гневили Летти и даже взбесили ее, что наговорила ему насчет его трусости колких и оскорбительных вещей более, чем было сказано всеми нами, молодыми людьми (так, по крайней мере, говорила мне она впоследствии) и кончила обещанием во всю свою жизнь не сказать ему доброго слова; но не сдержала она своего обещания…. её благословение было последнею человеческою речью, достигшею до его слуха, во время его отчаянной борьбы со смертью.
До этой борьбы много случилось перемен. С того самого дня, когда я встретил Летти и Джильберта на прогулке, Летти перешла на мою сторону; я заметил, что это сделано было на зло Джильберту; она старалась показать это, когда он находился вблизи, или говорить об этом так, чтоб ему было слышно; – впрочем, она полюбила потом меня от чистого сердца, и мы согласились обвенчаться. Джильберт ни к кому не подходил; держался в стороне и впал в уныние. Он даже изменил свою походку: его шаги, бывало скорые и бойкие, сделались медленными; его нога тяжело ступала на землю. При встрече с ним я воображал напугать его своим взглядом, но Джильберт встречал его спокойно и безбоязненно; словом, он изменился во всех отношениях; – наша молодежь не хотела связываться с ним, и лишь только он заметил это, как сам стал убегать всякого товарищества.
Старый клирик нашей церкви был единственным человеком, который водил с ним компанию; быть может, говоря по строгой справедливости, он был единственным человеком, который согласился бы водить с ним компанию. Между ними, наконец, образовалась тесная дружба, и старый Джонас говаривал, что Джильберт исполнял евангельские правила, и поступал во всем, как по словам евангелия; но мы этому не много верили, тем более, что наш пастор имел брата полковником в армии, и не редко возражали Джонасу, неужели он воображает, что знает св. Писание лучше самого пастора? Если бы пастор считал ссоры и драку делом нечестивым, то неужели он стал бы говорить такие красноречивые проповеди по случаю побед, которых в ту пору было такое обилие, как брусники в лесу, и по случаю которых линдальские колокола звонили почти без умолку; – если священник считал драки преступлением Закона Божия, то зачем же он так часто и так много говорил пастве о подвигах своего брата полковника?
После нашей свадьбы, я перестал ненавидеть Джильберта. Я даже начал сожалеть о чем, – до такой степени им пренебрегали все и презирали его! Несмотря на то, он сохранял спокойный вид, как будто ему вовсе не было стыдно, а между тем, в душе он сокрушался. Мучительная вещь быть у всех в пренебрежении; бедный Джильберт испытывал это. Впрочем, надобно сказать, его любили все дети; бывало вьются около него, как пчелы: они были слишком еще молоды, чтоб понимать, что такое трус; они знали только, что он всегда готов был любить их и ласкать, никогда не кричал на них и не сердился, как бы они ни шалили. Спустя несколько времени, Бог благословил нас дочерью: такай была милочка, и так нежно мы ее любили! особенно Летти; мне кажется, в заботах о малютке заключалось все её счастье.
Все мои родственники жили по сю сторону залива, немного по выше Келлета. Джэн (могила которой вон у того куста белой розы) выходила замуж, и ничто не могло доставить ей такого удовольствия, как приезд Летти и мой на её свадьбу; потому что все мои сестры любили Летти, которая имела в себе что-то особенно привлекательное. Летти ни пол каким видом не хотела оставить ребенка дома, а я не хотел взять его с собой; но, поговорив между собою, мы решились оставить его с матерью Летти. Я видел, что ей было больно оставить малютку, потому до этой поры она не покидала его ни на минуту; Казалось, она чего-то страшилась, воображала себе всякие несчастья; боялась, пожалуй, что придут французы и унесут её ненаглядное детище. Ну, хорошо! мы взяли у соседей кабриолетку; я запряг все мою старую гнедую кобылу, и пустился с женой пышно, будто какой-нибудь герцог, через песчаные отмели, около трех часов; прилив был около полудня, и мы хотели воротиться до начала его, потому что Летти не могла отлучиться от ребенка на долгое время. День был прекрасный. – В этот день в последний раз я видел, как Летти смеялась от чистого сердца, а поэтому и я в последний раз был весел. Позднейший срок для переезда отмели был девять часов, – срок этот мы пропустили. Были неверны часы, да к тому еще мы потратили несколько времени, гоняясь за поросенком, которого отец подарил моей Летти; – наконец, мы посадили его в мешок, уложили в ящик позади кабриолета, поросенок кричал на все возможные тоны, мы, разумеется, смеялись, – смеялись и все, кто провожал вас. Среди нашего веселья закатилось солнце. Это нас немного образумило: мы только тогда узнали настоящее время. Я начал стегать старую кобылу, но она сделалась ленивее, чем по утру, – бежала ровною рысью, и еще замедляла ее поднимаясь на пригорки, или спускаясь с них, а таких пригорков от Келлета до берега находилось не мало. По отмели дорога была еще хуже. Песок отличался особенной вязкостью, потому что после дождей его нанесло более, чем было. О Боже мой! как же я бил мою бедную лошадку, желая воспользоваться потухавшей на горизонте красной полосой