– Шесть марок, – говорит Пиннеберг.
И наконец-то! Три купюры по две марки лежат на калитке. Пиннеберг не может сразу подойти и взять их: надо, чтобы женщина оттащила собак. Только после этого Пиннеберг забирает деньги.
– Спасибо большое, – благодарит он, приподнимая шляпу.
– Де! Де! – оживляется Малыш.
– Да, денежки, – соглашается Пиннеберг. – Крошечка ты мой… Денежки. А теперь нам пора домой.
Ни разу не обернувшись, он медленно тащится со своей тележкой, ощущая опустошенность, усталость и тоску.
Малыш что-то лопочет и выкрикивает. Время от времени отец что-то отвечает, но все невпопад. В конце концов сын затихает.
Два часа спустя Пиннеберг, приготовив еду себе и Малышу и поев вместе с ним, укладывает Малыша в постель. А потом стоит за притворенной дверью кухни и ждет, пока ребенок заснет. Тот спать не желает, кричит, зовет:
– Пеп-пеп!
Но Пиннеберг стоит, не издавая ни звука, и ждет.
По-хорошему, пора бы выдвигаться на станцию, надо успеть на двухчасовой поезд, если он не хочет опоздать за пособием, а опоздать никак нельзя, даже по самой уважительной причине – сама мысль об этом дика и нелепа.
Малыш все зовет:
– Пеп-пеп!
Конечно, Пиннеберг мог бы уже уйти. Ребенок надежно привязан, деться ему некуда, но все же спокойнее, если тот заснет. Так тяжело представлять себе, что сын вот так до вечера будет звать его, четыре часа, а то и пять, потом расплачется, потом снова будет безнадежно звать и кричать, и снова плакать. Пока не придет Овечка, Малышу должно быть хорошо и спокойно – ох, как же это нелегко!
Малыш снова зовет:
– Пеп-пеп…
Пиннеберг думает: может, все-таки стоило надеть выходной костюм? Нельзя ведь исключать, что именно сегодня для него найдется место. Он ждет уже четырнадцать месяцев, и ему ни разу не предложили никакой работы. Но именно поэтому однажды должны предложить: чем дольше ждешь, тем больше вероятность, что это случится именно сегодня.
Нет, выходной костюм лучше поберечь – это его последняя хоть сколько-нибудь приличная вещь. Он надевает тот, который окончательно испортил четыре недели назад, когда смолил крышу. И так со всей его одеждой: и с костюмами, и с бельем, и с обувью, и с пальто… Теперь по нему и не скажешь, что когда-то он торговал готовым платьем, он просто безработный в обносках. Если больше двух лет не покупать новых вещей, старые заканчиваются. И это очень плохо – если вдруг и впрямь что-то нарисуется, кто его в таком виде возьмет на работу? Если торгуешь одеждой, выглядеть надо прилично.
Но что тут сделаешь? Ничего тут не сделаешь. Ничего.
Пиннеберг чуть-чуть приоткрывает дверь и через узкую щелочку заглядывает в комнату: Малыш затих, Малыш спит. Лежит на боку, головка со спутанными светлыми волосиками уперлась в бортик кровати, одна рука вытянута, другая согнута под прямым углом – он похож на маленького регулировщика.
Пиннеберг тихо выскальзывает из дома, запирает дверь, на миг замирает у окна и прислушивается, не разбудило ли Малыша щелканье замка – но нет. Тишина.
Пиннеберг пускается рысью, может, он еще успеет на поезд, хотя надежды мало. Но успеть надо, во что бы то ни стало.
Их главная ошибка, конечно, заключалась в том, что они еще целый год после того, как он лишился работы, цеплялись за дорогущую квартиру у Путтбреезе. Сорок марок в месяц при доходе в девяносто! Конечно, безумие, но они все не могли решиться… Такое гнездышко, и отказаться от последнего, что у них оставалось своего, – от возможности уединиться, от возможности побыть вместе…
Сорок марок в месяц – на это ушла и последняя зарплата, и деньги Яхмана, а потом ничего не осталось, но платить все равно надо. Долги – и Путтбреезе тут как тут:
– Ну, молодой человек, как насчет деньжат? Может, пора вам съехать? До улицы подсоблю бесплатно, как и обещал.
Умаслить его могла только Овечка.
– Вы-то заплатите, хозяюшка, – ворчал Путтбреезе. – К вам и вопросов нет. А вот молодой человек о чем думает? Я бы на его месте давно уже какую-нибудь работенку подыскал…
Судорожное барахтанье, растущие долги, бессильная ненависть к человеку в синей блузе – Пиннеберг не решался идти домой в дни, когда получал пособия: Путтбреезе часами караулил его, пытался выбить свои деньги, устраивал скандалы посреди улицы… Пиннеберг отваживался пробраться к Овечке лишь поздно вечером.
Весь день он торчал в каком-нибудь музее или слонялся по улицам и глазел на витрины – сколько хороших вещей продается за хорошие деньги! И однажды его посетила мысль: вместо того чтобы бесцельно шататься по городу, можно поискать Хайльбутта. Он тогда предпринял всего одну попытку, поговорил с фрау Витт, но ведь есть еще и полицейские участки, справочные бюро, паспортные столы… И он отправился на ловлю Хайльбутта – не только ради того, чтобы чем-то себя занять, но и со слабой надеждой, держа в уме их давний разговор – о том, как Хайльбутт откроет свое дело и сразу возьмет Пиннеберга на работу.
