша, она становится только краше, говорит ласково, смотрит в глаза, гладит по волосам, поднимает его голову, тянется губами к его губам – как сияют ее глаза!
– Вот стерва, – говорит Пиннеберг. – Ну что он может сделать?
Ах, он тоже распаляется, обнимает ее, объявление мелькает и исчезает, календарь отсчитывает четырнадцать дней, рядом играет с мишкой ребенок, в руке у него пупс, несколько жалких грошей лежат на столе… Женщина сидит на коленях у мужчины…
Все исчезает, и из непроглядной тьмы проступает, становясь все светлее и светлее, ярко озаренный зал банка. Вот стол с проволочной решеткой, на нем пачки денег, решетка приоткрыта, вокруг ни души… Ах, эти пачки! Сколько в них купюр! Серебро и медяки высятся столбиками, пачка сотенных надорвана, и банкноты веером легли на стол…
– Деньги, – сухо комментирует Яхман. – Люди любят на них смотреть…
Слышит ли его Пиннеберг, слышит ли его Овечка?
Нет, Овечкина рука крепко сжимает плечо мужа, стискивает, сдавливает до боли.
– Рука, – шепчет она, – смотри, рука!
В зале ни души, только этот дурацкий столик на высоких ножках, огороженный полукруглой решеткой, и на нем лежат деньги – много денег. Решетка приоткрыта, никто не видел, как это произошло, но она уже приоткрыта, и что-то белое юркает под решетку – нежная, хрупкая рука. Она рыскает по столу, будто большая белая крыса, зрителям чудится шелест перебираемых купюр…
И снова женщина сидит на коленях у мужчины, пеньюар распахнут, на ней лишь ночная рубашка да комбинация, прекрасная, юная, упругая грудь лежит у него в руке. А волосы ему ерошит другая, непохожая рука – белая, нежная, хрупкая, она откидывает его голову назад, губы что-то нашептывают ему на ухо. Что?
Мужчина качает головой, а она все шепчет и шепчет, календарь шуршит, а семь грошей лежат на столе грудой мусора.
И снова столик с решеткой, мужчина стоит рядом и высматривает руку, но нет, там только деньги – невероятное количество денег. Однако зритель видит, как рука карабкается по ножке стола, изгибается, проскальзывает под край решетки, как вслепую шарят по столешнице нежно-розовые пальчики…
Рука отдергивается, но появляется вновь – теперь медленно, ее держит, удерживает другая рука, которую она тащит за собой. О, эту руку мы только что видели, это рука мужчины, лежавшая на юной груди, поднимавшей кружева ночной рубашки. Руки ползут вместе, перед решеткой мешкают – но вот они уже внутри. Ладони раскрываются, распахиваются, все пальцы распрямляются, почуяв деньги – много, много денег!
Дальше темнота… долгая темнота… непроницаемая темнота… Слышно только дыхание – глубокое, протяжное. Овечка слышит дыхание милого, а милый – дыхание Овечки.
– Мне страшно… – шепчет Овечка.
И Пиннеберг в знак согласия сжимает ее руку.
Экран светлеет – господи, если в жизни и есть что хорошее, то в кино его не покажут, – женщина успела привести себя в порядок, пеньюар запахнут, а мужчина надевает шляпу-котелок и целует на прощание ребенка.
Мы вроде упоминали, что с виду он тощий, можно сказать, хилый? Так казалось поначалу, однако теперь перед нами суровое, чисто выбритое лицо под черной шляпой, подбитые ватой плечи в ольстере выглядят шире… Нет-нет, пожалуй, мы ошиблись – перед нами энергичный делец, человек, который знает, чего хочет.
И поэтому, когда женщина в дверях обнимает его за шею и трется щекой о его щеку, этот хладнокровный бизнесмен лишь кивает сдержанно и серьезно: «Решено. Сделаем, как договорились».
– Поверить не могу, – говорит Овечка.
Начинается вторая часть, и она не отнимает своей руки у Пиннеберга, держит его крепко-крепко. Куда же идет этот мелкий банковский клерк?
Они оба боятся за него до дрожи, а он шагает по большому городу, запрыгивает в автобус. Люди идут, машины теснятся, обгоняя друг друга, и потоком устремляются дальше. Светофоры загораются и гаснут, и вокруг десятки тысяч домов, миллионы окон, людей не счесть, – а у него, у маленького человека, за душой ничего, кроме квартиры в две с половиной комнаты, жены и ребенка. Больше ничего…