света. Может статься, джентльмены, вы не знаете, что значат песчаные отмели, или как мы называем их просто, пески. От Больтона, откуда мы спустились на отмели, до Картаэна больше шести миль; на этом пространстве находятся два больших канала, а остальное все ямы, да зыбучие пески. У второго канала от нашего берега стоит проводник на время переезда от восхождения до захождения солнца; во время же высокой воды его, само собою разумеется, там не бывает. Случается, что он остается и после захождения солнца, но только тогда, когда ему накажут заранее. И так теперь вы понимаете, по какой дороге мы ехали в ту ужасную ночь. Проехав мили две, мы благополучно переправились через первый канал; но в это время становилось вокруг час все темнее и темнее; только было свету, что красная полоса над холмами нашего берега. Вдруг мы подъехали к какому-то оврагу (не смотря на то, что песчаные мели кажутся такими плоскими, на них множество оврагов, и когда берега скроются из виду, этих оврагов вовсе незаметно). Песок до такой степени был вязок, что переезд через овраг отнял много времени; так что когда мы снова поднялись, темнота была страшная, и в ней я заметил седую полосу набегавшего прилива! Казалось, полоса эта находилась от нас не далее мили; а когда ветер дует прямо в залив, то быстрота прилива бывает неимоверная. «Господи помилуй нас и помоги»! сказал я, и тотчас же пожалел что сказал, опасаясь испугать Летти; слова эти были вырваны из моего сердца ужасом. Я чувствовал, что она дрожала всем телом и крепко держалась за мое платье. В эту минуту поросенок, как будто предчувствуя опасность, в которой мы все находились, поднял такой громкий визг, что, мне кажется, струсил бы и самый бесстрашный. Признаться, я сквозь зубы ругнул поросенка за его пронзительный визг; – но, в тот же момент я принял этот визг за ответ Бога на мою, молитву, – на молитву закоснелого грешника. Да! вы можете улыбаться, джентльмены, но Бог являет свою милость чрез все свои создания.
В это время моя лошадь была вся в мыле, дрожала и фыркала, как будто находясь под влиянием смертельного ужаса. Мы подъехали к окраине второго канала; вода подходила измученной лошади под ноги. Не смотря на все удары, которыми я наделял ее, она не хотела тронуться с места; она громко стонала и страшно дрожала. До этой минуты Летти не проговорила слова: она только крепко держалась за меня. Наконец услышав, что они что-то говорила, я наклонился к ней.
– Я думаю, Джон…. я думаю…. мне уж не увидеть нашей малютки!
И потом вырвался у неё вопль, громкий, пронзительный, раздиравший сердце! Это меня ожесточило. Я вытащил ножик, чтоб тронуть им с места старую кобылу. Нам предстоял один конец: вода покрыла уже нижние ступицы, а вам известно, что волны не знают сострадания в своем ровном набеге. Четверть часа показались мне длиннее всей жизни. Мысли, мечты, размышления и воспоминания сменяли друг друга с быстротой молнии. Тяжелая мгла, обвивая нас как саваном, казалось, приносила с собой запах цветов, которые росли в нашем маленьком садике, – это так и могло быть; она опускалась на них благотворной росой, а на нас гробовым покровом. Летти говорила мне впоследствии, что, кроме журчанья возвышавшейся воды, она слышала еще и плачь своего ребенка и слышала так внятно, как будто он раздавался от неё в нескольких шагах. С своей стороны, я не слышал и не мудрено, малютка наш находился от нас за несколько миль: я слышал только крик морских птиц, да визг поросенка.
В тот самый момент, когда я вынул ножик, до нас долетел новый звук, сливавшийся с журчаньем близких и с глухим ропотом отдаленных волн, – не слишком, впрочем, отдаленных; трудно было разглядеть что-нибудь в непроницаемом мраке; но на темном, так сказать, свинцовом цвете волн, в серой мгле, покрывавшей их, показалась нам какая-то черная фигура. Фигура эта становилась все яснее и яснее; медленно и ровно она плыла через канал прямо к тому месту, где мы остановились. О Боже! это был Джильберт Досон на своей сильной гнедой лошади.
Мы обменялись немногими словами; уж тут не до объяснений. В минуту нашей встречи, я не имел ни малейшего сознания ни о прошедшем, ни о будущем, – я думал об одном настоящем; думал о том, как спасти Летти, и, если можно, себя. Впоследствии, я вспомнил слова. Джильберта, что он привлечен был к месту нашей гибели визгом поросенка; я уже тогда услышал, когда все кончилось, что он, беспокоясь за наше возвращение, оседлал свою лошадь в женское седло и рано вечером переехал в Картлен наблюдать за нами. Кончись все благополучно, и мы никогда не узнали бы об этом. Нам рассказал это старый Джонас; и когда говорил бедняга, слезы ручьем катились по его морщинистым щекам.
Привязав лошадь Джильберта к кабриолету, мы посадили Летти на седло. Вода, между тем, возвышалась с каждым моментом и с каким-то глухим и мрачным гулом. Она входила уже в кабриолет. Летти прильнула к седлу печально склонив полову, как будто всякая надежда на жизнь была потеряна. Быстрее мысли (хотя он имел время для размышления и искушения если б он захотел уехать с Летти, то не мог бы заботиться о моем спасении), Джильберт очутился в кабриолете рядом со мною.