Девушка отступает, заслонившись рукой.
– Стоять! – велит Йенеке. – Думаете, это так просто? Убежать, и все? Когда совершаете такие поступки, будьте готовы за них отвечать, а не бегать. – Он переводит дух. – Так значит, вы имели с Мацдорфом половые сношения? Вы, вероятно, полагаете, что у нас тут публичный дом? И сотрудников мы нанимаем, чтобы вам было из кого выбрать, так?
Девушка молчит. Смотрит на троих мужчин, задрав маленькое побелевшее лицо. Сглатывает, но не говорит ни слова.
Повисает долгая пауза. Пиннебергу тоже больше всего хочется удрать.
– Фрейлейн Фишер, – вступает герр Шпаннфусс, и голос у него серьезный, но по-деловому спокойный, – универмаг Манделя вас кормит и одевает, универмаг Манделя обеспечивает основу вашего существования. Логично ожидать, что вы и словом и делом будете в первую очередь преданы универмагу Манделя. Даже не из благодарности – но ради вашего же блага. Потому что, когда вы причиняете вред универмагу Манделя, вы причиняете вред самой себе.
Долгая пауза. Он продолжает:
– Своим… поведением вы уже нанесли универмагу ущерб, а если бы мы продолжили вам попустительствовать, то могли бы его усугубить. Не знаю уж, где вы устраивали свои… свидания с герром Мацдорфом – скорее всего, в какой-нибудь гостинице. Что, если бы вас там увидели наши покупатели? И им неловко, и вам неловко, а универмагу – ущерб. А вдруг вы – назовем вещи своими именами – оказались бы в положении? Вы не смогли бы работать как раньше – опять ущерб. На продавце висят алименты, ему не хватает на жизнь, он требует повышения зарплаты, думает только о своих проблемах, хуже работает – снова ущерб. С какой стороны ни посмотри, – говорит герр Шпаннфусс, – вы саботировали интересы фирмы, поэтому мы…
Снова пауза, начальники переглядываются. Девушка бледная, она больше не плачет, глаза у нее огромные. Пиннеберг, тоже белый как мел, видит, как рука, которую она держит за спиной, сжимается и разжимается, сжимается и разжимается.
– Поскольку вы действовали в ущерб фирме, – верещит герр Леман, – согласно параграфу семь договора найма мы имеем право на увольнение без уведомления. И этим правом мы намерены воспользоваться. Вы уволены, фрейлейн Фишер.
Девушка стоит совершенно белая, глаза широко открыты, губы дрожат, рука за спиной все сжимается и разжимается.
– Зайдите в отдел кадров по соседству, получите свои документы и расчет.
Девушка делает шаг к двери.
– Минуточку! – кричит герр Йенеке. И скороговоркой сообщает: – Чтобы вы не думали, что мы к вам несправедливы: герр Мацдорф, разумеется, тоже будет немедленно уволен. Он придет позже, мы специально вызвали его на более позднее время. Можете идти.
Девушка уходит, дверь за ней закрывается – все. «Теперь моя очередь, – думает Пиннеберг. – Теперь моя очередь…» Сердце начинает гулко колотиться.
Но до него дело пока не доходит – начальство ведет себя так, словно Пиннеберга тут нет.
– На ее место кого-нибудь искать? – спрашивает герр Леман.
– Да, – отвечает герр Шпаннфусс, – целиком сократить ставку не удастся. Сколько она получала?
– Восемьдесят марок в месяц, – говорит герр Леман.
– Найдите кого-нибудь на пятьдесят. Больше не нужно. Желающих и так предостаточно.
– Будет сделано, – отвечает герр Леман.
Все трое поднимают глаза и смотрят на Пиннеберга. Тот делает два шага вперед.
– Слушайте, Пиннеберг, – говорит Шпаннфусс уже совсем другим тоном: без малейшей отеческой озабоченности, нет, просто грубо, – вы сегодня опять опоздали на полчаса. Я никак в толк не возьму: что вы хотите этим сказать? Демонстрируете нам, что на универмаг Манделя вам наплевать, наплевать и начхать? Так скажите прямо, молодой человек, прошу вас! – Он делает широкий жест рукой.
Пиннеберг решил было, что теперь уже все равно, что его выгонят в любом случае. Но теперь бормочет тихо и сдавленно:
– Я прошу прощения, герр Шпаннфусс, ночью ребенок заболел, пришлось бежать за медсестрой…
Он обводит начальников беспомощным взглядом.
– Ребенок, вот как, – говорит Шпаннфусс. – В этот раз заболел ребенок. Четыре недели назад – ну, может, шесть, – вы опоздали из-за жены. Через две недели у вас бабушка помрет, а через месяц тетка ногу сломает… – Он делает паузу. И с новыми силами продолжает: – Вы переоцениваете заинтересованность фирмы в вашей частной жизни. Ваша частная жизнь для универмага Манделя не представляет ни малейшего интереса. Устраивайте свои дела как-нибудь так, чтобы они не отнимали рабочее время. – Снова пауза. Затем: – Ведь фирма и обеспечивает вашу частную жизнь, молодой человек! Поэтому сначала фирма, потом еще раз фирма, на третьем месте тоже фирма – а уж потом делайте что хотите. Вы живете за наш счет, уважаемый, мы взяли на себя заботу о вашем пропитании, поймите наконец! За зарплатой-то вы всегда вовремя приходите. По крайней мере, герр Леман ни разу мне не докладывал, чтобы вы на полгода опоздали.
