– Вот и та шатенка, – говорит Овечка Пиннебергу.
И впрямь она, в полутьме очень хорошенькая, но, протискиваясь мимо их столика, девушка бросает свирепый взгляд на Яхмана. Причем свиреп у нее не только взгляд.
– Какой у нее недобрый вид, – шепчет Овечка. – Рот так злобно поджат…
– Видите, что это за танцовщицы, – комментирует Яхман, – и каковы издержки хозяина. Девочки пытаются заработать, чтобы хватило снять угол, не помереть с голоду и прикупить себе новое бельишко. Не думаю, что за само выступление они хоть что-то получают.
Пиннеберг сглатывает.
– А что за люди тут сидят, герр Яхман?
– Несколько иностранцев, может, и с десяток наберется. Добропорядочные бюргеры, их примерно столько же. А остальная публика, скорее всего, ваш брат. Кто-то служит, у кого-то собственное дело…
– По-моему, это неправильно, – говорит Пиннеберг. – Неправильно. Что мы делаем в этом заведении, где девушки, которым, возможно, приходится хуже нашего, показывают нам то, что нам не интересно?
– Но, возможно, не будь этого заведения, им жилось бы еще труднее? – предполагает Яхман. – Одним словом, настроение у нас неподходящее. Пойдемте еще куда-нибудь. А то сейчас опять вылезет этот сопляк…
Следующее заведение гораздо элегантнее, платить тут надо уже и за вход, и за гардероб. И у господ, которые сидят так же поодиночке, как в предыдущем месте, такой вид, будто они по меньшей мере директора банков и все на собственных машинах. Есть и еще одно отличие: в предыдущем кабаре девушки выступали в купальниках. А здесь…
– Ну, сейчас начнется то же самое, – говорит Пиннеберг и ерзает на стуле, потому что мимо опять марширует группа девушек, направляясь к сцене.
Все в стареньких пальто, убогих суконных пальтишках, правда, на двоих – с меховой отделкой.
– Подождем, – решает Яхман. – В предыдущем заведении было только пиво. А здесь еще и вино подают – значит, и шоу должно быть поинтересней.
И действительно, Хольгер Яхман знает, о чем говорит. Когда занавес поднимается – конферансье только что объявил знаменитую балладу «Часы» известного композитора Лёве, – так вот, когда занавес поднимается, их взглядам представляется…
Что ж, сейчас Пиннеберг разволновался по-настоящему. Сплошной чудесный бело-розовый цвет с темными точками сосков.
Да уж, это шоу и впрямь поинтересней! На здешних девушках – только крошечные белые фартучки и больше ничего. И по крайней мере у двух из семи, неподвижно позирующих вокруг большого картонного циферблата, прелестная юная крепкая грудь – у остальных она успела в той или иной степени обвиснуть.
Но Пиннеберг этого пока не заметил. Он пожирает взглядом голые руки, тела, груди и пупки, каждую девушку; все они красотки, розовые, здоровые, залитые ослепительным светом рампы.
Занавес закрывается, публика хлопает.
Занавес снова открывается и снова закрывается.
– Ну как? – коротко спрашивает Яхман.
И улыбается. Улыбка медленно расползается по всему его лицу, возможно, он вспоминает времена, когда ему было двадцать – а может, его и в восемнадцать такое уже не впечатляло?
Но Овечка спокойно говорит:
– Все это правда очень красиво. Мы еще чуть-чуть тут посидим, да? Меня одно удивляет – как все это разрешает полиция.
– А почему бы ей не разрешать? – откликается Яхман. – Полиция запрещает то, что опасно для государства. А это государству только на пользу. Ну что, Пиннеберг, еще по одной?
И они пьют еще по одной, а потом еще, и еще, и созерцают все новые и новые живые картины: «Девушка в лесу», «Сломанная игрушка», «Интересное чтение», но со временем восприятие притупляется. Пиннеберг уже запомнил всех девушек и теперь замечает, что одна из них постоянно поднимает руки, чтобы не было заметно, как обвисла у нее грудь, и ему приходит в голову, что грудь у его жены тоже начинает немного обвисать и, возможно, у этой, с поднятыми руками, тоже есть ребенок и она живет в страхе, что ее скоро выгонят.
В общем, выпивка никак не помогает Пиннебергу достичь правильного расположения духа, и Яхман в конце концов говорит хоть и со смехом, но несколько раздраженно:
– Ну, пойдемте дальше. А то, я смотрю, наш глава семейства все сердится и переживает за несчастных эксплуатируемых девушек. В большинстве своем они просто ленятся работать, Пиннеберг, и вообще существа порочные, жадные и глупые.
Но Пиннеберг отвечает совершенно спокойно:
– Да, Яхман, я не могу об этом не думать, и вы бы тоже об этом думали, если бы у вас было так же мало возможностей, если бы вы не представляли собой никакой ценности и если бы вами помыкали, как хотели. А вы ничего не могли бы с этим поделать, нравилось бы вам это или нет.
– Тут Йоханнес прав, – соглашается Овечка.
– Конечно, вы оба правы! – смеется Яхман. – Я всегда был конченым эгоистом, и мне нравится, что вы, Пиннеберг, все-таки немного думаете о других. Только вот мне кажется… – Он замолкает.
– Что вам кажется? Говорите.
