В моем распоряжении — гигантская киностудия, где с 17–го февраля 1948 года я снимаю одну–единственную картину. Вот уже 31 год подряд. Наверное, это рекорд. Наверное, я никогда ее не закончу.
У меня отснято примерно 3,983,422 часа этого фильма.
Теперь уже поздно.
Мне так и не удалось придумать имя для игры с прудом и человечками, но с первого дня я знаю, как называется фильм, начавшийся в ту минуту, когда вместо гамбургера я купил в оружейной лавке патроны. Кладбище «Гамбургер».
После патронов у меня не осталось денег на гамбургер, и я пошел домой. Коробка приятно оттягивала карман. Дома я покажу патронам свое ружье. Я заряжу и перезаряжу его несколько раз подряд. Ружье будет счастливо — оружие любит патроны. Оно не может жить без патронов, как верблюд без пустыни.
Ружье хранит в памяти интересную историю о том, как оно появилось в моей жизни. Я водился с мальчиком, которого не любили родители — за то, что он вечно попадал в передряги. Ему было четырнадцать лет, он курил, считался злостным онанистом, раз десять попадал в полицию, однако до суда дело так и не дошло. Родители каждый раз его отмазывали.
У отца этого парня оставались кое–какие связи среди местного начальства — жалкое воплощение блестящего политического будущего, которое ему прочили десять лет назад. Будущее растаяло в тот момент, когда политика арестовали — уже во второй раз — за то, что напившись, он переехал пожилую леди; старушка треснула, как спичечный коробок под слоновьей ногой. Она пролежала в больнице так долго, что, выписавшись, решила, будто уже наступил двадцать первый век.
Но отец мальчика по–прежнему обладал неким политическим капиталом — до того, как он переехал старушку, в верхах поговаривали, что этот человек должен стать мэром города, — и пускал его в ход всякий раз, когда требовалось вытащить сына из тюрьмы.
Так или иначе, родители не любили мальчишку и после очередного ареста сказали, что не разрешают ему больше спать у них в доме. Отныне и навсегда ему отводилось место в гараже. В доме изгою позволялось принимать пищу, пользоваться душем и туалетом, но в другое время его не желали там видеть.
Чтобы еще больше подчеркнуть всю глубину своего презрения, родители отправили сына в гаражное изгнание, не разрешив взять с собой кровать. И вот тут появляюсь я и оружие.
У мальчика имелось пневматическое ружье 22–го калибра. А у меня — сейчас уже не помню, откуда — был лишний матрас.
На следующий день после того, как родители устроили сыну сибирскую ссылку, этот несчастный пришел ко мне. До сих пор не знаю, почему именно ко мне — мы никогда не были особенно близкими друзьями. Дружба не складывалась, в основном, из–за того, что меня слабо привлекала его репутация выдающегося онаниста. Понятное дело, я и сам время от времени дрочил, но при том вовсе не стремился строить на этом карьеру.
Плюс ко всему, глаза пацана слишком хорошо умели высматривать, что и где плохо лежит. Конечно, мне тоже доводилось тырить разные мелочи, но я никогда не ставил своей целью красть все подряд. И наконец, мне не нравилось, что он постоянно курил и заставлял курить меня. Я не любил табак, но пацан не отставал.
Ему было четырнадцать лет, а мне только двенадцать, он был выше ростом, но вопреки всему и по совершенно непонятной причине этот мальчишка меня боялся. Я культивировал в нем страх, сочиняя кровавые легенды о своих славных победах в кулачных боях над другими двенадцатилетними противниками. Как–то я даже рассказал ему о битве с семнадцатилетним парнем. Пацан принял информацию к сведению.
— Неважно, какого человек роста. Бьешь его в нужное место, и он готов. Надо только знать, куда. — Этими словами я завершил рассказ, превращавший меня в героя под стать Джеку Демпси[8] а его в ничтожного труса — такая расстановка сил меня радовала, но все же не настолько, чтобы становиться участником его бандитских проделок.
Как я уже говорил, за ним водилось слишком много не делавших ему чести грехов.
И вот он явился ко мне с историей об отвергнутом сыне, которому приходится спать в гараже при том, что спать там совершенно не на чем.
Пол в гараже был цементный.
— Я не знаю, что делать, — сказал пацан.
Зато я знал, что ему делать. Слова еще не успели вылететь у него изо рта, как у меня в голове сложился план. Который привел его, в результате, к окончательному разрыву с родителями, трем годам тюрьмы за угнанную машину, женитьбе на женщине с пятью детьми и на десять лет его старше, затем, как следствие, к дружной семейной ненависти, заставившей мужа и отца сначала искать, а потом найти единственную и ничем не заменимую отраду своей жизни — телескоп, превративший его в абсолютно невежественного, но усердного астронома — слабое, на мой взгляд, утешение.
— Мамочка, а где папа?
— Смотрит на звезды.
— Мамочка, правда ты тоже ненавидишь папу?
— Да, сынок, я его тоже ненавижу.
— Мамочка, я тебя так люблю. А знаешь, почему?
— Почему?
— Потому что ты ненавидишь папу. Правда здорово?
— Да, сынок.
— Мамочка, а почему папа все время смотрит на звезды?
— Потому что он мудак.
— Значит все мудаки смотрят на звезды?
— Нет, только твой отец.
Телескоп он держал на чердаке и вечно путал созвездия. Он так и не научился определять, где находится Орион, а где Большая Медведица. Труднее всего ему было примириться с тем, что Большая Медведица ничуть не похожа на большую медведицу, но все–таки это лучше, чем сидеть в тюрьме за угнанную машину.
Он много работал и всю получку отдавал жене, та же при каждом удобном случае укладывалась в постель с почтальоном. Такое существование трудно назвать жизнью, но путаница с Большой Медведицей придавала ей толику связности и смысла. Вопрос «Как это может быть, чтобы Большая Медведица не была похожа на большую медведицу?» примирял его с действительностью.
Но все это в далеком будущем, а сейчас передо мной стоял бескроватный пацан и выкладывал подробности.
Круто изменив тему разговора, я привел свой план в действие и спросил, не отдал ли он кому–нибудь свое ружье 22–го калибра.
— Нет, — ответил пацан, слегка обалдев от такого резкого перехода. — Причем тут ружье? Что мне теперь делать? Я ж заработаю пневмонию в этом гараже.
Я с трудом, но все–таки скрыл ужас, мгновенно накативший на меня, когда он произнес слово «пневмония».
— Не заработаешь, — сказал я.
— Откуда ты знаешь? — спросил он.
— У меня есть матрас.
Он внимательно на меня посмотрел.
— У меня тоже есть матрас, — сказал пацан. — Только предки не дают постелить его в гараже.
Отлично! — подумал я: план становился реальностью.
— У меня есть запасной матрас, — сказал я, нажимая на слово «запасной». Фраза произвела на мальчика впечатление, но он понимал, что за ней скрывается ловушка. И ждал.
Я тонко и осторожно доводил до его ума нужную мысль, работая английским языком, словно нейрохирург, разделяющий скальпелем нервные волокна.
— Я меняю свой матрас на твое ружье.
Выражение лица ясно показывало, что идея не пришлась пацану по душе. Он достал из кармана перекрученный горбатый чинарик. Вид у окурка был такой, словно его выудили из романа Гюго.
Еще до того, как пацан успел закурить, я сказал:
— Где–то я недавно читал, что в этом году обещают ……………… очень …………….. холодную ………………. зиму. — Я тянул ключевые слова до тех пор, пока они не стали длинными, как декабрь.
— Блядство, — сказал пацан.
Так мне досталось ружье, и оно же привело меня потом к фатальной ошибке, когда вместо гамбургера я купил коробку с патронами.
Если бы родители не выгнали мальчишку в гараж, я никогда бы не поменял свой матрас на его ружье. Если бы они отправили его в гараж, но дали с собой матрас, ружье бы мне тоже не досталось. Я получил его в октябре 1947 года, когда послушная времени природа только готовилась закрыть на зиму пруд.
Все изменилось, когда над прудом подул дождливый ветер — первый вестник осенних штормов, но сейчас до них еще далеко.
Это в будущем.
В настоящем я смотрю, как груженая мебелью машина с громким рычанием ползет по дороге, почему–то не приближаясь ко мне ни на сантиметр.
Этот мираж не желает отвечать за реальность. Он стоит на месте и насмехается над всем, что происходит в действительности. Я хочу превратить мираж в настоящее, но он сопротивляется. Он не становится ближе.
Эти люди и их грузовик застряли в прошлом, словно детский рисунок в четвертом измерении. Я хочу, чтобы они приехали, но они не едут, и меня перебрасывает в будущее — в ноябрь 1948 года, когда 17 февраля и яблоневый сад уже стали историей. Суд признал меня невиновным в преступной небрежности при обращении с огнестрельным оружием.
Многим хотелось, чтобы я отправился в колонию, но меня оправдали. Разразившийся скандал вынудил нас уехать, и я живу теперь в другом городе, где никто не знает о том, что произошло в февральском саду.
Я хожу в школу.
Я учусь в седьмом классе, мы проходим американскую революцию, но американская революция нисколько меня не интересует. Меня интересует все, что хоть как–то связано с гамбургерами.
Почему–то я уверен, что только абсолютное знание о гамбургерах может спасти мою душу. Если бы в тот февральский день вместо патронов я купил гамбургер, все было бы иначе, а значит, теперь я просто обязан знать о гамбургерах все.
Я хожу в библиотеки и, поливая книги интеллектуальным кетчупом, добываю из них информацию о гамбургерах.
Жажда гамбургерных знаний поразительным образом приобщает меня к чтению. Одна из учительниц не на шутку встревожена. Она звонит матери и долго выясняет, в чем причина моего столь гигантского интеллектуального прорыва.
Мать говорит, что я просто люблю читать.
Учительницу это не удовлетворяет.
Она просит меня остаться после уроков. Учительнице не дает покоя мои так сильно выросшие способности.