Найти Хайльбутта оказалось не так сложно. Он по-прежнему жил в Берлине, честно зарегистрировавшись, только уже не на востоке – он прорвался в центр города. «Фотостудия Йоахима Хайльбутта» – значилось на двери.
Да, Хайльбутт действительно открыл собственное дело, такой он человек, – на лопатки его не положишь, он всегда будет двигаться вперед. Хайльбутт изъявил готовность взять человека, который когда-то был его другом и сослуживцем, к себе на работу. Правда, предложил не оклад, а комиссионные, но вполне приличные – и два дня спустя безработный Пиннеберг вернул Хайльбутту аванс.
Нет, что и говорить, на этом можно было прилично заработать – только вот он так зарабатывать не мог: душа не лежала. И не то чтобы он был как-то излишне щепетилен – просто душа не лежала, и все.
Дело было вот в чем: в свое время Хайльбутт погорел на обнаженке, из-за одного такого снимка ему пришлось оставить перспективную работу, где он явно шел на повышение. Другие люди от фотографий подобного рода шарахались как от чумы, а он превратил камень преткновения в краеугольный камень своего существования. У него имелась огромная коллекция бесценных снимков на любой вкус – не продажных моделей с потасканными телами, нет, юных невинных девушек и страстных женщин. Словом, Хайльбутт стал торговать обнаженкой.
Человек он был осторожный: где подретуширует, где приставит телу другую голову, ему это ничего не стоило, зато никто не мог ткнуть в фотографию пальцем и сказать: «Да ведь это же…» Разве что задуматься и пробормотать: «А это, часом, не?..»
Хайльбутт дал объявление о распродаже своей коллекции, но конкуренция в этой сфере была слишком высокой; дела пошли, но не сказать чтобы блестяще. Зато блестяще пошли прямые продажи. Хайльбутт отправлял в город трех молодых людей (четвертым два дня успел побыть Пиннеберг), и они сбывали фотокарточки известного рода девицам, хозяйкам известного рода забегаловок, портье известного рода гостиниц, уборщикам и уборщицам туалетов в известного рода заведениях. Жила оказалась золотой и постоянно увеличивалась. Хайльбутт все лучше понимал, что нужно его клиентам, и удовлетворял их потребности. Аппетиты четырехмиллионного города по этой части не описать словами – возможности открывались поистине безграничные.
Конечно, Хайльбутт жалел, что его друг Пиннеберг отказался входить в такое перспективное дело. Иногда препятствием может стать даже самая лучшая жена, полагал Хайльбутт, – особенно самая лучшая. Пиннеберга же просто с души воротило, когда какой-нибудь уборщик туалетов сообщал ему, что сказали клиенты о последней партии товара, что именно стоило бы снять почетче, почему и в каком ракурсе. Хайльбутт когда-то был поборником культуры свободного тела, он этого не отрицал, он говорил: «Я человек практичный, Пиннеберг. И следую законам жизни».
А еще заявлял: «Я никому не позволю меня пинать, Пиннеберг. Я остаюсь собой, а остальные пусть как хотят!»
Нет, они не поссорились – Хайльбутт, похоже, смог понять точку зрения своего друга.
– Хорошо, это тебе не по душе, но что нам тогда с тобой делать?
Таков уж Хайльбутт: он хотел прийти на помощь. Ведь это друг, и хотя особо близких отношений у них теперь нет, да, может, и раньше не было, не помочь он не мог.
Тут-то Хайльбутт и вспомнил садовый домик на востоке Берлина – да нет, это уже и не Берлин, сорок километров от города, далеко, конечно, зато с участком.
– Я получил его в наследство три года назад, Пиннеберг, от какой-то тетки. Вы можете там жить, а заодно выращивать овощи и картошку.
– Для Малыша это было бы прекрасно, – сказал Пиннеберг. – Расти на свежем воздухе.
– За жилье я ничего с вас не возьму, – сказал Хайльбутт. – Все равно домик пустует, а вы мне сад в порядок приведете. Только то, что сам плачу, – налоги и взносы в дорожную кассу, точно не знаю, но сколько-то там набегает… – Хайльбутт прикинул: – Ну, скажем, десять марок в месяц. Это не слишком много?
– Нет-нет, – ответил Пиннеберг. – Это великолепно, Хайльбутт.
Пиннеберг вспоминает все это, сидя в поезде – в нужном поезде, он ухитрился все-таки на него успеть, – и разглядывает билет. Он желтый, стоит пятьдесят пфеннигов, обратная дорога еще пятьдесят пфеннигов, а поскольку Пиннебергу приходится ездить в город на биржу труда два раза в неделю, из шестнадцати марок пособия две тут же улетают. Он злится каждый раз, когда приходится отдавать эти деньги.
Жителям пригорода полагаются проездные, они дешевле, но, чтобы получить такой проездной, Пиннеберг должен жить там, где живет, а на это он не имеет права. В поселке тоже есть биржа труда, и Пиннеберг мог бы ходить туда пешком, не тратясь на проезд, но и на это он не имеет права, так как не живет там, где живет. Для биржи труда Пиннеберг живет у мастера Путтбреезе, сегодня, завтра, вечно. И неважно, может он платить за квартиру или нет.