Он слегка улыбается, и оба его коллеги тоже улыбаются. Пиннеберг понимает, что хорошо бы и ему сейчас улыбнуться, но при всем желании не может.
Герр Шпаннфусс подытоживает:
– Одним словом, запомните: еще одно опоздание – и вылетите на улицу без уведомления. Посмотрим, как вам понравится околачиваться на бирже. У нас таких, как вы, целая очередь… Можете идти.
Пиннеберг медленно идет к двери. Они оставили его в живых – еще раз. И вроде бы надо радоваться, но он не рад, он чувствует, что это лишь отсрочка. Рано или поздно это случится, он ведь пустое место, так что когда-нибудь это все равно произойдет, и иногда почти хочется, чтобы этот момент наступил побыстрее и уже остался позади.
«Они выпивают из людей все соки, – мрачно думает он, – места живого не оставляют, и, если все свершится побыстрее, может, хоть что-то уцелеет». Внезапно ему вспоминается утро в Малом Тиргартене – утро, когда он получил это место. Да, все так. Все так. В памяти всплывают красивые слова, которыми иногда – да что там, часто – бросаются власти: готовность к самопожертвованию, дисциплина, истинный немец… «О боже, боже, и это они говорят нам – людям, с которыми так обходятся! Сначала уничтожат, а потом от того, что осталось, ждут мужества и самопожертвования… боже мой…»
– Стойте! – командует герр Шпаннфусс.
Пиннеберг успел передумать много мыслей, но за все это время сделал лишь пару шагов, только дошел до двери. Он оборачивается и смотрит на начальников.
У герра Шпаннфусса в руках карточка – розовая картотечная карточка с какими-то цифрами и расчетами. Эти цифры и расчеты в концентрированном виде отражают профессиональные достижения Йоханнеса Пиннеберга.
– Герр Йенеке жалуется, Пиннеберг, что у вас сильно упала выручка. Вы еле дотягиваете до нормы.
Пиннеберг смотрит на троих мужчин, слова вертятся на языке, но он ничего не говорит.
– Ваша выручка постоянно падает, Пиннеберг, – говорит Шпаннфусс. – По сравнению с весной обеспечиваемая вами среднемесячная прибыль упала почти на шестьдесят марок…
«Ого», – думает Пиннеберг.
– Я попрошу герра Йенеке, – говорит Шпаннфусс, – повнимательнее за вами присматривать, чтобы вернуть стимул к усердной работе. А частную жизнь вам придется несколько ограничить. – Пауза. И очень энергично: – Я позволю себе, герр Пиннеберг, выразить восхищение вашими прежними успехами – вы каждый месяц превышали норму на сто марок! Для такого виртуозного продавца, как вы, четыре марки в день, разумеется, не составят проблемы. – И очень решительно: – Но если вы опять с трудом дотянете до нормы, придется нам сделать вывод, что частная жизнь вас слишком затянула, и принять соответствующие меры. Мы поняли друг друга, герр Пиннеберг?
Пиннеберг молча смотрит на него.
Герр Шпаннфусс улыбается.
– Взгляд у вас, конечно, очень выразительный, герр Пиннеберг. Но хотелось бы услышать и устное подтверждение. Мы друг друга поняли?
– Да, – тихо говорит Пиннеберг.
– Прекрасно, можете идти.
И Пиннеберг уходит.
Овечка сидит в своей маленькой крепости и штопает носки, Малыш лежит в своей кроватке и спит. На душе у нее неспокойно. Пиннебергу в последнее время скверно: дерганый, подавленный, он то заводится с пол-оборота, то ходит пришибленный. На днях хотела сделать ему приятное, купила немного селедочного салата. Выставила на стол, а он раскричался: они что, миллионеры? Бутерброда с маргарином ей уже мало? У него забот полон рот, а она…
После того случая он с утра до вечера ходит притихший и понурый, разговаривает с ней очень ласково, все его существо молит о прощении. Приносить извинения незачем, в них нет никакой необходимости. Они – единое целое, их ничем не разделить, сказанное сгоряча слово может лишь задеть, но ничего не разрушит.
Овечка штопает носки. Штопать их вообще-то бессмысленно, особенно носки мужа – там дырка на дырке, и «не дыры, а пропасти», как она выражается. Она просила отдавать ей носки сразу, при первой же крохотной прорехе, пока ее легко зашить. Когда дела шли лучше, он за этим следил, но теперь на все махнул рукой, и вот результат – дырка на дырке. Овечка и это понимает: его гложет тревога, он ни о чем другом думать не может, одержим этой нормой продаж, все остальное побоку.
Раньше все было по-другому. Они были юны, влюблены, любовь наполняла их жизнь светом, сверкала серебряной жилой даже в самой темной породе. А теперь все разлетелось на куски – груды серого щебня и лишь изредка сверкающий осколок. И снова щебень. И снова осколок былого сияния. Они все еще юны, все еще любят друг друга так же, как раньше, а может, даже сильнее, они ведь так друг с другом срослись – но осталось ли в их жизни место смеху? Да и как смеяться – искренне смеяться – в этом мире оздоровителей экономики, которые наделали столько ошибок, и маленьких людей, униженных, растоптанных, которые трудились изо всех сил?
«Капелька справедливости не помешала бы», – думает Овечка.