Что же дальше, маленький человек? — страница 79 из 80

Яхман ничего не отвечает. Он расхаживает по комнате: два шага туда, два шага обратно. На столе лежит жестяная коробка из-под сигарет со старыми картами, которые так любит Малыш.

– Как вы сказали, – спрашивает Яхман, – Малыш называет карты?

– Какой Малыш? А, Малыш! Та-ты он про них говорит.

– Давайте я вам на татах погадаю – ну, на картах в смысле, – с улыбкой предлагает Яхман. – Готовьтесь, будущее преподнесет вам приятные сюрпризы.

– Ну да, конечно, – отмахивается Овечка. – Вас ждет неожиданный доход. Пособие по безработице за следующую неделю.

– Я сейчас большими средствами не располагаю, – признается Яхман. – Но восемьдесят марок, может, девяносто могу дать. – И тут же поправляется: – В смысле взаймы.

– Очень любезно с вашей стороны, Яхман, – говорит Овечка. – Нам бы они пригодились. Но поймите, деньги ничего не исправят. Мы и так выживаем. Сами по себе деньги нам не помогут. Поможет работа, поможет искра надежды. А деньги… от них толку не будет.

– Это потому, что я снова сошелся с вашей свекровью? – спрашивает Яхман и в глубокой задумчивости смотрит на Овечку.

– И поэтому тоже, – отвечает Овечка. – И поэтому тоже. Я должна оберегать его от всего, что может усилить его страдания, Яхман. Поймите меня.

– Я понимаю, – говорит Яхман.

– Но самое главное, – замечает Овечка, – что они правда ничем не помогут, эти деньги. Ну поживем мы чуть лучше шесть-восемь недель – что это изменит? Ничего.

– Может, мне удастся пристроить его на работу, – задумчиво рассуждает Яхман.

– Ах, герр Яхман, – говорит Овечка, – вы, конечно, из лучших побуждений… Но не трудитесь. Если снова получится, то пусть будет без обмана и лжи. Йоханнесу нужно избавиться от страха, он должен снова почувствовать себя свободным.

– Ну да… – мрачно произносит Яхман. – Какой роскоши вы по нынешним временам захотели – без обмана и лжи! На это я, пожалуй, и правда не способен.

– Вот послушайте, – горячится Овечка. – Местные воруют лес на дрова. Честно говоря, ничего особенно дурного я в этом не вижу, но мужу сказала: «Не надо тебе этого». Нельзя опускаться, Яхман, нельзя опускаться. Нужно себя сохранить. Роскошь – да, может быть, но это единственная роскошь, которую мы можем себе позволить, и я от нее не откажусь, и тогда ничего дурного не случится, Яхман.

– Барышня… – говорит Яхман.

– Вот Малыш лежит в кроватке. Представьте: все наладилось, милый воспрянул, у него снова есть работа, которая доставляет радость, и он снова приносит в дом деньги. Ведь он всегда будет помнить: «Вот до чего я дошел, вот каким я был». Дело же не в дровах, Яхман, дело не в законах – что это за законы такие, по которым нас безнаказанно уничтожают, а мы, если срубим дров на три марки, загремим в каталажку? Тоже мне преступление, курам на смех…

– Барышня… – опять начинает Яхман.

– Но муж на это не способен! – возбужденно восклицает Овечка. – Он весь в отца, от матери в нем ничего. Мама мне сто раз рассказывала, каким щепетильным был ее муж. И в работе – он служил в адвокатской конторе начальником канцелярии, и все у него всегда было в идеальном порядке, комар носа не подточит. И в жизни. Если утром приходил счет, он в тот же вечер бежал платить. «А вдруг я умру, – говорил он, – счет вернется, и кто-то, не дай бог, скажет, что я был непорядочным человеком». Йоханнес точно такой же. Так что это не роскошь, Яхман, он должен сохранить себя, и даже если сейчас ему иногда кажется, что он может быть как все, – нет, не может. Он должен остаться честным. Я буду за этим следить, Яхман, и он не согласится на работу, замешанную на обмане. А другой вы же ему не найдете, Яхман?

– Вот что я здесь делаю? – спрашивает Яхман. – Зачем сижу? Чего дожидаюсь? Здесь все правильно, вот бы везде так было! Вы такая правильная, барышня, абсолютно правильная. Все, еду домой.

Но он никуда не едет. Даже не поднимается со стула, только смотрит на Овечку широко открытыми глазами.

– Сегодня в шесть часов утра, Овечка, – признается он, – меня выпустили из каталажки. Год отсидел, барышня.

– Яхман, – говорит Овечка, – когда вы в то воскресенье пропали, я что-то в этом роде заподозрила. Не сразу, конечно, но мысль такая мелькала. Понимаете, – мнется она, – вы такой…

– Конечно, такой, – соглашается Яхман.

– С теми немногими, кто вам по душе, вы чудесный человек, но со всеми остальными, вероятно, вовсе и не чудесный…

– Верно, – опять соглашается Яхман. – Но вы мне по душе, барышня.

– Вы любите весело пожить, любите иметь много денег, чтобы вокруг все время что-то происходило и вам было чем заняться, – это, конечно, ваше дело… Но когда мама сказала, что вы в розыске, я тут же поняла, что она не врет.

– К тому времени я уже сидел в предвариловке. Меня сцапали в номерах, куда я поехал с той девицей, помните? Приехал наряд уголовной полиции и принял меня. А знаете, кто на меня заявил?

– Наверняка мама?