– Мне всегда кажется, что вы, маленькие люди, сочувствуете друг другу, только пока дела ваши плохи и когда вам страшно. А едва…
Пиннебергу не терпится ответить, но Овечка сжимает его руку, и он бросает только:
– Пойдемте.
В машине, мчащейся по ночному Берлину, он говорит:
– Разумеется, вы правы, герр Яхман. Пока я был холостяком, мне было на все плевать. Но разве это свойственно одним только маленьким людям? Все люди такие – вспоминают о других, когда самим плохо.
– Верно, – говорит Яхман, – совершенно верно. Чем ценны подобные заведения, так это тем, что делают то, что делают. Их посещают только люди, у которых все хорошо.
– Как-то не верится, – отвечает Пиннеберг.
В следующем заведении развлечений еще больше, на этот раз Яхман угадал с выбором. В большом зале, который сияет тысячами ламп, и фонтанчиков, и зеркал, они сидят у самого танцпола. Два оркестра играют непрерывно, сменяя друг друга. Над их столиком, как и над всеми остальными, висит ящик с тремя разноцветными светящимися кружочками. На одном написано: «Требуются кавалеры». На другом – «Требуются дамы». А на третьем – «Не беспокоить». У каждого столика висит телефонный аппарат, каждому гостю выдают план зала с номерами столиков, чтобы можно было на каждый из них позвонить. А если звонить не хочется, можно написать письмо и отправить его пневмопочтой!
Это что-то новенькое, тут все как в сказке, – ах, они сроду не видели ничего подобного этому «Большому технозалу»: народу полно, телефоны трещат то там, то тут, и видно, как девушки снимают трубки, и говорят, и смеются, и резко бросают трубки, и снова поднимают и что-то кричат в динамик. Да, здесь царит настоящее веселье! В глубине души Пиннеберги даже жалеют, что Яхман выставил табличку «Не беспокоить» – вот бы и им кто-нибудь позвонил… Пиннеберг искоса смотрит на жену и думает: «А жена-то у меня красавица! Может, и ей письмо придет? Было бы здорово!»
Тут Яхман отвешивает Овечке поклон, и та в ужасе восклицает:
– Герр Яхман, я сто лет не танцевала! Я и танцев-то этих не знаю…
Но они уже ныряют в гущу танцующих, Пиннеберг смотрит, как они мелькают в толпе, и улыбается. Постепенно они удаляются, а он окидывает взглядом соседние столики и впервые замечает: веселятся тут не все. За некоторыми столиками сидят одни девушки, перед ними – по чашечке кофе, и вид у них оживленно внимательный; нетрудно догадаться, что они такие же, как те, из кабаре. Это оживленно внимательное выражение лиц – знак профессии.
Пиннеберг опять переводит взгляд на своих спутников, они танцуют без передышки, и снова косится на соседний столик. Он как раз женский. За ним сидят три равнодушные дамы, а рядом – совсем юное создание: опершись на парапет, она в сумрачной задумчивости смотрит на танцующих. Нет, у нее на лице еще нет профессиональной печати, оно отражает ее подлинные чувства – отсюда и мрачность, и задумчивость, и даже нижняя губка чуть оттопырена. «Хандра» – так обычно называет это Пиннеберг. На девушке – черное вечернее платье, но, несмотря на цвет, оно сошло бы за конфирмационное – такой юной она в нем выглядит, с худыми голыми руками, в которых еще не проглядывает ничего женского.
Пиннебергу ужасно ее жалко: сидит, грустит… Может, позвонить ей, сказать что-нибудь доброе? Но они слишком близко, ее соседки по столику наверняка заметят, что звонит именно он. Или он мог бы последовать за ней, когда она выйдет в дамскую комнату и дать ей двадцать марок – у него с собой столько денег, он ни пфеннига еще не потратил, и Яхман наверняка не обидится… Впрочем, это ее наверняка оскорбит, она на вид такая молоденькая, может, вообще не из этих, на своих соседок ни малейшего внимания не обращает, только смотрит хмуро перед собой.
Или, может… да нет, не надо. Он смотрит на нее, на ее юное личико – о, этот взгляд, устремленный на толпу танцующих и в то же время в никуда, – всегда так хочется помочь, и почти никогда это невозможно. Телефоны трещат, девушки одна за другой поднимают трубки – почему же ей никто не звонит? Пусть у тебя все будет хорошо, юная печальная девочка!
С танцпола возвращаются его спутники.
– Ох, я, наверное, года два столько не танцевала! Как вы танцуете, герр Яхман! Милый, надо нам тоже попробовать…
– Да-да, – откликается Пиннеберг, едва слушая ее. И выпаливает: – Послушайте, герр Яхман, сделаете мне одолжение? Видите, за вами – да нет, вы не оборачивайтесь, гляньте украдкой, а то вдруг она смутится… видите, совсем молоденькая девушка опирается на парапет? Да, вон та! Сделайте мне одолжение, пригласите ее за наш столик. – И поясняет Овечке: – У нее такой грустный вид…
– Мой юный друг, – говорит Яхман несколько удивленно, – что же вам мешает самому это сделать? Ваша жена наверняка возражать не будет. А я сегодня вечером не более чем ваш паж.
– Нет-нет, пожалуйста, лучше вы! Я… нет, нет. Вы в таких делах гораздо искуснее меня.
– Вот спасибо! – хохочет Яхман. – Премного благодарен! А вы что скажете, Эмма?
Но супруги Пиннеберг уже обо всем договорились одними взглядами.