Чтобы все спаслись. Рай, ад и всеобщее спасение — страница 23 из 42

[22], но буквально означающее «до веков веков» – и ὁ αἰὼν τῶν αἰώνων (ho aiōn tōn aiōnōn) – «век веков». Это стандартные греческие корреляты таких еврейских выражений, как le-‘olam wa-‘ed («до века и далее») или le-‘olemei ‘olamim («до веков веков»), которые, возможно, обозначают что-то подобное вечности, но которые можно также понять в смысле просто неопределенно большого периода времени.

Впрочем, как бы мы ни интерпретировали отдельные термины, никогда нельзя забывать, что весь набор смысловых ассоциаций, которые мы привносим в эти выражения, полностью оторван от религиозного мира времени Христа и особенно от эсхатологических ожиданий этого мира. Представляется совершенно несомненным, например, что слова aiōn и aiōnios часто используются в Новом Завете как своего рода отсылка к ‘olam ha-ba, «грядущему Веку», то есть Веку Божьего Царства, или той, ныне сокрытой в Боге, космической реальности, которая будет явлена в конце истории. Во всяком случае, представляется достаточно несомненным, что в Новом Завете, и особенно в учениях Иисуса, прилагательное aiōnios есть эквивалент чего-то подобного выражению le-‘olam; однако столь же несомненно, что такое употребление невозможно выделить из языка ‘olam ha-ba без того, чтобы оно отчасти утратило ту особую значимость, которой оно определенно обладало во время Христа. Так что это вопрос не о том, сколь долго, но скорее о том, когда или в какой рамке реальности, то есть в какой области внутри или за пределами истории.

IV

Впрочем, возможно, в другом, не менее важном, смысле это вопрос о происхождении или природе. Во всяком случае, в Евангелии от Иоанна нередко складывается впечатление, что определение aiōnios указывает не на большу́ю продолжительность и не просто на некий век, который хронологически сменит нынешний, а скорее на божественную область реальности, которая вступила в космос «свыше», вместе с Христом. Я даже склонен считать, что Евангелие от Иоанна употребляет это слово примерно так же, как его использует в Тимее Платон: для обозначения наднебесной области, свободной от непостоянства и смертности, присущих земной области здесь, внизу. В любом случае, однако, если рассматривать Четвертое Евангелие как своего рода второе осмысление личности Христа, как богословский комментарий к спасительному действию Бога внутри падшего времени, то обнаруживаешь, что его язык словно бы неодолимо указывает в направлении исчезновения различия между окончательным судом над всем и судом, претерпеваемым Христом на Голгофе, или между жизнью грядущего Века и жизнью, которая непосредственно предстает в воскресшем Христе, или даже между вознесением Христа на крест и его окончательным возвышением над всем как Господа и Бога. Я не имею в виду, что в этом Евангелии эсхатологический горизонт истории стирается; он сохраняется, но также совершенно определенно в некотором смысле переносится в «здесь и сейчас» как божественная реальность, которая не просто следует падшей истории, но, напротив, всегда пребывает над нею. Иоаннова эсхатология столь всецело осуществляется в настоящем, столь имманентна, что, возможно, внутри исторического времени от этого эсхатологического горизонта остается только обещанный глас Христов, который однажды воскресит мертвых. Впрочем, возможно, даже и он уже прозвучал: «Лазарь, выходи». Так или иначе, не очевидно, что Четвертое Евангелие предвещает какой-то «последний суд» в смысле подлинного дополнительного суда, достигающего большего, чем уже свершившееся во Христе. Поэтому, быть может, другое, еще лучшее, «претеристское» понимание пророчеств Христа относительно прихода Сына Адамова, которое даже лучше объясняет его обетования ученикам относительно скорого наступления Царства, заключается в том, чтобы рассматривать его слова как указывающие на его собственные распятие и воскресение и исполняющиеся в них – в которых над всем свершился суд, всё было искуплено.

Тогда нет больше никакого преткновения в воспоминании о тех ужасающих предостережениях о надвигающемся суде, которые нуждались бы в объяснении через уже произошедшее, и потому не было бы никакой причины вычеркивать их из записанного. Всё, что было предсказано, уже, возможно, и в самом деле произошло. Царство и в самом деле приблизилось и открывается прямо сейчас. Час и в самом деле пришел. «Судья, судимый вместо нас» (если воспользоваться выражением Карла Барта) есть также воскресение и жизнь, которая всегда уже сменяла и прорывала время осуждения. Всё небо и весь ад сходятся в этих трех днях – и потому теперь, сколь бы далеко какая угодно душа за все века ни удалилась от Бога, Христос уже отправился еще дальше в ту «дальнюю страну», претерпел все последствия чьего угодно отчуждения от Бога и ближнего и навсегда открыл обратный путь в святилище Присутствия. И потому воскресший Христос поистине сам уже есть восставленный Храм, как предвозвестили его слова. И тогда, возможно, подобно тому как между этим веком и Веком грядущим или между этим земным веком здесь, внизу, и тем наднебесным Веком там, вверху, имеется порог, который еще предстоит переступить в истории, так и между следующим или высшим эоном и вечной жизнью Бога «за пределами всех веков» имеется еще более отдаленный порог, который предстоит переступить. Ведь, как отмечали столь многие библеисты, фигура Христа в Четвертом Евангелии пересекает мир подобно свету вечности; он уже есть и суд, и спасение – обнажающий ад в наших сердцах, но сокрушающий его в своей плоти, дабы всех «привлечь» к себе.

Тогда, возможно, некоторые вещи существуют только в своем превосхождении, преодолении, формировании, искуплении: «чистая природа» (эта невозможная возможность), «чистое ничто», первая материя, окончательная утрата. В тени креста ад предстает тем, что всегда уже побеждалось, что́ Пасха обращает в развалины, куда мы можем бежать, если желаем, от преображающего Божьего света, но где мы никогда не можем окончательно обрести покой – ибо в нем, являющемся лишь тенью, не к чему припасть (как столь проницательно замечает Григорий Нисский). Ад существует – насколько он существует – лишь как последний ужасный остаток вражды падшего творения к Богу, как затяжные последствия состояния рабства, над которым Бог одержал всеобщую победу во Христе и в конечном счете одержит индивидуальную победу в каждой душе. Этот век уже прошел, сколь долго бы он ни удерживался в своих последствиях, и потому в Веке грядущем – и за пределами всех веков – всем предстоит вернуться в Царство, уготованное им от основания мира.

Третье размышление. Что есть личность? Раздумья о божественном образе

I

Я начну с цитаты из Pense´es[23] Паскаля, отпечатавшейся в моем сознании, когда я впервые прочел ее много лет назад, студентом:

Cet écoulement ne nous paraît pas seulement impossible, il nous semble même très injuste; car qu’y a-t-il de plus contraire aux règles de notre misérable justice que de damner éternellement un enfant incapable de volonté, pour un péché où il paraît avoir si peu de part, qu’il est commis six mille ans avant qu’il fût en être? Certainement rien ne nous heurte plus rudement que cette doctrine; et cependant, sans ce mystère, le plus incompréhensible de tous, nous sommes incompréhensibles à nous-mêmes. Le nœud de notre condition prend ses replis et ses tours dans cet abîme, de sorte que l’homme est plus inconcevable sans ce mystère, que ce mystère n’est inconcevable à l’homme (§ 122 в современном издании Pléiade).

(Такое перетекание [вины] кажется нам не просто невозможным, оно представляется и крайне несправедливым; ибо что более противоречит законам нашей жалкой справедливости, чем осуждение навечно ребенка, неспособного на проявление воли, за грех, к которому он, очевидно, столь мало причастен, поскольку тот совершается за шесть тысяч лет до его появления на свет? Несомненно, ничто не ранит нас так жестоко, как это учение; и однако без этой тайны, самой непостижимой из всех, мы непостижимы для самих себя. Именно в этой бездне завязывается узел нашей судьбы, так что человек немыслим без этой тайны более, чем эта тайна немыслима для человека.)

Здесь всё полностью наоборот. Вообще говоря, в космической безысходности Паскаля есть что-то глубоко притягательное – всепроникающий гул ее тоски, ее редкие ужасающие высоты, ее призрачные скитания среди просторов неожиданно чуждой вселенной, – но как только замечаешь подпирающие эту безысходность специфические доктринальные убеждения, картина начинает терять свой чарующий трагизм, обращаясь во что-то неприятное, нездоровое, в чем-то даже дьявольское. Мне этот отрывок представляется совершенным образцом того, как христиане (и, полагаю, западные христиане особенно талантливо) столетиями преуспевали в превращении «благой вести» о Божьей любви во Христе в нечто жуткое, иррациональное и в моральном отношении отталкивающее. Конечно, трудно не восхищаться той необычайной изобретательностью, с какой многие из них, придя к догматическим убеждениям, которых не смогла бы вынести никакая не запуганная до смерти совесть, изо всех сил старались придать отвратительному видимость чего-то если не приятного, то хотя бы мало-мальски осмысленного. Они обманывали себя теми странными выдумками, которые я уже упоминал выше: например, они говорили себе, что вечное мучение – это вполне заслуженное наказание даже за малейший из грехов, за самую незначительную оплошность, за крохотное отклонение от обычной морали, потому что тяжесть любого проступка должна измеряться достоинством того, кому он нанес обиду, а Бог с необходимостью обладает бесконечным достоинством; или они говорили себе, что откровение высочайшей славы Божьей, в отвержении и в искуплении, есть благо, превосходящее все прочие – благое даже настолько, что каким-то образом делает бесконечные страдания разумных существ счастливым с позиции вечности обстоятельством. Но всё это, разумеется, бессмыслица: «соразмерность» вины – это не объективная величина, а оценка, и только чудовищное правосудие стало бы определять вину без учета способностей и осведомленности преступника; слава же, открывающаяся через жестокость и месть, вообще не есть слава. Однако что бы христиане ни говорили себе, пытаясь придать смысл этому учению, единственное, о чем им всегда нужно было старательно избегать глубоко задумываться, – это о том, каким должен был бы быть характер Бога, чтобы тот пожелал на подобных условиях сотворить мир конечных духов. Но я уже обсуждал это достаточно подробно. Поэтому здесь достаточно сказать, что бывают минуты, когда мне трудно избавиться от мысли, что основное отличие христианства среди теистических религий состоит в том, что оно единственное открыто предписывает своим приверженцам быть в моральном отношении выше того Бога, которому они поклоняются.