– Конечно, мама. Фрау Мари, она же Мия Пиннеберг. Такие дела, Овечка: я налево сходил, а мама, когда ревнует, сущий дьявол. По правде говоря, она тоже немного посидела, но ничего серьезного, четыре недели.

– И теперь вы возвращаетесь к ней? Впрочем, понимаю. Вы дополняете друг друга.

– Верно, барышня. Именно что дополняем. Женщина она, представьте себе, роскошная. Даром что жадная и эгоистка. Мне это даже нравится! Вы вот знаете, что у мамы в банке больше шестидесяти тысяч марок?

– Что?! Больше шестидесяти тысяч?

– Да, а вы как думали? У мамы есть голова на плечах, мама откладывает деньги, мама не желает зависеть от других! Как я могу к ней не вернуться? Для такого, как я, лучшего товарища не найти, с ней хоть в бой, хоть на разбой…

– А если опять приревнует? В тюрьме наверняка не курорт.

– Придется соблюдать осторожность. И потом, в нашем деле каталажка – профессиональный риск. Я же не в первый раз там оказываюсь, Овечка.

На некоторое время повисает молчание, потом Яхман вдруг встает и говорит:

– Ну, доброй ночи, Овечка. Я поеду.

– Доброй ночи, Яхман. Пусть у вас все будет хорошо. Очень-очень хорошо!

Яхман передергивает плечами.

– К пятидесяти годам все сливки кончаются. Остается только снятое молоко, обрат, баланда. – Он делает паузу. И говорит небрежно: – На вас-то мне рассчитывать нечего, да, Овечка?

Овечка улыбается ему, улыбается самой сердечной улыбкой.

– Нет, Яхман, конечно нет. Мы с Йоханнесом…

– Не переживайте за него. Придет! Вот-вот будет! Пока, моя Овечка. Может, еще свидимся!

– До свидания, Яхман. Обязательно свидимся. Когда жизнь наладится. И кстати, не забудьте чемоданы, вы же ради них приехали.

– Ради них, барышня. Вы, как всегда, правы. Абсолютно.

Куст между кустами.
И прежняя любовь

Овечка все-таки выходит с ним в сад, заспанный шофер не сразу заводит остывший двигатель, они молча стоят около машины. Потом еще раз жмут друг другу руки, еще раз прощаются. Овечка провожает взглядом свет фар, тот все удаляется и удаляется, шум мотора еще некоторое время слышен, а потом все стихает, и остается только темнота.

Небо ясное, звездное, слегка подмораживает. Во всем поселке, сколько хватает глаз, ни огонька – только за спиной, в окне садового домика, теплится мягкий красноватый свет керосиновой лампы.

Овечка стоит, пока Малыш спит, – чего-то ждет? Но чего ей ждать? Последний поезд ушел, милый теперь приедет не раньше утра – загулял, бывает. Всякое бывает. Можно вернуться в дом и лечь. А можно остаться ждать. Все равно, какая разница.

В дом Овечка не идет. Она стоит, что-то в этой молчащей ночи наполняет сердце тревогой. Вон звезды, горят в холодном воздухе, мерцают – ну и пусть себе. Кусты в саду и у соседей сжались, превратились в сгустки мрака, домик на ближайшем участке напоминает темного грузного зверя.

Ни ветерка, ни шороха, ничего, сзади, далеко-далеко по рельсам катится поезд, и от этого здесь еще тише, еще беззвучнее, и Овечка чувствует: она не одна. Кто-то, как и она, притаился, замер в этом мраке. Дышит ли? Нет, дыхания не слышно. Но кто-то здесь все же есть.

Вот сирень, вот еще сирень. С каких это пор между двумя кустами сирени вырос третий?

Овечка делает шаг, сердце у нее колотится, но голос звучит спокойно:

– Милый, это ты?

Куст, этот лишний куст, стоит неподвижно, и вдруг робко шевелится, и милый спрашивает хрипло, запинаясь:

– Он уехал?

– Да, Яхман уехал. Ты давно здесь ждешь?

Пиннеберг не отвечает.

На некоторое время оба замирают. Овечка пытается разглядеть лицо мужа: ничего не видно. Но от неподвижного силуэта исходит опасность, нечто более темное, чем ночь, более грозное, чем эта незнакомая неподвижность такого знакомого человека.

Овечка стоит не шевелясь.

Потом спрашивает как ни в чем не бывало:

– Пойдем внутрь? Я замерзла.

Он не отвечает.

Овечка понимает: что-то случилось. Дело не в том, что милый напился, вернее, не только в том, что напился, потому что он, вероятно, все-таки напился. Но случилось что-то еще – что-то ужасное.

Вот он стоит, ее милый, ее любимый, ее любимый молодой муж, прячется в темноте, словно раненый зверь, и не решается выйти на свет. В конце концов они его добили.

Она произносит:

– Яхман просто заехал за чемоданами. Он больше не вернется.

Но Пиннеберг не отвечает.

И они стоят дальше, внизу по шоссе едет машина, сначала далеко, потом звук приближается, делается все громче – и снова удаляется и затихает. Овечка размышляет: «Что мне сказать? Хоть бы слово произнес!»

И говорит:

– Я сегодня штопала у Кремеров, ты же помнишь?

Он не отвечает.

– То есть не совсем штопала. У нее есть отрез ткани, я его раскроила и шью ей домашнее платье. Она очень довольна, хочет подарить мне свою старую швейную машинку и порекомендовать всем знакомым. За одно платье я получу восемь марок, а может, все десять.

Она ждет. Долго ждет. Говорит осторожно: